Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 - Бабаевский Семен Петрович 3 стр.


— Откуда у вас эта песня? — спросил я.

— Как это так — откуда? — удивилась тетя Голубка. — От людей.

— Да знаете ли вы, чья это песня?

— Знаю… Как не знать? Наша, казачья песня. Ее давно поют и в Трактовой, и у нас на хуторе… А что? Очень задушевная песня.

На свадьбе, на крестинах или на вдовьей вечеринке тетя Голубка — всегда желанный гость. Под некрикливый голосок балалайки можно и спеть и потанцевать, а то и погрустить, склонивши набок голову и слушая монотонное жужжание струн.

Глава 5

Когда-то здесь был двор с воротами и калиткой. Сейчас же можно было подходить к хате в любом месте — не осталось даже изгороди. Правда, огород и вишневый садок, чтоб туда не лазила скотина, отделялись от хаты низким плетешком с горбатым перелазом и воротцами из хвороста. Воротца на огороде были, как на грех, такими узкими, что в них никак не мог пройти «Беларусь» на своих высоких колесах, обутых в резину, как в галоши, Илья и так и эдак поворачивал руль, прицеливался и с той и с другой стороны, а в воротца не попадал. Отодвинулся назад, издали выровнял передние колеса и тихо-тихо проехал в огород. Слегка все же придавил колесом плетешок — затрещал сухой хворост, и в сырую землю врезались рубцы резины.

Евдокия Ильинична стояла возле хаты, и ей казалось, что «Беларусь» с подвешенным сзади плугом был похож на огромную рыжую птицу. Птица могла бы перелететь изгородь. Не перелетела, не пожелала. Хвост ее легонько покачивался. Мать смотрела и радовалась — птицей управляет ее сын. И ничего, что повалил изгородь. Беда невелика… Вытерла мать платочком слезившиеся глаза, вспомнила, как давным-давно, может, тридцать лет назад, а может, и больше, они с мужем копали огород лопатами. И ничего, не жаловались на жизнь, не уставали.

Молодые были, трудились от зари до зари и в три дня управлялись. Позже тут ползал однолемешный плужок в лошадиной упряжке — уже полегчало, но работа была не быстрая. А теперь? Прилетела птица, не успеешь оглянуться, а огород вспахан и заборонован. Какое облегчение человеку! Может быть, Илья поэтому так пристально посмотрел на мать, улыбнулся ей, и его взгляд, улыбка говорили: поглядите, мамо, какое тут совершится чудо! И чудо, верно, совершилось. Илья тронул рукой рычаг, хвост качнулся и упал. Рядом, откуда ни возьмись, зубьями впилась в землю боронка. Лежала смирно, ждала пока ей скажут, чтобы не мешкая бежала и бежала следом за плугом.

От Кубани тянуло свежестью. Мотор чадил гарью и мурлыкал добродушно, точно кот на солнцепеке. На лемехах, как в зеркалах, горело солнце, и жаркие его отблески отражались в чистой синеве неба. И вдруг мотор пробудился от сна, задымил, загудел разгневанно, и резиновые колеса, оставляя на земле рубцы, пошли и пошли гулять по огороду. Лемеха погасли, сталь жадно вошла в землю, и черным кушаком потянулась свежая пахота. То пламя, что полыхало на лемехах, тускло ложилось на вывороченные пласты и пропадало — следом танцевала боронка, и под ее зубьями комья рассыпались в прах. Куры сбежались сюда со всего хутора, и по тому, как они, старательно разгребая комья, наперегонки отыскивали червей, можно было подумать, что ради них трактор свалил плетень и потянул по огороду широкую борозду.

