Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 - Бабаевский Семен Петрович 8 стр.


— Елизавета, а кому ты вышила хустку?

— Ой, мамо, какие вы…

— Какая же я? Договаривай…

— Все вы примечаете, все вам нужно знать.

— Верно, и примечаю, и хочу знать… А ты не таись и скажи матери, кому мастерила хустку?

— Ну, себе… А что? Нельзя?

— Обманщица…

— Если знаете, то зачем спрашиваете?

И опять смолчала мать. Подумала: верно, спрашивать незачем. Без расспроса понятно…

Однажды вошла в хату. За столом сидели Елизавета и Хусин. Пришли из школы, что-то читали и были так увлечены, что не заметили появления матери. Евдокия Ильинична стояла у порога, смотрела на склоненные над книгами головы, обе под цвет грачиного крыла, как у брата и сестры. Что-то писали, о чем-то своем, непонятном для матери говорили. Радоваться бы матери, ведь как славно: парень и девушка смотрят в книги, а она загрустила, и на глаза ее навернулись слезы… Спросила:

— Что вы бубните себе под нос?

— А! Мамо! И вы в хате? А мы уроки учим… Алгебру.

— Одной, доню, уроки учить несподручно?

— Ой, мамо! Ничего вы не понимаете!

— Не сердитесь, тетя Евдокия… Лиза права, вдвоем учить уроки легче… У черкесов даже есть поговорка: один ум хорошо, а два лучше…

— Все перемешалось, — со вздохом сказала Евдокия Ильинична. — А я — то думала, что не у черкесов, а у русских есть такая поговорка…

— Поговорка черкесская, это я точно знаю…

Как же Хусину не поверить? Парень грамотный, он-то знает. Мать еще хотела что-то спросить, а дети склонились над книгами и о ней забыли. Будто ее и в хате не было. Тяжко вздохнула и вышла. По знакомой тропинке прошла к реке. Стояла на круче, смотрела на бурлящую Кубань, а видела склоненные над книгами головы. Смотрела на тот берег. Там раскинулся аул. Где-то в нем стоит домик Хусина. Вот и шел бы со школы домой. Наверное, мать давно поджидает. Нет, пришел к Елизавете. «Ой, мамо! Ничего вы не понимаете…» Глупая Елизавета, что ж тут непонятного?.. Над аулом растянулось текучее марево, тончайшее, как кисея, и закатное солнце прошивало кисею огненными нитками. «Завтра пойду к матери Хусина, — решила Евдокия Ильинична. — Нечего ждать. Поговорю, как мать с матерью. Надо же нам о чем-то думать и что-то делать. Не выходить же Елизавете замуж за черкеса… Такого в нашем роду еще не было. Приду и так, без обиняков, скажу матери Хусина…» Что сказать матери Хусина, она еще не знала. Стояла и думала.

Телят нельзя оставить без присмотра даже в дни больших праздников. Чтобы отлучиться с фермы в воскресенье, нужно найти себе замену. Евдокию Ильиничну выручала доярка Варя Сапожникова, бабочка молодая и любознательная. «Тетя Дуся, а куда собралась? Или секрет?» — «Никакого секрета нету, пойду в Трактовую, в магазин…» — «Иди, иди, присмотрю за твоими теленочками…»

Хутор оставила рано. За Кубанью поднималось нежаркое солнце, купалось в воде, и река искрилась, слепила. Далекие ледниковые зубцы были накалены докрасна. Трактовая курилась, и дым из труб гнутыми столбами упирался в зарозовевшее небо. Справа к станице подходили невысокие, одетые карагачем холмы, слева выступали скалистые берега, как ущелье. По берегу от Прискорбного до Трактовой лежала гудронированная дорога. Шумели, заглушая рокот воды, грузовики. Нашелся сердечный шофер, усадил старую женщину в кабину и подвез в Трактовую.

