«Съездим в монастырь, чудесно! Все они такие… а, плевать!…»
Он задрожал от страсти, от желаний. Такое с ним бывало после больших волнений, – разряжалось в страсти. Он встряхнулся, глубоко вздохнул.
– Весна! Какой чудесный воздух! Эх, махнем в луга!… Держись, Степашка… жизнь, брат, о кулаке, а не под юбкой!… – крикнул себе Бураев. – Стреляться, что ли, как эта славная девчушка?!…
Он вернулся к себе, спокойный.
– Без вас господин приходил, ваше высокоблагородие, – доложил Валясик, – шибко добивался. [117]
– Говори толком. Чего добивался?… – взволнованно спросил Бураев, связав с своим. – Какой он из себя?…
– Сказки барину, сказали… будет им приятно!
– Приятно?! Да ты что… пьян, что ли? Что – приятно?!…
– Не могу знать, ваше высокоблагородие! Хоть бы в одиннадцать часов зашли, а будет, говорит, приятно! Да он, ваше высокоблагородие, вроде как не в себе, не стоит на месте… за бородку все хватался, тормошился… чернявенький такой.
– Да чорт ты этакий!… – вскричал Бураев. – Что – приятно?!…
– Не сказали. Приходить велели. Они, говорит, меня знают! Говорит, книжки у них брали…
– Так бы и сказал.
Бураев понял, что это был Глаголев, Мокий Васильевич, или «Мох», как его звали гимназисты, учитель. Почему – приятно? В нем, было, вспыхнула надежда – и погасла.
Курчонок попрежнему лежал на блюде. Не садясь, не сняв фуражки, Бураев стал глотать кусками. Выпил водки, не замечая – сколько. Свиданье это!…
– Приготовъ сюртук! – крикнул он денщику. «Дело совсем не в том, не в этих бабах… все это только так, придаток. А главно…»
Сколько раз, при неудачах, старался успокаивать себя, что «это совсем не главное, а главное еще придет. И никогда не мог определить, да в чем же главное? Это помогало. Выпил еще, и стало проясняться. [118]
Вспомнилась девочка с косами, Лиза Королькова, кареглазка, фарфоровое личико, всегда в окошке.
«За что погибла! Застрелилась… Славная девчушка. Не думал, что я ей нравлюсь… Завтра свалят в яму… Жить – вот оно, главное! Каждая минута жизни – вот главное!»
Вспомнил, как Машенька писала: «кажется мне, что ты вот и есть «по настоящему».
– Валясик!… – крикнул Бураев бодро. – Слушай. Эти тряпки на дверях – ткнул он в портьеры, – снять! И шкуру выкинь… отдай старьевщику! И всю эту дрянь со стен – долой! Вернусь – чисто чтобы было, как у нас раньше, когда в Солдатской жили! Понял?
– Так точно, ваше высокоблагородие! Продать прикажете?
– И зеркало это, к чорту! Там мы должны что-то мебельщику… отдашь. Стой! Он налил водки. – На, выпей за мое здоровье.
Чего-то душа искала. Не было никого, один Валясик. Такое всегда случалось, как «заскучает» барин, – знал Валясик. Было и на войне, в Манчьжурии, когда захватили батарею, и бураевские стрелки били прикладами японцев, и «башки у них лопались, как яйца». Валясик помнил, как капитан, тогда поручик, сидели на зарядном ящике и терли рукавом коленку, замазанную, словно, тестом; тер и стучал зубами, «даже страшно». Подошли кухни, и Валясик принес консервов и бутылку с чаем. Поручик отшвырнул консервы и поглядел так страшно, «словно убить хотели». И «чужие» были глаза у барина, «словно они не тут». Потом затихли. Сказали только: «не надо мяса». «Выпили из японской [119] фляжки и мне велели: «выпей за мое здоровье!» Так и теперь вот. Валясик понял, что по барыне скучают. Вежливо взял стаканчик.
– Быть здоровым, ваше высокоблагородие.
– Постой… – остановил Бураев, думая о чем-то.
Он поглядел на денщика и понял, что тот его жалеет. По глазам заметил? Может быть, вспомнил что-то? Оба видали страшное, видали гибель. Через войну связало.
В эту тяжелую минуту Бураеву мелькнуло, что этот подслеповатый и всегда заспанный, – единственный, ему здесь близкий. В нем мелькнуло это, когда Валясик сказал особенно, душевно: – «быть здоровым!» Немного запьяневший, Бураев чувствовал потребность братства.
– Как, Валясик, по-твоему… – смущенно сказал он, с усмешкой: – все, брат, не важно… это?…
Никому бы так не сказал Бураев.
Валясик думал, не зная, как ответить. Такое не раз бывало; и он, по привычке, понял, что это себя спрашивает барин. Понятно – совсем не важно.