Вспомнила Евдокия Ильинична, что картошку, оставленную для посадки, нужно перебрать, и заспешила в хату. Провозилась с картошкой немного, вышла на порог, взглянула и удивилась: огород был вспахан и заборонован. И тропу Илья распахал, начисто изничтожил, хотя и знал, что мать снова ее протопчет! «Какой Илюша славный пахарь, такой молодчина, хоть куда! — думала она. — Взялся — и вмиг управился… Грядки нужно сегодня разделать, завтра можно посадить лук, а в воскресенье картошку…» Рыжая птица тем временем, подняв хвост, перебиралась через забурьяневшую межу, а следом спешили куры. Вышла из хаты обрадованная хозяйка и крикнула:

— Ой, Илюша! И откуда тебя господь бог послал!

— С неба, тетя Анюта, откуда же еще!

И пошли, пошли колеса считать межи. К низкому полдню придавили девятую межу — это были огороды таких же безмужних женщин, как и мать Ильи. Легла под колеса и десятая преграда — огород Василия Васильевича Хрена. Откуда пришла к нему такая фамилия — никто не знал. Или явилась еще от запорожцев, или была своя, доморощенная, или прилипло к человеку какое уличное прозвище. Василий Васильевич собой был мужчина статный, еще не старый, и решительно всем — и ростом, и осанкой, и даже умом — не отличался от других, а вот фамилию носил как какое-то наказание. Приедет, к примеру, в колхоз корреспондент или какой инспектор, а председатель серьезно, без улыбки и скажет: «Вот что, товарищ, иди-ка ты к Хрену…» И уже обида. Приезжий же человек не знает, что Хрен — бригадир фермы… И еще плохо то, что учетчиком на ферме работал инвалид войны Редька Иван Анисимович. Характером человек смирный, и непьющий, и некурящий, и на молодых доярок не заглядывался, а фамилию его рядом с бригадировой хоть не ставь. На Кубани как? Люди всюду развеселые, любят позлословить и посмеяться до колик в животе. Хохотуньями да насмешниками хоть пруд пруди. Палку кинь хоть в какую сторону, а непременно попадешь в острослова. И чуть что — валят в кучу две фамилии, гогот расходится по всей станице. И хочешь или не хочешь, а получается подрыв авторитета. Один скажет: «Куда ни крути, куда не верти, а хрен редьки не слаще», — и все видят в этих словах намек… Другой прибавит: «Редька хороша и без хрена», — и опять тот же намек.

Жена у Василия Васильевича молодая. Рано овдовел, а потому и женился вторично. Взял Зойку, женщину красивую и хозяйку завидную. И что ж вы думаете? Острые языки влезли и сюда, в семейную жизнь. «Ну, как, Зойка? — спрашивали развеселые соседки. — Сладко живется с Хреном, слезы еще не заливают очи?» А какая у Василия Васильевича, если бы вы только знали, дочка Степанида от первой жены! Красавица, каких мало. Илья готов с кем угодно поспорить или даже побожиться, что такая красавица еще не рождалась ни в верховьях, ни в низовьях Кубани. И оттого, что она была необыкновенно красива, к ней не липли злые шутки; даже самые отъявленные насмешники, глядя на Стешу, забывали ее фамилию, прикусывали языки и молчали… Не станем скрывать и скажем, что Илья полюбил Стешу еще тогда, когда она была девочкой-школьницей, и полюбил тайно, так что ни одна живая душа об этом не знала. И вот уже шел четвертый год, как Илья, отказавшись ехать учиться в институт, остался в Прискорбном и ждал, пока Стеша вырастет и окончит школу-десятилетку. Он и прилетел сюда, на огород, на своей птице только потому, что манила его к себе Стеша. Преодолевая усталость, он мял резиновыми колесами десятую межу и думал, что вот-вот увидит Стешу…

Увидел же, как на беду, не Стешу, а ее отца. Подслеповато щурясь, Василий Васильевич подошел к Илье и, пряча смешинку в колючих, низко подрезанных усах, спросил:

— Илья Иванович! Ты что это? На тракторе прибыл до меня в зятья?

— А вы, Василий Васильевич, не можете без этого… без насмешки?.. — сдержанно ответил Илья. — При чем тут «прибыл до меня в зятья»? Попахал огороды вдовам, так заодно хотел и вам… Что тут плохого?

