Одна и та же книга - Макс Фрай 28 стр.


Ссора случилась в субботу вечером, а в воскресенье в Доме офицеров показывали мультфильмы, специальный детский сеанс. Это случалось раз в неделю, пропустить мультфильмы было совершенно невозможно, это даже родители понимали и всегда давали марку на билет.

Обычно мы ходили в кино стайкой, без взрослых, нас отпускали, потому что близко и дорогу переходить только в одном месте, через узкую, практически непроезжую улицу. И усаживались в одном ряду. И обратно возвращались все вместе, обсуждая увиденное. Это был ритуал, один из тех, на которых в детстве все держится.

А тут мне предстояло идти без друзей и в зале сидеть тоже в одиночестве — неслыханно! Но не пропускать же мультфильмы.


С самого начала выяснилось, какой это кайф, когда никого не надо ждать. Не надо нервничать, что кто-то слишком долго собирается и из-за него все опоздают. Не надо потом всю дорогу бежать, чтобы успеть. Не надо сидеть со всеми в первом ряду, можно пойти и сесть сзади, как всегда хотелось. И никто не начинает шепотом пересказывать только что начавшийся мультфильм, который уже видел, один из всей компании.

Но самое прекрасное случилось потом. Мне пришло в голову, что можно пойти домой другой дорогой. Это сейчас так просто звучит, а в шесть лет это — чрезвычайно смелое и свежее решение. Мне уже несколько раз хотелось пойти другой дорогой, но не удавалось уговорить дворовых друзей. Они боялись заблудиться и опоздать домой к обеду. И вообще боялись другой дороги, не знаю почему.

Другая дорога оказалась настоящим приключением. Путешествие длилось не десять минут, а целых полчаса. Заблудиться так и не получилось, но два раза удалось поверить, что это возможно, и почти по-настоящему испугаться. Еще мне посчастливилось познакомиться с немецкой бабушкой, похожей на ведьму. Она обрезала розы у себя в саду и подарила мне букет. А когда слева (а не справа, как обычно) показалась черепичная крыша нашего дома — о, это был неописуемый восторг.

Короче. Ходить в одиночку мне понравилось гораздо больше, чем с друзьями. Они мне, оказывается, только мешали! — это было удивительное открытие.

С тех пор моя первая, естественная реакция на сокращение числа друзей — облегчение или даже освобождение, как будто меня с поводка спустили (хотя кто, собственно, неволил на этом поводке сидеть? — неведомо).

To есть мне (теоретически) может быть очень жалко расставаться с человеком или, что гораздо хуже, непонятно, почему это случилось (ненавижу не понимать). Но чувство освобождения перекрывает все. Не надо никого ждать, можно сесть где нравится, а самое главное — идти другой дорогой и, если очень повезет, даже заблудиться.

+++

Бегом-бегом мимо Святых ворот, потому что кучадел, а домой надо вернуться к десяти, но неведомая сила разворачивает меня, нежно пинает под зад — дескать, знаешь же, кратчайший путь далеко не всегда верный, поэтому давай поворачивай, сделаешь крюк, дела твои дурацкие подождут.

Противиться неведомой силе нет дураков, я сворачиваю, и в ту же секунду на мою холодную, какую же еще, голову обрушиваются откуда-то сверху ангельские голоса, которые поют почему-то по-русски; теперь, задним числом, думаю, что скорее все-таки по-польски — это, по крайней мере, было бы объяснимо в городе, где чуть ли не половина церквей польские, но снова и снова повторявшаяся фраза: «Солнце наше, поднимайся» — вот именно так и звучала, только выговор непривычный, а других слов мне разобрать не удалось.

