Одна и та же книга - Макс Фрай 27 стр.


Обычно в таких случаях я говорю: «Я художник. Я потом все это нарисую», и на лицах встревоженных обывателей появляются понимающие улыбки. Ну конечно, художник, кто ж еще. Нарисует потом — ишь ты — хорошо!

Но красный фартук и винтажный перманент выбили меня из колеи, заготовленный ответ куда-то подевался, и я мычу:

— Ээээ… ннннуууу… ааа… На память!

Настороженное выражение лица куриной владычицы сменяется мгновенным пониманием.

— На память! — очень громко и звонко восклицает она. — Память! Память! Память! Память!

Я прячу камеру в карман и осторожно, не делая резких движений, пячусь, на всякий случай не поворачиваясь к ней спиной, отступаю на тротуар и только там разворачиваюсь и ускоряю шаг, не бегу, конечно, но очень быстро удаляюсь с места происшествия, а женщина в красном переднике по-прежнему стоит возле сарая, окруженная курами и золотой листвой, и хорошо поставленным голосом повторяет: «Память! Память! Память!»

Смерти нет

В городе дождь, даже не дождь, а мелкая водяная пыль в воздухе, больше всего на свете люблю такую погоду, мы тут — почти рыбы, нежные жабры дрожат за ушами, чешуя на боках еще не видима глазу, но уже колется. Впрочем, я не о том, совсем не о том.

У меня есть Важное Дело, нужно купить персиковый чай, и вот я иду по центральной улице, смешавшись с толпой испанцев, немцев и других чужеземцев, которые приехали к нам из ведомых и неведомых стран учиться дышать в воде (водой?), — это модный теперь спорт, наверное, в сто раз круче, чем с аквалангом нырять, а мы, местные обитатели, столь же ярки и причудливы, как тропические рыбки, ну или почти. Но я, опять же, совсем не о том, что ж я сбиваюсь все время, слова в простоте сказать не могу, тьфу.

Я, впрочем, и шага в простоте сделать не могу тоже, вечно заносит меня в какие-то подворотни, хотя, казалось бы, иди себе прямо до угла, не выдумывай, лавка-то — вот она, но я все-таки зачем-то сворачиваю во двор, я сюда уже в двести сорок восьмой раз сворачиваю, наверное, вот как иду мимо, так и сворачиваю непременно, фиг знает зачем. Посидеть с мрачной мордой, подумать о чем-нибудь, таращась в небо, а больше тут делать нечего.

«О чем-нибудь» — это у меня сегодня о смерти, потому что ночью снился мой самый-самый нелюбимый кошмар, это когда я сижу и жду казни, не бегаю, не сражаюсь, не гибну как герой, а сижу и тупо жду казни, и ни взлететь, ни сквозь стену пройти, мерзость, короче, ненавижу, хорошо, что редко.

И вот я сижу в чужом дворе, с видом на главную туристическую магистраль, которая никуда не делась, вот она, за аркой, и размышляю лениво, что человеку, у которого такое количество знакомых и даже родных покойников, давно пора бы знать из первых рук, что все там у них хорошо, и вообще хватит на эту тему париться. Не предполагать, а вот именно знать, как, скажем, узнаёшь о погоде в штате Мэн, позвонив по телефону живущему там приятелю. Мало ли что связь между нашими реальностями скверная, было бы желание, все можно устроить, тем более у меня такие знакомые покойники есть — зашибись; я имею в виду, что они при жизни были очень уж клевые. И кстати, думаю я почти сердито, у меня же там папа, отец родной, и если не он, то кто вообще?!

И тут на улице начинает играть труба. Папа у меня, между прочим, был трубач. Дома играл почти каждый день, чтобы форму не потерять, особенно часто играл такую привязчивую, прилипчивую мелодию, что это, чье это, сказать не могу, из головы вылетело, а напеть не получится, но все его миллион раз слышали, этот мотивчик, а мы с папой еще и слова к нему придумали дурацкие:

дорогаямоябАб-ка!

научись игратьнаскрИп-ке!

изаэтоянавЕр-но!

дамтебекусочекрЫб-ки!

И когда у меня в детстве было плохое настроение, папа эту мелодию на трубе наигрывал или просто напевал. А когда он с работы в плохом настроении приходил, тут уж мне приходилось песню про бабку и скрипку заводить. Действовало безотказно, на обоих.

И вот я сижу в этом дурацком дворе и дурацкими своими ушами слышу, как с дурацкой туристической улицы доносится самая дурацкая в мире мелодия. Про бабку и скрипку, ну.

Мне всегда было ясно, что папа у меня молодец. А смерти, конечно же, нет. И хорошо, и не надо.