– Не важно, а? – Бураев еще выпил. – Ну, дела эти… ну, как там у вас, ну… с бабами? – выговорил, смутясь, Бураев.
Валясик постеснялся, ухмыльнулся.
– Никак, ваше высокоблагородие! – четко ответил он. – Тут и делов нет, а… как назначено.
– То есть, как назначено? Не по-дурацки ты отвечай, а…
– Как так я не отвечаю, ваше высокоблагородие! Ежели бы женаты, а то баловство, по-нашему. Будто [120] на закуску. Ну, сходил в баню, помылся, – все и смылось.
– Так-так… – подбодрял Бураев. – Помылся?…
– Да ей-богу, ваше высокоблагородие! Не подошла нарезка, другую гаечку подобрал – жи-вет. Как назначено… Ходи веселей, любись – не жалей!
– Не та нарезка?… – захохотал Бураев.
– Да что… понятно, не пуля в глаз! Мы с вами, ваше высокоблагородие, не то видали.
– Верно. Не пуля в глаз. Ты, брат, му-дрец, мошенник!… Ну, пей за свое здоровье.
Вестовой привел «Рябчика».
Идя в спальню, Бураев задержался у портрета. Остро воняло шкурой, – всегда попадалась под ноги. Он отбросил ее ногой, зажег против воли спичку и посмотрел. Милое, ненавистное лицо показалось ему другим: что-то в нем было новое, чужое, – враждебное. Догоревшая спичка напомнила о себе ожогом. Он не зажег другую, споткнулся опять на шкуру и наподдал. В темноте что-то зазвенело и разбилось.
– Вон этот весь б…! – крикнул Бураев, в бешенстве. – Валясик, все к чортовой матери, сейчас же!…
В спальне было совсем темно. Он зажег розовую лампу. Розовый свет ее – сладкий, фальшивый свет «гнусной притонной комнатки, взятой на полчаса», остро ему напомнил вчерашний вечер. Он резко сорвал колпак, поглядел с отвращением к постели. Атласное голубое одеяло не свисало, все было чинно и прибрано. Увидал «Клеопатру» над постелью, голых «рабов мидийских», купленных на толчке. Это когда-то [121] нравилось. Пахло её духами, самыми подлыми на свете… Он распахнул окошко. Сумерки уже загустели, чернело ночью. Дождик шуршал по листьям, чвокали соловьи в обрыве, пахло по банному березой, душно. Сирень начинала распускаться, веяло тонкой горечью, сладких надежд и счастья.
Бураев почувствовал усталось, лег на кушетку и забылся. Перезвон от монастыря вырвал его из сна. Он взглянул на часы, – вот, странно: две минуты всего и спал, а будто в монастыре он был? Множество маргариток видел, больших, как астры. Что-то… монах, как-будто?… Вспомнилась утренняя церковь и возглас – «знамение»: «не греши больше… случится хуже!» «Вот, навязалась глупость!» – подумал он, – «чем это я грешу?… Пошлая мистика, остатки…» И начал поспешно одеваться. «А на «свиданье»-то опоздал. Дождется».
Одеваясь перед окном, Бураев увидел зарево. «Должно быть, пожар в Олехове». Темное небо раздавалось, клубилось дымом. Дождь превратился в ливень. «Хорошее «свиданье», – подума он. Вспыхнуло голубым над поймой, погромыхало глухо. Зарево расплывалось ярче. Ливень внезапно кончился, рваная туча убегала, зарево подымалось выше, мерцало в лужах. «Пожар здоровый, не фабрики ли горят?…» – высунулся в окно Бураев. – «Чудесно… какая свежесть! Кстати и освежусь, проедусь».
– Приказ не приносили? – спросил он вестового. – Поручик Шелеметов в роте? подчистились? [122]
– Так точно, их благородие только-что пришли. Выкладку проверяют, ваше высокоблагородие. Так что, у нас тревога…
– Что такое?… – спросил Бураев.
– Войсков губернатор затребовал. В Олехове, писарь говорил, фабричные бунтуют, 9-ю роту посылают, для усмирения… видал, вестовой за их благородием штабс-капитаном Артемовым погнал, срочно!
«Эх, мою бы!…» – подумал досадливо Бураев. – «Артемку посылают… трясти брюхом!»
– Должно, так и есть, ваше высокоблагородие!… – сказал Валясик. – Пожар-то в Олехове, самое это место… Горит шибко, верстов шесть, не больше.
В отсвете дальнего пожара слабо мерцала пойма; рваные тучи светились розовым.
– Нефть не подожгли ли, больно ясно?…
– Нагайку! Можешь идти, – сказал Бураев ждавшему приказаний Селезневу.
Радостно фыркал «Рябчик». Бураев ласково потрепал, тихо подул на ноздри. Подул и «Рябчик», всегда ласкался.