На окраине станицы стоял сыроваренный завод. Тянулась к небу, вся в копоти, железная труба. На версту веяло запахом парного молока. У приемного пункта выстроились грузовики, бычьи упряжки с бидонами. Ехали по станице, и Евдокия Ильинична думала, что грузовик пролетит мимо того места, где когда-то стояло подворье ее отца. Не хотелось ни смотреть на это место, ни вспоминать о том, что когда-то было. Нет, не пролетел грузовик. Шофер побежал в детский сад проведать сынишку. Пришлось Евдокии Ильиничне сойти, и как раз в том месте, где когда-то был отцовский двор. Хотела пройти мимо и не смогла. Ноги сами остановились. Ни дома, ни подворья давно не было. Помнит Евдокия Ильинична, что два амбара были перевезены на общий двор еще в тридцатом году. Много лет в доме Шаповалова помещалась контора бригады. В войну дом развалился. Образовался пустырь. Буйно росла лебеда, и одиноко возвышался развесистый осокорь. Только по осокорю и можно было определить, где стоял дом Шаповаловых: осокорь рос близ порога. Странно: пустырь, лебеда и осокорь. А лет пять тому назад на пустыре выросло одноэтажное строение, и поселились в нем трактовские дети. И сынишка шофера. Прижился рядом с новым строением и осокорь, казалось, что без него детям было бы скучно. Новый двор обнесли штакетником, обсадили молодыми, стройными топольками. Смотрел на них старый осокорь, как отец на сыновей, и удивлялся. Да и как же не удивляться? Сколько лет стоял один, а тут сразу появилось столько деревцов, и такие они собой зеленые да веселые! Рядом с ними он, богатырь, стоит, как страж былого. Темный ствол облепили лишаи, кора потрескалась, а ему хоть бы что. Все тянулся к небу и все раскидывал саженные ветви. Листья отливали серебром, лезли в окна, а из окон неслись крикливые голоса. По вечерам, когда дети засыпали, а ветерок из-за Кубани трогал лист, осокорь что-то такое тихо-тихо, как сказку, нашептывал ребятам, наверное, рассказывал то, чего они еще не знали. Оттого-то и спали они крепко, без сновидений. В листве гнездились птички-певуньи, и на заре, когда восток только-только начинал белеть, это уже был не осокорь, а удобнейшее место для разноголосого птичьего хора. Ветвистый, гордый и могучий, осокорь не сгибался и не снимал шапку ни перед временем, ни перед ветрами. В солнечный день на весь двор от него ложился холодок, в холодке играли дети, и он глядел на них со своей высоты, прислушивался к их голосам и сознавал, что не зря, оказывается, столько лет стоял на кубанской земле.

Глава 16

От осокоря повеяло родным и далеким теплом. Как вольно раскинулся он, будто нарочно, чтобы украсить детский двор. Евдокия Ильинична вспоминала, сколько же великану лет. Она была еще девочкой-подростком, когда отец привез молоденький осокорь из Крыма. Корешки с землей были завернуты в мешковину. Деревцо посадили возле порога, и отец сказал: «Дуняшка, это тебе на счастье, пусть растет…» В ту зиму, когда Семен Маслюков первый раз приехал в Трактовую на каникулы, осокорь уже поднялся до крыши… Затуманенными очами смотрела Евдокия Ильинична на свое счастье, видела могучий ствол, растопыренные ветки с крупными треугольными листьями. И вдруг точно кто-то легко приподнял ее, отнес в сторону и сказал: «Дуняша, что глядишь на осокорь, ты лучше взгляни сюда!» Вмиг исчезли и осокорь, и детский двор, и штакетник, и молодые топольки. Дуняшка увидела то, что давно, как ей казалось, умерло. Явилось, воскресло, как живое, отцовское подворье, такое в точности, каким было. Изгородь из высоких, обмазанных глиной плетней, дощатые ворота на засове, калитка с железной щеколдой. Конюшня и коровник под черепичной крышей, навес для инвентаря. Теснились амбары, курятник, свинарник, стожки сена, высокие, пузатые плетенки-сапетки, набитые кукурузой. На тесном дворе, как в улье, с рассветом начинались суета, хлопоты. До восхода солнца Илья Фомич проводил за сеном две арбы в бычьей упряжке — уехали младший сын Гордей и работник Савва. «Берите, хлопцы, ту скирду, что поближе к дороге, а та, что поодаль, пусть зазимует, весной пригодится…» Дорога дальняя, и Илья Фомич наказывает не мешкать и поторапливать быков.

