Швейк полез к себе в вагон, а Кунерт со своими нитками опять отправился в свою берлогу.
Через четверть часа поезд двинулся дальше в Новую Чабину, мимо сожженных деревень Брестова и Больших Радван. Видно было, что тут дело было уже не шуточное.
Косогоры и склоны Карпат были изрезаны окопами, тянувшимися от долины до долины вдоль железнодорожного полотна с новыми шпалами. По обеим сторонам пути зияли большие воронки от снарядов. Над протекавшей к Лаборчу речкой, извивам которой следовал железнодорожный путь, виднелись временные мосты и обуглившиеся устои прежних переправ.
Вся долина Мезо-Лаборча была изрыта и перекопана, словно здесь работала целая армия исполинских кротов. Шоссе по ту сторону речки было исковеркано, а возле него видны были истоптанные площади — места стоянок неприятеля.
Сильными дождями и ветром к краям образованных снарядами воронок прибило клочья австрийских мундиров...
Позади Новой Чабины, на старой обожженной сосне, повис в густом сплетении поломанных ветвей сапог австрийского пехотного солдата с торчавшим из него куском голени…
Попадались леса без единого листика, без единой зеленой иглы — такой пронесся здесь ураган артиллерийского огня. Кругом стояли деревья со снесенными верхушками и продырявленные, как решето, уцелевшие стены хуторов…
Поезд томительно медленно полз по свеже-настланному пути. Таким образом батальон мог в полной мере восприять и предвкусить все прелести войны и при виде братских могил с белыми крестами, тускло поблескивавшими в долине и на опустошенных склонах, медленно, но верно приготовиться к выступлению на поле чести, венцом которого служила замызганная в дорожной грязи фуражка, болтавшаяся на убогом некрашеном кресте.
Немцы из Кашперских гор, сидевшие в задних вагонах и еще на предыдущей станции распевавшие свои любимые песни, теперь заметно приуныли. Они сердцем чуяли, что многие из тех, чьи фуражки украшали братские могилы, пели ту же песню о том, как чудно будет, когда они вернутся домой и будут сидеть у себя дома со своей милой…
Мезо-Лаборч была остановка за превращенной в развалины, дотла сожженной станцией, из закопченных стен которой уродливо торчали во все стороны погнутые железные поперечины.
Новый длинный деревянный барак, наспех выстроенный вместо прежнего здания станции, был покрыт плакатами на всех языках: «Подпишись на военный заем!»
В соседнем, таком же длинном бараке помещался лазарет Красного Креста, из которого только что вышли две сестры милосердия и толстый военный врач. Сестры заливались хохотом над толстяком, который, чтобы рассмешить их, подражал голосам разных животных и довольно неудачно пытался хрюкать.
Недалеко от полотна железной дороги, ближе к речке, стояла разбитая снарядом полевая кухня. Швейк показал ее Балоуну и сказал:
— Посмотри-ка, Балоун, что ожидает нас в ближайшем будущем. Только собрались выдавать обед, как в ту самую минуту налетела бомба и вон как эту кухню отделала.
— Ужас, ужас! — вздохнул Балоун. — Я никогда не представлял себе, что меня ожидает что-либо подобное, но в этом виновата моя гордыня. Ведь какой же я был осел! Прошлой зимой я купил себе в Будейовицах кожаные перчатки. Мне, видите ли, было уже неловко носить на своих мужицких лапах старые вязаные варежки, которые носил еще мой покойный отец, и меня так и подмывало купить кожаные перчатки, какие носят в городе… Отец мой лопал горох, а я видеть не могу гороха — подавай мне только одну дичь! И даже простая свинина мне была не по вкусу, так что моя баба готовила мне ее, разрази меня гром, на пиве!
И Балоун, совершенно расстроившись, начал каяться во всех своих прегрешениях.
— Я поносил в трактире в Мальше нехорошими словами всех божьих угодников, а в Нижне-Загае избил регента церковного хора. В бога я еще верую, этого я отрицать не буду, но в святом Иосифе давно усумнился, ох, давно. В доме у себя я терпел иконы всех святых, и только святого Иосифа я изгнал, и вот теперь меня господь и карает за все мои грехи и беспутство. Сколько таких прегрешений я совершил у себя на мельнице! Как часто ругался я с отцом и не давал ему спокойно дожить свой век, и как часто я зря обижал жену.
Швейк призадумался.
— Ведь ты мельник, не так ли? — спросил он Балоуна. — Тогда тебе следовало бы знать, что божьи мельницы мелют тихо, да зато чисто; ведь из-за вас произошла мировая война.