Бураев сел.
– Приеду, должно быть, поздно. В случае, после десяти найдешь меня у Глаголева, учителя… запомни: Мало-Садовая, 15. Если из полка что важное. Слушай: ту постель вынесешь из спальни, поставь походную, складную.
– Так точно, хинтер! – весело подтвердил Валясик.
– И всю муру. Портрет на подставке… в печку! Понял? [123]
– Так точно, понял. Счастливо ехать, ваше высокоблагородие! Полыхает-то… прямо, светло ехать.
Бураев оглянулся: пожалуй, что нефтяные баки. И пустил «Рябчика» галопом.
VI
VI
Выехав на Московскую, Бураев перевел «Рябчика» на рысь. Сеял дождик, от городского сада душисто пахло тополями. Зарево и здесь светилось, сквозь деревья. На перекрестках топтались кучки горожан, шептались. У губернаторского дома стояла тройка и верховые. Все окна были освещены, как к балу. Попался на извозчике дежурный по караулам, капитан Гуща,…го полка. На гауптвахте, под каланчей, вызвали ударом в колокол – «в ружье». «Что-то зашевелились», – подумал весело Бураев, и бодро пробежало в сердце. Стражники прошли к заставе на-рысях. Бураев похвалил посадку: старые кавалеристы. Прямо по мостовой шли кучками гимназисты и свистели. Кто-то крикнул: «сеньор, куда стремитесь?» Бураев взял по переулкам, в обход Московской. Здесь было тихо и пустынно. В домиках с садами уже закрыли ставни, светились щели и сердечки. Где-то играли на рояле модное танго – «Маис». За глухим забором справляли вечеринку, орали пьяно:
А наш р-русский мужи-и-к,
Коль рр-рабо-тать невмо-ччь…
Тихие улочки напоминали прошлую весну, когда таились от людей, искали встречи. Отошло. Осталось [124] лишь воспоминание – о боли. Легко на сердце – значит, так и надо. В самые жгучие минуты страсти он чувствовал разлад с собою, с чем-то. Это что-то тревожило его вознёю, будто говорило: нет, не то. Вело, как «компас». В трудные минуты в нем взывало, он кого-то звал, кто мог направить, указать – как нужно. Смутный ли образ мамы? Он не знал.
Кто-то его окликнул:
– Кто при звездах и при луне… так поздно едет на коне? Вот как кстати!…
Он признал учителя Глаголева: изредка заходил к нему, брал книжки для подготовки в академию. Маленький Глаголев махал зонтом:
– На два слова!
– Здравствуйте, Мокий Васильевич, – сказал Бураев, подъезжая. – Очень спешу, простите… Что скажете хорошего?… Вы у меня были?
– Был-с. И еще был бы-с, если бы не встретил. – Он огляделся и понизил голос, зашептал: – Хоть к десяти… хоть к одиннадцати, ко мне?… О-чень-с нужно-с… уверен, будет вам приятно!… а?
– Слышал и про «приятное», мой Валясик что-то…
– Да уж… Должен сейчас подъехать, из Москвы-с… самый интересный человек, даже, можно сказать, единственный в своем роде… помните, говорил вам… Гулдобин-с? об «основах жизни»-с? Положительно необходимо, чтобы прослушали и… Общественное безразличие-с растет! Так вот. Мы должны… осмотреться и научиться, делать дело! Будет несколько человек, верных… с дорог и торжищ, ибо «много званных, мало же избранных», да-с. И без всякой… [125] – он суетливо осмотрелся, – политики-с! И события обсудим.
– Какие события?
– А Королькова застрелилась! Накрыли пятерых-с. И не одни «огарки», уловлены-с… Двоих из моих ученичков накрыли-с, всюду обыски-с… увидите на уголке, на Ключевую. Прохожу сейчас – у Горенкова обыск, земского секретаря… попали в гнездышко!… Не думайте, у меня обыска быть не может, можете быть покойны-с… будет только приятное. Умница такой, независимейший ум… Гулдобин-с!…
– Да я нисколько и не думаю, и не боюсь!…
– Конечно-с, вам чего же опасаться! Только я к тому, могли чего подумать, что у моих ученичков-то… и военные, вообще, избегают… Не политика, а чисто философские беседы, нащупывание… духовной почвы для общественного пробуждения воли к познанию нас, нас, нас-с!… тыкал себя Глаголев пальцем. – И вот что знаменательно… Вы и Гулдобин совпадаете! Как? А вот: помните, мы с вами о «российской общественности» рассуждали, для сочинения – «Что есть общество»? – в связи с «Горе от ума»?… Это вам для вашего экзамена… А я теперь вижу, что это нам нужно для нашего экзамена, который нам предстоит-с! И вы тогда очень верно обмолвились, я тогда даже в книжечку занес ваши воистину «священные слова»!… Не помните?…
– Не помню что-то… там поговорим, – сказал Бураев, чтобы отвязаться. – Очень спешу, простите…
– Хоть и в одинадцать, для вас никогда не поздно. А я о-чень помню. Чему назреть, оно само [126] рождается… Так ждем!… – замахал зонтиком Глаголев, побежал.