По двору прошла девушка с дойницей. Не шла, а подпрыгивала, как коза. Цветная, яркая косынка повязана концами назад. Кто же она, эта девушка? Ах да! Это же Дуняшка! Молодая, проворная, коров умела доить — за ней не угнаться; умелые руки пригодились на колхозной ферме…

Ее окликнул дед Фома:

— Дуняшка! Уже к коровам мчишься? А что, вчерась черкесы к нам не заезжали?

— И зачем вам, дедусь, черкесы? — Дуняшка рассмеялась. — Поглядеть на вас, так вы и сами как черкес.

— Глупая девчушка…

Подслеповатый, тугой на уши казак и в самом деле был похож на горца. Если отвести дедушку Фому за Кубань в аул и так, ради любопытства, посадить его возле сакли, то никто, проходя мимо, не скажет, что это казак Фома Шаповалов, все скажут — черкес. И худощавое лицо с куце подрезанной бородкой, точь-в-точь как у черкеса. И одежда на нем горская. Шаровары на очкуре до колен узкие, а мотня широченная, как мешок. Старенький бешмет обтягивал худое, костлявое тело, на животе покоился кинжал в ножнах чеканного серебра, на голове мостилась папаха из бурой овчины.

Дед Фома сидел на низеньком стульчике возле молодого осокоря — отдыхал. Строгим взглядом проводил внука Тимофея, прозванного в станице «механиком» — тянулся не к быкам, а к машинам, умел починить и запустить любой моторчик. Был он смуглолиц, жесткий чуб спадал на лоб, глаза неласковые, совсем непохож на шаповаловскую породу. Тимофей вывел из конюшни жеребца по кличке Урюк и ловко, легко взлетел ему на спину. Гарцуя, выехал со двора, впереди шли на водопой коровы и телята. «А ничего, как джигит, сидит на коне наш механик», — подумал дед Фома.

Дед Фома сидел на низеньком стульчике возле молодого осокоря — отдыхал. Строгим взглядом проводил внука Тимофея, прозванного в станице «механиком» — тянулся не к быкам, а к машинам, умел починить и запустить любой моторчик. Был он смуглолиц, жесткий чуб спадал на лоб, глаза неласковые, совсем непохож на шаповаловскую породу. Тимофей вывел из конюшни жеребца по кличке Урюк и ловко, легко взлетел ему на спину. Гарцуя, выехал со двора, впереди шли на водопой коровы и телята. «А ничего, как джигит, сидит на коне наш механик», — подумал дед Фома.

От Кубани коровы возвращались сами, лениво поднимаясь на гору. Тимофей помыл Урюку тонкие, точеные ноги, расчесал гриву, плеснул воды на храп; конь встал на дыбы. Урюк шумно топтал щебень, всхрапывал, тянул повода. «И куда рвешься, куда спешишь, ить ты не машина, — увещевал Тимофей жеребца. — Зараз погуляем по станице…» Одним прыжком Тимофей очутился на коне, Урюк, нагибая голову и прося повод, выскочил на гору. Тимофей повернул влево и, пугая станичных собак, наметом пролетел по улице… Ко двору подъехал шагом, похлопывая ладонью по горячей конской холке.

Уже в 1927 году хозяйство Шаповаловых разрослось и вширь и вглубь, как разрастается дуб близ воды: две пары рабочих волов, четверка добрых лошадей, жеребец чистых кабардинских кровей, четыре дойные коровы, купленные еще телками в селе Рождественском у немцев-колонистов. Не в пример многим казакам, Илья Фомич читал агрономическую литературу и выписывал журнал «Сам себе агроном». В Трактовой его называли «культурным хлеборобом» и «книжником». Всякое новшество, вычитанное в книгах или в журнале, Илья Фомич старался применить в своем хозяйстве, и небезуспешно. Первым начал пахать двухлемешным плугом и боронить железной бороной. В 1928 году купил дисковую сеялку, триер и сноповязалку. Зимой привез из Армавира сепаратор и удивил всю Трактовую. «А мне что? — хвастался Илья Фомич. — У меня сын Тимофей — механик, любую машину к делу приладит…» Молоко «веять» приносили со всей станицы, даже с ближних хуторов, платили натурой. Диковинная машина шмелем жужжала и рано утром, и поздно вечером. Но сепаратор — еще не все. Илья Фомич мечтал поставить в Трактовой небольшой завод по переработке молока. Сколько его тут, в верховьях Кубани, — реки! Мысленно уже видел, как со всех станиц тянулись в Трактовую брички, груженные молочными бидонами. Ночью, слюнявя карандаш, гнулся возле стола, подсчитывал, — выгода получалась немалая. Но не знал Илья Фомич, где и как можно приобрести оборудование для сырозавода и где раздобыть мастера по сыроварению. В журнале «Сам себе агроном», как на грех, об этом не писалось. Послал запрос — ответ не пришел…