В разговор вмешался вольноопределяющийся:
— Вашим богохульством и непризнанием всех святых вы, Балоун, решительно испортили себе все дело. Ибо вам должно быть известно, что наша австрийская армия уже много лет является католической армией, наиболее ярким примером которой служит наш верховный вождь. Как это вы вообще дерзнули вступить в армию, тая в себе яд ненависти к некоторым святым угодникам, когда само военное министерство ввело через гарнизонные управления иезуитские экзерциции для господ офицеров и мы являемся свидетелями укрепления и роста клерикализма в армии? Вы меня понимаете, Балоун? Понимаете ли вы, что вы совершили прегрешение против святого духа нашей доблестной армии? А потом этот св. Иосиф, вы нам рассказывали, что его икона была изгнана из вашего дома! Ведь он же, как известно, является заступником и покровителем всех, кто хочет так или иначе уклониться от военной службы. Он ведь был плотником, а вы знаете поговорку: «Ну-ка, посмотрим, где плотник оставил дырку!» Сколько людей сдалось уже с этим девизом в плен, когда они, окруженные со всех сторон и не видя никакого исхода, пытались, может быть, спастись не из одного только эгоизма, а из чувства солидарности с армией, чтобы впоследствии, вернувшись из плена, быть в состоянии сказать государю императору: «Вот мы снова перед вами и ждем ваших дальнейших приказаний!» Вы меня понимаете, Балоун?
— Нет, не понимаю, — вздохнул Балоун. — У меня вообще тупая башка. Мне все надо повторять раз десять.
— Неужели? — спросил Швейк. — Ну, так слушай, я тебе еще раз объясню. Ты только что слышал, какой дух царит в армии, и ты слышал, что тебе придется поверить в св. Иосифа и, когда ты будешь окружен неприятелем, ты должен будешь догадаться, где плотник оставил лазейку, чтобы ты мог сохранить себя для своего императора и для новых войн. Вот теперь ты, может быть, понял, и ты хорошо сделаешь, если обстоятельнее нам расскажешь, какие там еще шутки ты вытворял на своей мельнице. Но только не вздумай рассказывать, как та девица в анекдоте, которая пошла каяться к священнику, а потом, когда покаялась уже в разных грехах, вдруг застыдилась и сказала, что каждую ночь развратничала. Понятно, когда священник это услышал, у него слюни потекли, и он сказал: «Не стыдись, дочь моя, ведь я же божий наместник; расскажи мне подробнее, как ты грешила». Ну, а она пуще заплакала, ей стыдно, мол, потому что это такой ужасный грех; а он ей опять твердит, что он ее духовный отец. Наконец, после упорного запирательства, она рассказала, что она каждый вечер раздевалась догола и ложилась в кровать. Больше он не мог из нес слова выдавить, она только еще сильнее ревела. Он ей снова повторяет, что она не должна стыдиться, что человек по природе своей имеет наклонность ко греху, но что милость божия неизмерима. Тогда она, наконец, решилась и со слезами покаялась: «Когда я, стало быть, раздевалась и ложилась в постель, я принималась ковырять в пальцах ног и нюхать». Вот вам и весь разврат! Но я надеюсь, Балоун, что ты не такими делами занимался у себя на мельнице и расскажешь нам что-нибудь интересное, что-нибудь действительно непотребное.
Оказалось, что Балоун, по его словам, позволял себе грешить с крестьянками; грех его состоял в том, что он подменивал их муку и в простоте душевной называл это распутством или непотребством. Более всех был разочарован телеграфист Ходынский, который прямо спросил бывшего мельника, неужели же он в самом деле не баловался с крестьянками на мешках с мукой, на что Балоун, ломая руки, ответил:
— Для этого я был слишком глуп!
Людям объявили, что за Палотой, в горном проход Любка, они получат обед, и батальонный каптенармус, ротные кашевары и подпоручик Кайтгамль, заведывшие продовольственной частью батальона, действително отправились с патрулем из четырех нижних чинов в селение Мезо-Лаборч.
Через полчаса они вернулись в сопровождении трех связанных за задние ноги свиней, воющей семьи прикарпатского русского, у которой эти свиньи были реквизированы, и толстого военного врача из лазарета Красного Креста. Военный врач что-то горячо доказывал подпоручику Кайтгамлю.
Возле штабного вагона препирательства достигли высшей точки, когда военный врач заявил капитану Сагнеру, что эти свиньи предназначены для нужд Красного Креста, о чем крестьянин также ничего не хотел слышать, требуя, чтобы свиньи были возвращены ему, потому что они — его последнее достояние и он ни за что не согласен их отдать, и уж во всяком случае не за такую цену, которую ему заплатили.