И вот я стою под сводами Святых ворот, прислонившись спиной к стене, потому что, когда под ногами не осталось почвы — не то что твердой, вообще никакой, — стена это именно то, что требуется; сверху на меня изливается церковное пение, подозрительно смахивающее на языческое камлание, а со всех прочих сторон наползают волны густого железнодорожного запаха, то есть натурально, так всегда на вокзалах пахнет, не в залах ожидания, конечно, а если выйти к поездам — ладан и мирра моего раннего детства, когда всякая поездка представлялась началом великого исхода отсюда, и неважно куда, действительно, совсем неважно, потому что и младенцу (или даже только младенцу) понятно: есть лишь одна подлинная Станция Назначения, все остальные — промежуточные, даже если стоянка там длится годами.

Потом все это как-то резко закончилось — и пение, и запах, и неведомая сила оставила меня в покое, и почва вернулась под ноги, и ноги понесли меня к филармонии, а потом направо, на улицу Субачус, и далее по курсу, и все это время в городе звонили колокола, закрепляя, таким образом, небольшое происшествие, которое и событием-то, строго говоря, не назовешь.

Так, наваждение.

Read only

На среднем пальце моей левой руки есть крошечный шрам. Этот шрам — история про тайну и забвение, потому что я вроде бы помню великое множество эпизодов, имевших место в ту пору, когда мне еще года не исполнилось, а откуда взялся шрам, не помню, мне кажется, он был всегда, но это, честно говоря, вряд ли.


Шрам на моей правой ладони, тоже очень старый, — про справедливое возмездие, и про страх, и про панику, и про потерю самообладания, и еще про многие скверные вещи. Шрам крошечный, почти незаметный, а история большая и непростая, так часто бывает.

Мне в ту пору едва исполнилось шесть лет, и у нас во дворе вдруг началась эпидемия охоты на бабочек, все ловили их специальными разноцветными сачками, потом укладывали потрепанные крылатые трупы в коробочки с прозрачными крышками, носились с жалкими своими коллекциями, хвастались красотой и численностью добычи. Это был первый в моей жизни опыт бездумного следования массовому увлечению, тренду, как сказали бы сейчас. Желание соответствовать дворовой моде совершенно лишило меня разума. Дело в том, что другие дети, вполне возможно, могли творить с бабочками что пожелают, но только не я, потому что, когда мне было четыре года, в моем небе время от времени появлялись гигантские бабочки, с размахом крыльев никак не меньше метра, один раз их видела моя старшая сестра, которую отправили гулять со мной в парке; она, к слову сказать, до сих пор помнит этот эпизод, хоть и пытается иногда убедить себя, будто нам померещилось. В шесть лет можно не знать слова «табу», в шесть лет вообще можно не знать и не понимать ничего, но игнорировать внутренний запрет ради сомнительного счастья повторять за другими недопустимо ни в каком возрасте; ославленный на тысячелетия Иуда Искариот по сравнению со мной — вполне приличный человек, и возраст тут не имеет решительно никакого значения.

Так вот. Уступив моим мольбам, родители подарили мне на день рождения сачок отвратительного тускло-малинового цвета, мне казалось, этот цвет родился из их упрямого нежелания покупать сачок, но, как я теперь понимаю, выбирать им особенно не приходилось. Впрочем, внешние данные орудия охоты меня не остановили. Усилия мои были вознаграждены, ближе к концу лета у меня тоже появилось несколько коробок с засушенными бабочками, это была чуть ли не самая скудная коллекция во дворе, но она — была. Это меня окрыляло и одновременно понуждало к дальнейшим действиям.

И вот однажды меня постигло возмездие. В нашем дворе, куда меня выпустили гулять с сачком и пустой стеклянной банкой для добычи, слонялась компания незнакомых мальчишек лет десяти-двенадцати, которые в какой-то момент вдруг стали обступать меня с угрожающим видом. Как и следовало ожидать, мои нервы не выдержали напряжения, впавший в панику разум дал ногам команду бежать домой, мальчишки, только этого и ждавшие, с воплями и завываниями кинулись следом. Финал этих гонок вышел дурацкий и вполне предсказуемый: я цепляюсь сачком за дверную ручку собственного подъезда, роняю банку, та разлетается на осколки, я со всей дури падаю сверху. Не знаю, сколько времени ушло на то, чтобы осознать и оценить это событие, но думаю, вряд ли больше, чем пара-тройка секунд. К этому моменту мальчишек уже не было — ни рядом, ни во дворе, ни на улице, за забором, вообще нигде.