В устоявшуюся жизнь, как камень в стоячую воду, влетели тревоги, малые и не малые, а все одно нарушали покой, заставляли тосковать и горевать. Утром в ворота постучали купцы, прибыли из Ставрополя закупать скот-молодняк. Боясь продешевить, Илья Фомич сказал, что бычки-двухлетки еще не в теле, пусть они останутся на базу до весны. Мясники ушли, а Илья Фомич пожалел, что отпустил их: ведь недешево обойдется прокормить бычков зиму! Хотел воротить, вышел за ворота, а тут ко двору подъехал Абубекир, знакомый черкес из аула Псауче Дахе. Горец сидел в мягком седле, раскинув полы бурки. Рядом, на поводу, шла низкорослая захлюстанная кобыленка. «И за каким чертом ты сюда пожаловал! — думал Илья Фомич. — Тут и без тебя тошно… В кунаки лезешь, липнешь как смола…» Абубекир спешился, протянул худую, темную руку. Был он высок, лицом худощав. Смотрел голыми, без ресниц, глазами, старательно мешал черкесские слова с русскими, и Илья Фомич понял, что Абубекир привел захлюстанную кобыленку на случку.

— Нада красивая жеребенка…

«Ишь чего захотел, — подумал Илья Фомич. — Азиат, нехристь, а соображает, что к чему…» Улыбнулся и вежливо сказал:

— Зря, Абубекир, пожаловал. Мой Урюк такой неказистой невестой побрезгует… Ей-богу! У него есть, сказать, законные жены, и временная любвишка ему ни к чему…

— Хо! Илько! Затем так? Моя кобыла… это, как это… краль! Погляди, Илько, какой краль!

— До крали ей, конечно, далековато… Да и хворый Урюк, — не моргнув глазом, соврал Илья Фомич. — Второй день овса в рот не берет…

— Хо! Илько! Зашем надо хвора?

— Не хокай, Абубекир, и не косись на меня чертом. Отправляйся восвояси… Не понимаешь, что такое «восвояси»? Катись отседова со своей кралей. Понял?

Бледнея, Абубекир потоптался, сбил на вспотевший лоб кубанку. Прыгнул в седло и уехал. Илья Фомич прикрыл калитку.

— Нехорошо так, Илья, — сказал дед Фома. — Нельзя так жить с соседом…

— Не ваша, батя, печаль…

Шагал по двору и передразнивал Абубекира: «Краль, краль!» Придумал же такое. Паршивая кобыленка, а он — «краль». Прошел в сенник, похлопал по крупу прядавшего ушами Урюка и, лаская, говорил: «Тут, парень, явилась до тебя одна краля, черти б ее побрали. Но я ее быстро спровадил…» Урюк слушал, мирно положив морду хозяину на плечо.