Возле штабного вагона препирательства достигли высшей точки, когда военный врач заявил капитану Сагнеру, что эти свиньи предназначены для нужд Красного Креста, о чем крестьянин также ничего не хотел слышать, требуя, чтобы свиньи были возвращены ему, потому что они — его последнее достояние и он ни за что не согласен их отдать, и уж во всяком случае не за такую цену, которую ему заплатили.
При этом он совал полученные за свиней деньги в руку капитану Сагнеру, в то время как его жена крепко держала другую руку и целовала ее с тем раболепством, которое всегда было характерно для этих мест.
Капитан Сагнер был крайне смущен, и прошло несколько минут, пока ему удалось освободиться от старухи. Однако это ничуть не помогло ему, потому что вместо старухи б его руку вцепились более молодые члены крестьянской семьи и в свою очередь принялись осыпать ее поцелуями.
Но подпоручик Кайтгамль отрапортовал:
— У этого человека осталось еще двенадцать штук свиней, и уплачено ему за реквизированных свиней полностью, согласно последнему приказу по продовольственной части дивизии за № 12420. Согласно § 16 этого приказа за свиней следует платить в местностях, не пострадавших от военных действий, не дороже 2 крон 16 хеллеров за кило живого веса; в местностях же, пострадавших от военных действий, делается надбавка в 36 хеллеров на кило живого веса; стало быть, за кило следует платить 2 кроны 52 хеллера. Примечание. Если будет установлено, что в районе военных действий свиноводство не пострадало и у населения имеется мелкий скот, который может быть использован для продовольствования проходящих эшелонов, за свинину следует платить, как в местностях, не пострадавших от военных действий, с особой надбавкой в размере 12 хеллеров на кило живого веса. В случае неясности положения на месте, немедленно составляется комиссия, куда входят заинтересованное лицо, начальник соответствующего эшелона и тот штаб-офицер или каптенармус (когда дело касается небольших отрядов), которому поручено заведывание продовольственной частью.
Все это подпоручик Кайтгамль прочел вслух по копии приказа по дивизии, который он постоянно носил при себе, благодаря чему он знал наизусть такие подробности, как то, что в районе военных действий цена на морковь установлена от 15 до 30 хеллеров за кило, а цена на цветную капусту, отпускаемую в районе военных действий лишь для офицерского стола, повышена до 1 кроны 75 хеллеров за кило.
Те, кто выработал в Вене эти ставки, очевидно, воображали, что в опустошенных войною местностях моркови и цветной капусты хоть отбавляй!
Подпоручик Кайтгамль прочел это взволнованному крестьянину по-немецки и затем спросил его, понимает ли он прочитанное; а когда тот отрицательно затряс головой, подпоручик заорал на него:
— Стало быть, ты хочешь, чтобы была комиссия? Тот понял слово «комиссия» и кивнул в знак согласия. Свиней уже давно отвели на заклание к полевым кухням, а вокруг их хозяина стояли назначенные и реквизиционный отряд солдаты с примкнутыми к ружьям штыками; наконец, комиссия тронулась в путь, чтобы установить на месте, то есть на хуторе, следовало ли крестьянину получить 2 кроны 52 хеллера или 2 кроны 28 хеллеров за кило.
Но не успели еще они дойти даже до дороги, которая вела на хутор, как со стороны полевых кухонь донесся троекратный предсмертный визг несчастных свинок.
Крестьянин понял, что все кончено, и в отчаянии воскликнул:
— Прибавьте мне за каждую свинью хоть по два добрых гульдена!
Четверо солдат теснее окружили его, а вся его семья загородила капитану Сагнеру и подпоручику Кайтгамлю дорогу, бросившись в самую пыль на колени. Старуха и две ее дочери обхватили колени обоих офицеров, называя их своими благодетелями, но крестьянин заставил их замолчать и на украинском языке велел им встать: пусть солдаты жрут свиней и сдохнут от них!
Таким образом комиссия не высказала своего суждения, а так как крестьянин вдруг с чего-то взбеленился и стал угрожать кулаками, один из солдат хватил его прикладом, гулко ударившимся о заскорузлый мужицкий полушубок; после этого вся семья перекрестилась и со своим хозяином во главе пустилась наутек.
Десятью минутами позже батальонный фельдфебель лакомился в своем вагоне с батальонным ординарцем Матушичем жареными свиными мозгами, и фельдфебель, набивая себе утробу, ядовито сказал писарям:
— Что? Небось, вам тоже хочется? Нет, братцы, это только для господ унтер-офицеров. Кашеварам достанутся почки и печенки, мозги и лучшее мясо — господам каптенармусам, а писарям только двойная порция того же мяса, что и нижним чинам.