+++

Автомобили, которые обгоняют сейчас наш автобус, и те, что несутся по встречной полосе, — это не просто наглядная иллюстрация к словосочетанию «упущенные возможности», они и есть упущенные возможности. Я никогда не узнаю, кто, куда и зачем ехал в такси по восточной окраине Берлина вечером девятнадцатого января две тысячи восьмого года. И какой марки был вооон тот черный автомобиль. И какой номер у этого красного «фольксвагена». И что за пассажиры ехали на большом синем автобусе, откуда, куда, как дошли до жизни такой?

Число подробностей, которых я никогда не узнаю, стремительно растет; у меня нет уверенности, что это пустяки. Чужие истории, которые я никогда не узнаю, ничуть не менее интересны и значительны, чем моя собственная история; впрочем, и не более. Они равноценны, этого достаточно. Эти навсегда упущенные шансы узнать беспокоят меня много больше, чем, скажем, утраченная в малолетстве возможность заняться балетом или шанс родиться чернокожим нью-йоркским подростком, упущенный еще раньше. Стать кем-то или чем-то — ерунда, пустяки по сравнению с возможностью узнать, как и чего — обо всем сразу.

Эти мелькающие в темноте фары наглядно демонстрируют немощь и убожество человеческое. Не знать всего сразу, не быть всем (всеми) одновременно, не видеть дивной изнанки бытия, где переплетаются и рвутся нити судеб, — унизительно. Быть человеком довольно увлекательно, местами приятно. Но как мало, как непозволительно мало. Какая досада.

Радио

Кто-то должен мыть в доме посуду, и с октября по апрель пусть этот «кто-то» буду я, потому что греть руки в горячей воде — удовольствие, каких мало, а я — гедонист, каких много, честно говоря, до фига нас таких, всех не перевешаете. Удивительно, кстати, что при таком раскладе в мире полно грязной посуды, неужели никто не врубается? А кстати, да. Похоже на то.

Посуды много, за три минуты не управишься, поэтому я включаю приемник и начинаю искать «Радио Uzupis», у них всегда отличная музыка, не ошибешься, и практически никаких новостей, которые я так и так почти не понимаю, и хорошо. Девяносто и что-то там, или девяносто один и что-то там, или девяносто два?.. Черт, черт, черт. Ладно, впрочем, все равно найду.

Девяносто четыре и что-то там. Похоже, это действительно «Радио Uzupis», во всяком случае тут поет Том Вейтс, а он мужик серьезный, где попало петь не станет. И сейчас мы с Томом будем мыть посуду, хочет он того или нет.

Том, надо понимать, не очень хочет, потому что умолкает как-то подозрительно быстро, песне своей на горло наступает Том, лишь бы не мыть мою посуду. На смену ему приходит бодрый чтец новостей, ага, никакое это не «Радио Uzupis», он говорит по-русски, а это язык, который я понимаю, слишком хорошо понимаю, увы. По крайней мере, иногда хочется понимать этот язык хоть немного хуже, вот, например, когда по радио новости, а руки мокрые, и ничего не поделаешь, следовательно.

Можно, впрочем, не обращать внимания на новости, а слушать журчание воды. Чем и займусь.

«…Авария в вильнюсском метро, — голос ведущего перекрывает журчание воды. — Пострадавших нет», — добавляет он виновато, словно бы извиняясь, что новости не столь плохи, как хотелось бы уважаемым радиослушателям.

— Чего-о-о? — вслух переспрашиваю я.

Я уже третий год живу в Вильнюсе. Если бы в этом городе был хоть какой-то намек на метро, мне было бы довольно трудно его не заметить. Мягко говоря.

Журчание воды перестает казаться мне единственной симфонией, достойной моего внимания. Такие новости не грех и послушать.

«Как сообщил заместитель начальника столичного департамента образования, в Москве будут закрываться монгольские школы, — бодро сообщает ведущий. — В следующем учебном году их останется всего четыреста. Представители монгольской общины считают, что этого недостаточно».

Четыреста. Монгольских. Школ. В Москве. Ясен пень, этого недостаточно, соглашаюсь я. Всего четыреста, подумать только. Это, кстати, сколько же их сейчас, если после закрытия останется четыреста? Уму непостижимо.

Вообще-то, на этом месте мне полагалось бы перестать корчить из себя сверхчеловека и наконец разбить тарелку. Или хоть чашку. Но у меня железные нервы. Это, как показывает полевая практика, очень полезно для посуды.

«Ride the wild wind, — радио как ни в чем не бывало начинает петь голосом Фредди Меркьюри. — Ride the wild wind, — настойчиво повторяет оно. И задорно добавляет: — Хей-хей-хей!» — чтобы проняло.

Никаких возражений. Хей-хей-хей, конечно. Мыть посуду в компании Фредди — отличное занятие. А сокращать число монгольских школ в Москве до четырехсот — свинство. Я так думаю.