— Пахать паши, в пахоте ничего плохого нету, — говорил Василий Васильевич, покусывая нижнюю губу, что делал он всегда, когда начинал злиться. — Но я казав себе, парень, и еще кажу: забудь мою дочку и выкинь из головы дурацкие твои думки! Пойми, верзила, Степаниде еще учиться нужно. Окончит трактовскую школу — в город уедет, а ты с детства своей любовью голову ей заморачиваешь, стал поперек ее пути и стоишь, как столб… Так что огород мой паши, за работу заплачу и скажу спасибо, а к Степаниде не подлаживайся, все одно твоя не будет…

— Это мы еще поглядим!

— Со мной, Илья, не шути… Слышишь!

— Ну, раз так, то к черту и огород и пахоту! — крикнул Илья. — А Стеша все одно будет моя! Зарубите себе на носу!

Илья резко повернул руль и дал газу. Так всадник, горяча шпорами коня, рвет повод. «Беларусь», дымя и грохоча, полетел через двор на улицу. В дверях дома Илья увидел Стешу и помахал ей рукой. Без платка, с распущенной косой, с шалькой на плечах, она кривила губы, а Илья ехал так быстро, что не успел разобрать, улыбалась она или плакала.

Глава 6

Картошку сажали в воскресенье. Лопатой Илья отрывал лунки, а мать и Елизавета, не разгибаясь, клали в ямки, как в гнезда, по две картофелины и ногами, обутыми в башмаки, загребали землю. Спины разогнули, когда солнце гуляло высоко и припекало жарко, не по-весеннему. Илья спустился к реке. Наклонился над водой, умывался, растирал горячее лицо и думал о Стеше. «Сегодня ее увижу, и сегодня все порешим, — думал он, расчесывая пальцами мокрый чуб. — Ну его к хрену, старого Хрена. — Скупо улыбнулся, посмотрел на мутный поток. — Поженимся, и все тут… Хватит ждать».

После обеда Елизавета надела платье с сиреневыми цветочками. Смотрела в зеркало — и самой не верилось, что у нее такая тонкая шея и такие острые ключицы. И глаза круглые да большие. Заплела косы и, сияющая, похожая на майскую сирень, пошла к Стеше, чтобы отправиться с подругой в лес за Кубань.

На улице ее догнал Илья. Смотрел в землю, говорил глухо:

— Лиза, шепни Стеше… Вечером, когда стемнеет, буду ждать ее возле Черкесского Брода.

— Все еще хоронитесь от людей? — Лиза улыбалась. — Или у вас любовь краденая, или еще что, не пойму… Мы с Хусином никого не боимся, а вы, как малые дети…

— Ничего, сестренка, скоро поймешь… Так исполни просьбу, Лиза.

— Ладно, исполню, нетрудно. — В черных глазах заиграли лучики. — Братушка! Мы со Стешей едем за Кубань. Хусин перевезет на лодке. Поедем с нами, погуляем в лесу… Сколько там цветов!

— За Кубанью делать мне нечего, — сухо ответил Илья. — И некогда… Да и мамка наша что-то сильно опечалена.

— Она теперь всегда такая… Старенькая, устает…

На огороде, когда Сажали картошку, а потом и за обедом Илья замечал в обычно добрых, ласковых глазах, матери странную печаль. «Или она захворала, или еще что? Такой сумрачной она никогда не была. Балалайку давно в руки не брала». Тоскующий ее взгляд говорил, что ей больно и что она давно хотела сказать что-то важное, сокровенное, а вот решиться не могла, и вся ее невысказанная горечь, как слезы, копилась в глазах. И когда Илья, затоптав у порога цигарку, вернулся в хату, он снова увидел те же затуманенные грустью и о чем-то тяжком думающие глаза матери. Илья взял книгу и сел к столу. Листал, что-то отыскивал, что-то читал, а видел все тот же тревожный взгляд материнских глаз. Поднял голову, а мать сидела возле стола, подперев ладонями щеки, и, думая о чем-то своем, все так же тоскливо смотрела на сына.