Неприятную весть принес Яков Скобцов — кум и близкий друг Ильи Фомича. Яков ездил в Ростов на ярмарку. Остановился у двоюродного, по материнской линии, брата Григория Нестерова. Нестеров ведал кадрами в краевом земельном управлении и хвастался осведомленностью в политике. Попросив жену выйти в другую комнату, Нестеров под строжайшим секретом поведал трактовскому родичу о том, что зимой или не позднее будущей весны по всему краю начнется насильственное объединение крестьян в артели. «А зачем, Гриша, насильничать? — Горькая улыбка тронула тощее лицо Скобцова. — Насильно, известное дело, мил не будешь…» Нехотя хихикнул. «Зря, Яков, усмехаешься, — строго сказал Нестеров. — Советская власть, как известно, шуток не любит… Речи Сталина читал? Эх ты, лопоухая станица, живешь в своих горах бирюк бирюком. — Помолчал, пожевал мясистыми губами. — Послушай, Яков, моего совета: пока еще есть время, убегай из Трактовой. Распродай свое добро и перемахни в город. С деньгами нигде не пропадешь. Поступишь в сторожа…»

Вернулся Яков в Трактовую ночью. До утра не смыкал глаз, бродил по двору, думал. В раздумьях прошел день. Перед вечером выпил рюмку водки и, не закусывая, отправился к Шаповалову. Поздоровался и увел Илью Фомича в амбар. Прикрыв дверь, они уселись на мешки с зерном. Жесткими, в застаревших мозолях ладонями Илья Фомич обнял голову, задумался: Скобцов ничего не утаил от друга. Упомянул и о речах Сталина. Илья Фомич горбил спину, слушал, и ему не верилось, чтобы жизнь, налаженная с таким трудом, покачнулась, и чтобы то, что радовало, чему отдано столько бессонных ночей, вдруг рухнуло и погибло…

— Яков, а может, то брехня? Ить мы хлеборобы культурные, сказать, передовики… Как же без нас?

— Вот с нас, с культурных, и начнут… Нестеров так и сказал.

— Может, Нестеров припугнул? Откуда ему такое ведомо? Или он на оракуле шарик бросал?

— На оракуле такое не узнаешь… У Нестерова должность, он при партии, ему все секреты известны… Так что, Илья, надо нам поразмыслить, как из Трактовой выпорхнуть бы поаккуратнее.

— Можешь, Яков, улетать, а я из Трактовой никуда не подамся. Тут родился, тут возрос…

— Смотри, Илья, припечет под тем местом, на каковое садимся, так сам побежишь.

— Без земли мне не жить… Как без земли?

— Проживем в сторожах. Пообвыкнем. Живут же люди. — Скобцов поднялся. — Побеседуй с племянником. Главный агроном района, ему-то все ведомо.

Илья Фомич промолчал. Поговорить с племянником, сыном сестры, можно. Да будет ли какой толк? Агрономию Андрей, верно, знает. Они молча прошли к воротам. Скобцов ушел домой, а Илья Фомич смотрел на пылавший в закатных лучах золотой крест колокольни, думал. Дотемна не находил себе места. Приползли арбы, груженные сеном, — не арбы, а две копны вползли в ворота. Повеяло запахом сухого разнотравья. Илья Фомич взобрался на воз, вилами нанизывал слежавшееся сено, нагрел чуприну и малость успокоился.

У ворот застучали и смолкли колеса. Илья Фомич удивился и обрадовался, когда племянник смело, как свои, распахнул ворота и крикнул:

— Дядя Илья! Принимай гостей!

— Андрюша?! Откель? Милости прошу, заезжай!

Глухо постукивая втулками, тачанка вкатилась во двор. Илья Фомич заспешил к Андрею, на бегу стряхивая с горячих плеч сенную труху. «Ой, молодец Андрей, или угадал, что зараз мне нужен, и сам заявился, или такой случай…» Они обнялись.

— Познакомьтесь, дядя, — сказал Андрей. — Абдулах Хизирович. Из аула Бесленей…

Только теперь Илья Фомич заметил на тачанке горца в бурке. Подбирая полы, тот устало, как больной, сошел с тачанки, протянул Илье Фомичу руку, не сказав при этом ни слова. Был он высок, строен, носил кубанку, галифе, сапоги с короткими голенищами, зеленоватый френч с накладными карманами. Дымил папиросой и посматривал на дом, светившийся окнами, на рвавшегося с цепи пса, величиной с добрую овцу. Подошел к свежему стожку, ноздрями глубоко втянул воздух, тяжко выдохнул. «Ишь как глотает запах сена, — думал Илья Фомич, — видно, давненько не нюхал скошенной травы…»

Назад Дальше