Человек, незнакомый с контекстом нашей жизни в военном городке, вряд ли увидит в этом эпизоде что-либо хоть сколько-нибудь удивительное, кроме разве что внезапного исчезновения злых мальчишек, которое, впрочем, тоже можно объяснить: увидели, что вышло, испугались, спрятались — да хоть бы и в соседнем подъезде. Поэтому надо, наверное, объяснить, что жизнь наша на улице Рейнштейнштрассе была почти деревенской и, можно сказать, идиллической: все друг друга знают, причем не в лицо, а практически как родню, старшие дети во дворе не обижают младших, потому что мы же, можно сказать, выросли у них на руках, наши родители каждую неделю оставляли нас под присмотром друг у дружки, когда уходили в кино. Вокруг — здания посольств, жилища дипломатов, очень много полицейских, которых наши отцы угощали сигаретами, а наши мамы по дороге в магазин сочувственно спрашивали, не захватить ли им чего перекусить; чувство безопасности было настолько велико, что взрослые оставляли ключи от квартир в специальных ящичках, приделанных к входным дверям, летом разрешали детям гулять чуть ли не до полуночи, и в школу, дорога до которой отнимала примерно полчаса, все ходили без присмотра, даже первоклашки. Незнакомым мальчишкам, да еще и русским (а они говорили, вернее, кричали на меня по-русски), было попросту неоткуда взяться, я уже не говорю о том, что у нас никто никогда так себя не вел, и куда они подевались — вопрос на фоне всего вышеизложенного вполне излишний.

Наверное, поэтому дома мне не поверили. Вместо того чтобы пожалеть, отругали за разбитую банку и пораненную руку, а еще больше — за вранье про чужих мальчишек. Коллекция бабочек стала навевать мне неприятные воспоминания об этой вопиющей несправедливости. А поскольку ловить бабочек мне, несмотря на трагическое происшествие с банкой, не запретили, перестать это делать оказалось очень просто (а вот если бы запретили, пришлось бы продолжать любой ценой). То есть все к лучшему, хотя, конечно, хотелось бы, чтобы таинственные мальчишки обломали мне первую же охоту на бабочек, но мало ли чего мне бы хотелось теперь.


Еще у меня есть шрам на подбородке, совсем незаметный — не потому что маленький, просто, чтобы его увидеть, надо на меня глядеть снизу вверх, а рост у меня, скажем прямо, не то чтобы великанский. Так вот, этот шрам на подбородке — история про радость битвы.

Была чуть ли не единственая за все годы моего детства морозная зима, я имею в виду по-настоящему морозная для Одессы, так что пруд в парке Ленина превратился в каток, да не на день, на целую неделю или даже больше, а у меня как раз имелись коньки, не фигурные, к сожалению, хоккейные, с очень высокими лезвиями; но поскольку коньки купили еще в прошлом году, у меня было время научиться устойчиво на них расхаживать, сперва по родительским коврам, а когда они поняли, что я творю, и восстали, по лестнице, с пятого этажа на первый, с первого — на пятый, много-много раз, потому что упрямства мне не занимать.