А «Радио Uzupis» я пока искать не буду. Не на этом приемнике. И выключать его не буду, пожалуй. До следующего выпуска новостей. Монгольские школы — ладно бы, но надо же выяснить, что там, черт побери, творится с нашим вильнюсским метро.

+++

Если снег хочет от меня хотя бы христианской любви (и милосердия), ему следует идти только в марте. Мартовский снег мне по-человечески понятен: зима, уходя, имеет право хлопнуть дверью. И пусть себе хлопает, лишь бы шла уже.


В детстве у меня была книжка с картинками, где процесс смены сезонов был развернут в крупномасштабную драму, там действовали братья-месяцы, не все, а только Март, Апрель и Май и еще почему-то Зима и Весна, которые были не суммой месяцев, а отдельными персонажами.

Там Зима каким-то образом умудрилась поссорить Марта с братьями, и он страдал, как Урфин Джюс, начитавшийся Достоевского. Страдания сделали Марта-месяца злодеем и предателем, он разрешил Зиме не уходить и лютовать сколько заблагорассудится, а сам сел на завалинку в позе врубелевского демона и мятежно пригорюнился. Красивый такой, как все книжные злодеи.

Потом, конечно, Апрель и Май пришли, волоча за собой Весну, Зиму они прогнали, а с братом, насколько я помню, помирились и обнялись, но лицо его на картинке оставалось мрачным и мятежным, мне было совершенно ясно, что он им еще устроит.

Это, не сомневаюсь я, была совершенно дурацкая книжка с ужасными иллюстрациями, но она до сих пор имеет на меня огромное влияние. Когда в марте начинается вдруг метель, я сразу вспоминаю картинку: мятежный Март, пригорюнившись, сидит на завалинке и дуется на весь мир, пока смазливые братцы пробиваются к нему сквозь непогоду. Я к этому агрессивному ублюдку отношусь с пониманием и сочувствием. Пусть себе выкаблучивается, ладно, я подожду.


Однажды снег в марте шел в городе Одессе. То есть, наверное, не однажды, а не раз, но мне запомнился только один снегопад накануне Восьмого марта, не то в семьдесят девятом, не то в восьмидесятом году прошлого столетия.

Поскольку был канун Восьмого марта, родной отец отправил меня на Соборную площадь покупать цветы разнообразным бабам. Двум родственницам и одной зазнобе. Три букета то есть.

На все про все папа дал мне червонец. Он был не жадный, скорее наоборот, просто не ориентировался в ценах на цветы в канун вагинального праздника. И я тоже не. Поэтому когда папа сказал: «А на сдачу можешь пойти в кафе-мороженое», это не прозвучало как издевательство. Хотя должно было бы.

Короче. Снег валил крупными хлопьями, почти все бабки-цветочницы разбежались, остались только самые стойкие и еще несгибаемые грузины с запредельно дорогими гвоздиками, к которым и соваться не стоило. Самый убогий, занюханный букетик из трех тюльпанов стоил в тот прекрасный, незабываемый день, как оказалось, пять рублей. Оно и к лучшему, потому что купить эту увядшую пакость мне бы все равно эстетическое чувство не позволило. Оно у меня уже тогда было о-го-го (и успешно заменяло мозги и нравственный закон, который, теоретически, где-то внутри).

Ну то есть, казалось бы, ужасно, но мне как-то неожиданно все понравилось. И полупустой цветочный рынок на Соборной площади, и сугробы на прилавках, и румяные от холода старухи с тюльпанами, и рыхлые снежные шапки на дорогих грузинских гвоздиках. В дальнем углу кто-то зачем-то развел костерок, снежные хлопья падали в огонь и таяли, и это тоже было здорово, так что живот ныл от тоски по прекрасному незнамо чему.

Тут, как положено в сказке, случилось чудо. Откуда ни возьмись, появилась бойкая старушка-гномица, ростом мне по пояс, с лукошком подснежников. То есть уже готовых мини-букетиков из белых цветов, аккуратно завернутых в зеленый лист. Букетики эта святая продавала по рублю, то есть можно было купить по два каждой папиной бабе (чтобы связать потом по-сиротски тощие букетики в один побольше) и все равно остаться с кучей денег. Невероятная удача.

Снег тем временем валил и валил. Было ясно, что троллейбусы или уже не ходят, или вот-вот встанут. И мне пришло в голову, что рубль из сэкономленных денег можно потратить на такси. Потому что до дома пешком часа полтора идти, а погода, мягко говоря, не вдохновляет.

Не знаю, где как, а у нас в Одессе в ту пору уже вовсю промышляли частным извозом, поднимаешь руку, и сразу кто-нибудь останавливается. И опять же, не знаю, где как, а у нас водители любили брать несколько разных пассажиров, кому более-менее по дороге. Собственно, до сих пор так делают, как показывает мой скудный прошлогодний опыт. Поэтому, когда возле меня остановилась машина, на переднем сиденье которой уже сидел пассажир, это меня не удивило.