Капитан Сагнер в свою очередь уже распорядился отобрать для офицерского стола лучшее мясо, не слишком жирное, и приготовить его с тмином.
Вот отчего нижние чины, когда был роздан обед, нашли в своих бачках в порции супа только по два маленьких кусочка свинины, а те, которым особенно не повезло, — даже только по одному кусочку свиной кожи.
На кухне царили обычное кумовство и подхалимство, которыми пользовались все, стоявшие ближе к власти. Денщики появились на Любкинском перевале с лоснившимися от жира физиономиями. У всех ординарцев животы были точно барабаны. Творилось что-то невероятное!
Вольноопределяющийся Марек вызвал около котлов целый скандал, потому что захотел быть справедливым. Когда кашевар положил ему в бачок изрядный кусок вареной грудинки со словами: «Это для нашего историографа!» — он заявил, что на войне все равны. Это вызвало общее одобрение и послужило сигналом: все принялись ругать кашеваров.
Вольноопределяющийся швырнул свой кусок мяса обратно, доказав этим, что он не желает пользоваться протекцией. Но кашевар не понял этого и решил, что батальонный историограф просто остался недоволен, Поэтому он шепнул ему, чтобы он пришел попозже, когда раздача кончится, и тогда он получит кусок от окорока.
У писарей морды так и сияли, санитары тяжело отдувались от сытости, а вокруг этой вакханалии повсюду виднелись еще неубранные следы последних боев. Везде валялись патронные гильзы, пустые жестянки из-под консервов, обрывки русских, австрийских и германских мундиров, разбитые фурманки и двуколки и длинные полосы окровавленных бинтов и ваты.
Возле того места, где раньше была станция, от которой осталась только куча мусора, в старой сосне торчала неразорвавшаяся граната. Везде были рассеяны осколки снарядов. Где-то неподалеку были, повидимому, кое-как зарыты трупы убитых, потому что кругом стоял невыносимый запах мертвечины.
И всюду, где проходили и располагались на отдых войска, виднелись кучи человеческих испражнений международного происхождения, от всех народностей Австрии, Германии и России. Испражнения солдат всех национальностей и вероисповеданий лежали тут рядышком или громоздились в кучи, и эти кучи мирно уживались друг с другом.
Полуразбитая цистерна, будка железнодорожного сторожа, вообще все, что могло представлять какое-нибудь прикрытие, было изрешетено пулями.
Дополняя картину предстоящих боевых утех, за недалекой горой подымался густой дым, словно там горела большая деревня или происходило большое сражение. Это там сжигали холерные и дизентерийные бараки, к великой радости тех господ, которым было поручено их устройство под покровительством эрцгерцогини Марии, которые, пользуясь случаем, крали вовсю и набивали себе карманы, составляя оправдательные документы на несуществующие холерные и дизентерийные бараки.
И вот теперь одна группа таких бараков была принесена в жертву за всех остальных, и в вонючем дыму горевших соломенных тюфяков уносились в небеса все следы грандиозных хищений, совершавшихся под протекторатом эрцгерцогини.
На скале за вокзалом германцы успели уже поставить павшим бранденбуржцам памятник с надписью «Героям Любкинского перевала» и большим бронзовым имперским орлом; на цоколе[35] было отмечено, что этот памятник отлит из русских орудий, отбитых германскими полками при освобождении Карпат.
В этой необычайной и еще непривычной для него обстановке батальон отдыхал после обеда в своих вагонах, в то время как капитан Сагнер все еще не мог столковаться со своим адъютантом по поводу шифрованной телеграммы из штаба бригады о дальнейшем следовании батальона. Диспозиция[36]* была так неясна, что казалось, будто батальон совершенно напрасно направлен был к Любкинскому перевалу, а должен был ехать от Нейштадта в ином направлении, потому что в телеграмме говорилось о таких пунктах, как Кап-Унгвар, Киш-Березна и Ужок.
Через десять минут оказалось, что сидевший в штабе бригады штаб-офицер все перепутал: пришла шифрованная телеграмма с запросом, является ли получателем предыдущей телеграммы 8-й маршевый батальон 75-го полка (военный шифр Г—3). Растяпа штаб-офицер в штабе бригады был крайне удивлен ответом, что получатель — 11-й маршевый батальон 91-го полка, и немедленно запросил, кто приказал им ехать в Мукачево, когда их маршрут гласит: Любкинский перевал — Санок в Галиции. Растяпа был чрезвычайно изумлен, что телеграфируют с Любкинского перевала, и послал шифрованную телеграмму: «Маршрут без изменений: Любкинский перевал — Сагаок, где ожидать дальнейших распоряжений».