Так что, когда пруд в парке замерз, оказалось, что кататься я уже почти умею, а на третий, кажется, день стало можно обходиться без досадного «почти», и вот тут-то незнакомые мальчишки оценили мою крутость, дали мне лишнюю клюшку и приняли играть в хоккей, вернее, просто гонять по льду шайбу, отнимая ее друг у друга, потому что ни ворот, ни вратарей не было в этой игре, но и без них очень здорово вышло. В пылу сражения меня подсекли, да так, что не просто мордой об лед, а подбородком на лезвие чужого конька, но мне было не до того, опомниться, подняться и ввязаться снова в сражение удалось за считаные секунды, а мальчишки перепугались, когда увидели, что из моего рассеченного подбородка хлещет кровь; пришлось все-таки остановиться, выйти из игры, прикладывать к ране снег, пока кровь не остановилась, заодно почистить замаранную куртку, чтобы не влетело, но все это как-то очень быстро уладилось, мы потом еще долго играли, и больно мне не было совсем, даже потом, вечером, дома.


Шрам на правой ключице, жуткого, честно говоря, вида, — про беспримерное мужество пионеров-героев. Мне было тринадцать лет, меня сбила машина, а мне очень не хотелось огорчать папу, ему и без меня хватало в ту пору проблем, поэтому мне удалось как-то сутки терпеть боль, пока не поднялась температура, да и последствия первой в моей жизни абсолютно бессонной ночи дали о себе знать, поэтому пришлось все-таки ехать в больницу, где мне сперва часа два, что ли, пытались поставить на место сломанные кости и только потом решили, что без операции не обойтись. С тех пор я могу не корячиться, корча из себя героя, потому что знаю, что могу вытерпеть очень много, если припечет, а еще я знаю, что лучше бы не припекало, потому что человек не становится ни лучше, ни мудрее, ни счастливее от того, что может долго терпеть боль; по правде говоря, от этого можно немножко сойти с ума, а можно не немножко, но мне все-таки удалось вовремя остановиться. Кажется.


Шрам на левом предплечье — про дружбу. Многие, заметив его, я знаю, думают, что в моей жизни была какая- нибудь драматическая попытка покончить с собой, но чего не было, того не было. Зато однажды, давным-давно, в одной темной комнате сидела троица юных подвыпивших идиотов, решивших скрепить кровью свою якобы вечную дружбу. Это был безмерно дурацкий, нелепый и бессмысленный ритуал, но он родился из очень хорошего чувства. Я уже почти не могу представить лица этих людей, с трудом понимаю, что могло нас связывать, и даже сочинить не могу, о чем мы разговаривали сутками напролет, но до сих пор помню, как велико было наше желание смести границы, стать одним существом — любым способом, как угодно, но хотя бы на секунду, и уж секунда-то у нас точно была, даже больше, так что, можно сказать, все получилось у нас.


Шрам от ожога на тыльной стороне кисти левой руки, конечно же, о любви, вернее, о страданиях глупого юного человека, пожелавшего получить другого глупого юного человека в свою полную и нераздельную собственность. Кажется, именно что-то в таком роде обычно называют «любовью» авторы соответствующих романов и сценаристы еще более соответствующих кинофильмов, а мы, глупые дети, им верим. Заканчивается все это, как правило, печально. Удачливые собственники обычно со временем приходят к удручающему выводу, что щастья все равно нет; неудачливые же иногда вынуждены бывают глушить душевную боль физической, но это, честно говоря, не очень помогает.

Хорошо, что этот шрам — почти такой же старый, как все остальные. Вот это действительно замечательно.


Я — очень интересная книга. Хоть и обо всякой ерунде. Или как раз именно потому, что о ерунде. С книгами вечно так.

+++

В городе празднуют что-то; нынче на южном склоне замкового холма устроили фестиваль средневековых ремесел. Что они там делали и как спасались от дождя, не знаю, но здорово было идти через город ближе к вечеру, когда вся эта публика в средневековых костюмах стала расходиться по домам. Грузили скарб в автомобили, курили на скамейках, ели мороженое, некоторые ждали троллейбус на остановке, иные покупали продукты на ужин в обычных, не ярмарочных лавках.