— Илюша, и что ты все отыскиваешь в книгах?

— Разное, мамо, ищу… Вот в этой книжке описано, как налаживать подвесную сеялку, как ею управлять. И называется она квадратно-гнездовой. Почему квадратной и почему гнездовой? Шахматы, мамо, видели? Вот она сажает зерна так, что когда кукуруза взойдет, то, куда ни посмотри, везде лежат ровные рядки, как на шахматной доске. Вот какая умная сеялка!

— И сама все делает? Без человека?

— А что? Она умная…

— Ох, сынок, сынок, горюшко ты мое…

— Что это вы, мамо? Какое горюшко?

— А такое, сынок, горюшко, что сердце у тебя гордое…

— Обыкновенное оно у меня, мамо…

— Скажи кому другому, только не матери… Из-за чего взвалил на свои плечи такой груз? Перед Стешей захотел погордиться? — Мать вздохнула. — Ох, смотри, сыну, надорвешься, выставишь себя на посмешище…

— Какой груз? О чем вы, мамо?

— Не хитри, Илья! Даже и матерью не надо быть, чтобы все видеть, а я же твоя мать… Помолчи и послушай. Ради Стеши ты не поступил в институт и остался трактористом в Прискорбном. Так, скажи? А, киваешь… Значит, правда. И ради Стеши ты взялся людей удивить — один выходишь на такое поле. Хочешь показать девушке, какой ты есть герой? Скажи, так? Не киваешь, а по глазам бачу, — так! Подумать только, сто гектаров обработать одному, прополоть одному, вырастить урожай одному, собрать урожай одному. Это что же такое, Илюша? Один-одинешенек в степи. Да ты что, богатырь какой? Может, ты и не сын мой, не Голубков, а тот, что в сказке, Илья Муромец?

— Ну что вы, мамо, говорите! И не Муромец я и не один… Верно, Стешу люблю, и вы это знаете. И люблю давно. Не скрою от вас, мне будет приятно, если Стеша порадуется… Но никакие рекорды мне не нужны. И я не один в поле. А машины? Да они нынче стали такие умные, что, может, даже умнее иного человека. Вот хоть бы эта сеялка. Она и есть моя главная помощница. Есть у меня культиватор. Есть моторы, а у них сила! Так что, мамо, не печальтесь, в поле я не один.

— Ну, хорошо, в поле тебе будут помогать машины, — согласилась мать. — А в сердешных делах? Скажи, не таись от матери. Или думаешь, тоже подсобят умные машины?

— Что вы, мамо, обойдусь и без техники…

— Усмехаешься, тебе весело… А ты все же откройся матери, как у тебя зараз дела со Стешей?

И тут по ее тоскующим глазам Илья понял, что не машины и не кукуруза тревожили ее душу, а Стеша.

— От вас, мамо, у меня тайн нету. Скоро мы со Стешей поженимся…

— А Стешин батько согласен?

— Мамо! — Илья даже встал. — Печаль-то моя не о нем! И зачем мне его согласие?

— Ой, какой смелый! Беда. — Мать обиделась, у нее дрогнули губы. — Как же, Илюша, можно без родительского согласия! И комсомольцы, как я думаю, обязаны почитать батька и мать… Может, вы со Стешей и со мной говорить не пожелаете?

— Вы мать душевная, вы поймете, и мы с вами поговорим… А он же не отец, а изверг!

Слушала старая мать сына и толком не могла понять, что он говорит. Что-то не так. А что? Ее сын собирается жениться на Стеше и не желает попросить согласия ее отца? «Ну, ничего, я сама попрошу, пойду и поговорю с Василием Васильевичем. Да и почему же отец — изверг? Никакой он не изверг. Любит, как многие отцы, свою единственную дочь, печалится о ней… Что в том плохого? Когда мы были молодыми, то и не вольничали, и родителей уважали… Может, мне хотелось выйти замуж за Семена Маслюкова, а батько сказал: выходи за Ивана Голубкова, — и вышла… А как же?.. А может, и зря послушала батька?..»