Пассажир был черен, как зимняя ночь в пустыне. В смысле он был негр. Несчастный, продрогший, в серой кроличьей шапке, такие шапки были почему-то почти у всех африканских студентов, мы думали, что шапки им выдают на въезде в СССР, вот буквально на границе. Может, кстати, так оно и было.

Выслушав мои пожелания по маршруту, водитель кивнул — дескать, садись, дитё, довезу. Только сначала этого красавца подбросим до Института связи, сказал он, указывая на черного пассажира. «Красавец» встрепенулся, закивал: инцитутавязи, инцитутавязи! И мы поехали.

Вскоре (возле Нового рынка, если кому интересно) машина вдруг заглохла. Водитель поднял капот, какое-то время повозился, обреченно вздохнул, выматерился себе под нос и велел нам с негром идти восвояси. Сломалось все к бениной маме, сказал он.

Мы с негром материться постеснялись, тоже вздохнули и вышли из машины. И пошли искать другую. Не то чтобы вместе, но и не слишком удаляясь друг от друга. Ясно же, что, если поймаем машину, оба в ней и поедем дальше.

Реальность тем временем дивным образом переменилась. Начать с того, что машин на проезжей части не было, то есть действительно не было, вообще ни одной, не только такси, а даже грузовика какого-нибудь завалящего. Мы с негром как-то очень долго куда-то брели сквозь метель не разбирая дороги, машин по-прежнему не было, и мне все это очень нравилось, потому что врожденное эстетическое чувство говорило, что брести сквозь метель с охапкой подснежников в обществе лилового негра — это очень круто. И оно было совершенно право.

Наконец мы наткнулись на такси, которое никуда не ехало, а просто стояло у тротуара. Мы очень обрадовались. Негр завел свою песню про «инцитутавязи», а я свою, про Шампанский переулок. Таксист тоже обрадовался, и мы поехали.

Мы даже проехали несколько кварталов. Эта машина заглохла уже неподалеку от улицы Островидова, где стоит кирха, а за кирхой «инцитутавязи», куда стремился мой черный товарищ по несчастью. Поскольку города бедняга не знал, а других машин не было, мне пришлось его туда отвести, практически за ручку. А сперва — объяснить, что я могу это сделать. Нормального человеческого русского языка черный брат не понимал, пришлось поэтому воздеть руку в требуемом направлении и гаркнуть: «Инцитутавязи!» Он сразу все понял, и мы пошли вперед, понукаемые метелью. Полуразрушенная кирха в ореоле снежных вихрей являла собой самое прекрасное и фантасмагорическое зрелище, какое мне когда-либо приходилось видеть наяву. Во сне случались встряски и посильнее, но мало ли что во сне.

Дальнейшее я припоминаю смутно. Точно помню, что черный брат был доставлен в Институт связи. Точно помню (хоть и не представляю, как это получилось), что сразу после этого мне удалось заблудиться и забрести в какие-то немыслимые трущобы. Помню также, что мне было очень хорошо в ходе этой прогулки. И совсем не холодно.

А потом метель как-то внезапно прекратилась, откуда-то появился очередной извозчик, который без аварий и иных приключений довез меня до дома, впрочем, не за рубль, а за два, уж очень далеко мне удалось забраться.


Это были две уважительные причины любить мартовский снег, спасибо за внимание.

+++

Мне было лет шесть, когда со мной поссорились все дети во дворе. То есть человек шесть ровесников, с которыми вместе играли, катались на роликах, ходили в кино в Дом офицеров и вообще делали все, что положено делать вместе детям.

Почему поссорились — неважно, но в результате мои дворовые друзья даже ходили жаловаться моим родителям, у которых, кстати, хватило мудрости сказать им, что ябедничать стыдно. А меня даже не стали ругать. Но сам факт совершенно меня убил: друзья! на меня! наябедничали! родителям! ну все, конец света, больше никогда-никогда слова им не скажу и, как зовут, забуду.

Как жить дальше, было совершенно неясно. Это была первая ссора в моей жизни. Да еще сразу со всеми друзья- ми-из-двора, не с одним кем-нибудь. Невыносимо! Были, конечно, еще старшие товарищи, девочка Наташа и мальчик Вова, но они никогда не находились в моем распоряжении целый день, а появлялись от случая к случаю.

Ссора случилась в субботу вечером, а в воскресенье в Доме офицеров показывали мультфильмы, специальный детский сеанс. Это случалось раз в неделю, пропустить мультфильмы было совершенно невозможно, это даже родители понимали и всегда давали марку на билет.

Назад Дальше