Если бы среди буднично одетой толпы тусовалась дюжина ряженых, не о чем было бы и говорить, но в пять часов вечера в районе улицы Пилес людей в средневековых костюмах было гораздо больше, чем прочих. Поэтому они вдруг стали нормой, а мы в своих джинсах и куртках — мороком, диковиной, забавной нелепицей. Не мы глазели на них, а они на нас, толкали друг дружку локтями в бока, дескать, глянь чего! Какие смешные! Откуда взялись? Мы думали, таких не бывает!

От этого мы понемногу утратили плотность, задрожали на ветру, замельтешили и наконец исчезли, а эти, которые в средневековых костюмах, остались, а потом опять пошел дождь.

+++

Когда-то в детстве было так: на исходе летнего дня возвращаешься с моря, тело расслаблено от солнца, беготни и купания, движется медленно, как будто идешь по горло в воде. И вот идешь так долго-долго, целых пятнадцать минут, почти вечность, мимо старух с семечками и «рачками», мимо старой шелковицы, возле которой хочешь не хочешь, а придется остановиться и съесть несколько ягод, мимо клиники Филатова; переступаешь трамвайные рельсы, и еще квартал, где пестрые коты дремлют под облупленными стенами, потом мимо Торгсина, мимо автоматов с газировкой (один на три автомата щербатый, замызганный стакан, зато он — вечный, никуда не девается), мимо раскаленных телефонных будок, выходишь на проспект, перебегаешь дорогу и наконец ныряешь в душный, полутемный подъезд, а там каждая дверь дышит жаром, источает запахи летней еды, во всех соседских квартирах скворчат сковородки, там жарят перцы и кабачки, запекают в духовках баклажаны, варят компоты, лепят вареники с вишней. Поднимаешься к себе на пятый этаж, заходишь в раскалившуюся за день квартиру, а на кухне распаренные взрослые в трусах и ситцевых фартуках варят кукурузу, строгают салат, заправляют окрошку, и все это пахнет так яростно и победительно, что желудок поднимается к горлу, давешнего аппетита как не бывало; зажимая ладонью рот, пробираешься бочком на балкон и сидишь там, содрогаясь от тоски, потому что краткость, мимолетность и необязательность человеческой жизни сейчас очевидны тебе, как никогда. Вот прямо видишь, как проходят годы, умирают все соседи, а их дети и внуки живут в тех же квартирах; когда приходит лето, распахивают кухонные окна и тоже принимаются жарить-парить, готовить летнюю еду, чтобы съесть ее и умереть тут же, на месте, или сорок лет спустя, какая разница.

Это я не выдумываю теперь задним числом, а вспоминаю. Меня в детстве еще и не такие мрачные видения преследовали. Лучшая пора жизни как-никак.

И что за невыносимая мука была, когда звали на кухню помогать, хотя на этих несчастных шести метрах и без меня было не развернуться. Сидеть, резать огурцы, вдыхать кухонные ароматы, слушать голоса слегка поддавших взрослых, бурно обсуждающих достоинства вчерашнего ужина и позавчерашнего обеда, и еще того угощения, которое было неделю назад на дне рождения тети Ани, и как мы сейчас, скоро уже, примерно через полчаса вкусно поедим, и что надо будет потом приготовить на завтра, и когда ехать на рынок. Как будто поговорить больше не о чем, о господи.

И так каждый год: ждешь, ждешь лета, а потом оно приходит, совсем не такое, как представлялось, — пыльное, жаркое, утомительное, у взрослых начинается отпуск, они целый день торчат дома, готовят и едят, едят и готовят, с утра на Привоз и опять к плите, а потом за стол. Иногда еще выбираются на пляж, и это совсем плохо, потому что приходится идти с ними, и тогда от моря никакого удовольствия. Взрослые устраиваются на подстилке, тут же вынимают из сумки банки с пищей, закапывают в прибрежный песок бутылки с вонючим пивом, не дают купаться дольше чем пятнадцать минут кряду, зато постоянно зовут жрать, словом, день окончательно испорчен, лучше бы они оставались дома, обедали бы за столом, кто им не давал-то.

Назад Дальше