Евдокия Ильинична шла на ферму, а думки о сыне бежали следом, лезли в голову — не остановить их, не удержать. С теми же думками вошла в телятник. Телята обступили ее, ласкались, радовались, но они же не знали, отчего так грустна и озабочена тетя Голубка. Она смотрела на них и не замечала, не видела. Такое случилось у нее первый раз за многие годы — и ослепла и оглохла. Наливала в кормушки молоко, а перед глазами стояли не телята, а то Илья, то Стеша, то Василий Васильевич. То она входила в хату, ее встречал Василий Васильевич, и был он такой ласковый да приветливый, даже свахой назвал. Они садились к столу, а на столе уже и рушники, и полбутылки водки, и хлебина с солонкой. Вели разговор мирный, душевный, и на сердце у Евдокии Ильиничны было радостно оттого, что она пришла поговорить о намерениях сына. Не успела она молвить слово, а Василий Васильевич, взяв ее за руку, улыбнулся и сказал: не надо, не надо, милая и добрая моя свашенька, не надо ничего говорить, потому что я все, все знаю и не меньше, чем вы, радуюсь, что наши дети, как те голуби, в любви паруются; все эти дни я только и думал о том, как бы побыстрее нам породниться, и Илюшку вашего люблю так, как может любить отец родного сына; и так я радуюсь тому, что Илюша не побоялся и первым на Кубани взялся за такой большой участок кукурузы, и я не только горжусь его смелостью, но и верю в его победу, и победа эта будет не только его, а и моей дочери Стеши, да и наша с вами, Евдокия Ильинична… Мечты, мечты, как же вы хороши! Как же легко уносят они туда, куда только пожелаешь. В те минуты, когда сознание возвращало Евдокию Ильиничну на землю и она видела не улыбающегося Василия Васильевича, а телят, ей становилось еще грустнее, и ни один телок уже не слышал от нее, как обычно, ласкового слова. Молча, без улыбки и без искорки в глазах, вытирала полотенцем шершавые телячьи губы, и снова мысли уносили ее в хату к Василию Васильевичу.

Пожилая женщина, видавшая на своем веку всякое, она, конечно, понимала, что мечты — одно, а жизнь — другое, и все же любила помечтать. Мечты и пробудили у нее великое желание непременно побывать у бригадира и будущего свата, и отказаться от этого желания она не могла… Вечером, когда Илья и Елизавета ушли на гулянку, Евдокия Ильинична надела новые, недавно купленные юбку и кофточку, праздничные, стоявшие в шкафу, туфли. На плечи накинула полушалок и подошла к зеркалу. Давненько не становилась она перед вмазанной в стенку склянкой, а сегодня такой случай, что нельзя было утерпеть. Подражая дочери, она даже качнула плечом, наклонила голову и повела бровью. Ей нравилось, как ломались ее брови и как на левой брови чернела родинка. Смотрела на себя и невольно улыбалась. Даже смешно, как жизнь может изменить человека. Если бы можно было поставить рядом ту Дусю, какую привез в Прискорбный Иван Голубков, и эту, тетю Голубку! Теперешней тете Голубке даже улыбнуться на людях нельзя, совестно, — чернеет щербина. Глаза у нее грустные, а она улыбается и видит: да, точно, щербина такая препротивная. «И чего у меня сегодня глаза такие невеселые, или оттого, что щербину увидела?.. — думала она, глядя в зеркальце. — Ну, ничего, я иду не влюбляться, глаза развеселю, а рот, когда стану улыбаться, прикрою платочком… А идти нужно. Раз решила, то нужно идти…»

Она шла по темной улице и думала о том, что явиться к бригадиру без щербины было бы лучше. Может даже сказать: и что это за старуха пришла… В эту минуту пожалела, что не послушала совета сына Антона. Писал Антон, что его жена Надя запросто может вставить зубы, как настоящие. Просил приехать. Не пожелала ехать, а вот теперь идти к бригадиру и будущему свату как-то неловко.

Назад Дальше