«Какой-то полоумный», – подумал, продолжая путь, Бураев. – О каком-то «властвующем Христе», кажется, недавно говорил на улице… Что такое, о чем «обмолвился»?… Что надо властно заставить «общество» выполнять «основы» государства, как всякую повинность?…»
Уличку загородил полок и два извозчика. Впереди еще стояла пара. Городовой и двое в вольном держались у забора. Бураев приостановился, что-то вспомнив. Да, обыск!… Окошки домика светились, там ходили. Он хотел проехать, но тут парадное открылось, кто-то выпрыгнул и резко крикнул:
– Как вы смеете, пихаться?!… Прошу вас обращаться вежливей, я еще не арестант вам!… И протестую против насилия над личностью! На-халы!…
Вышли два жандарма, с фонарем и ворохами папок. Кто-то в вольном нес ящик – видимо, тяжелый.
– В чем де-ло, что т-такое… кто «на-халы»?… – послышался ленивый голос, очень четкий.
Вышел жандармский ротмистр Удальцов, высокий, головой всех выше; за ним судейский, низенький и быстрый, за ними – трое, понятые, – смотрел Бураев. Сзади опять жандармы с ворохом бумаг и книжек.
– Я протестую!… – крикнул истеричный голос, с кашлем. – Ваши жандармы меня бьют… толкнули… у меня бок болит!… Это же прямое издевательство над…
– Успокой-тесь, господин Горенков, – сказал, закуривая, ротмистр. Бураев его знал: тяжелое лицо, [127] похожее на маску, рыжие, густые брови, как будто накладные. – Ваш протест мы запротоколим… там, будьте уверены. Кто их толкнул, Пахомов? – крикнул, уже сурово, ротмистр.
– Да я, ваше высокоблагородие, сам споткнулся на порожке… их и задел маленько, а не толкал! – ответил голос. – Никак нет!
– Ложь, я протестую! – крикнул с извозчика Горенков, – двое меня ткнули кулаками, в бок и в спину… нахалы ваши!
– Да как же я их мог толкнуть, ваше высокоблагородие… выемку мы несли, с Гуськовым! Как же это можно… кулаками?…
– Не знаю… но чем-то меня толкнули, острым! Углом папки!… Я заявляю категорически!
– Зна-чит, не кулаками? Кто же… лжет? – невозмутимо отозвался ротмистр. – Папка, полагаю, не кулак.
Он сел в пролетку. Судейский что-то ему шептал, нагнувшись.
– Вахрамеев, останешься в квартире. Огонь оставить. Прикройте ставни!
– Ваше высокоблагородие, за ворот они меня схватили… Гуськов видал! – плаксиво доложил жандарм с пролетки. – Мы с ними осторожно, а они…
Бураев видел, как арестованный схватил жандарма. Не мог сдержаться:
– Солдат прав, ротмистр. Я видел.
– Здравия желаю, капитан. Благодарю вас.
Ротмистр и Бураев откозыряли. [128]
– Видите, дела какие! – пожал плечами ротмистр.
– Взяли с «икрой», ершится, и еще, видите ли, про-те-стует. Окоротите ему руки… да слегка! – сказал он резко. – Там, – показал ротмистр на квартиру, – принимал позы благородства, Чайльд-Гарольд! А потемней где, да кто попроще – за ворот.
– Прошу не издеваться!… – крикнул истерично Горенков. – Я вам не объект насмешек, а субъект и личность!…
– Подозрительная личность. Трогай!
– В морду плюется, ваше высокоблагородие!… – закричал жандарм.
– Палачи!… нахалы!… ложь!… – закричал Горенков, – у меня кашель… душит… я плюнул!…
– Прямо мне в глаз плюнул, Гуськов видал… в самый глаз угодил харькотиной, вашевскородие… тьфу!… С ими вежливо, а они как с собакой!…
– А еще социал-демо-крат! – сказал жандармский.
– В «на-род» плюетесь!…
– Поймите, у меня туберкулез… я кровохаркаю, а не!…
– А водку пьете, при туберкулезе вашем? – усмехнулся ротмистр. – Шрифт и две бутылки водки, укромно, рядом! Кровохарканье, а полупьяны? Доктор констатирует сейчас… туберкулез. Трогай. Кстати, капитан… Когда я завтра мог бы к вам… только, конечно, не в полк, если позволите?
– Ко мне?… – Бураев вспомнил беседу с Розеном. – Да утром, не позднее девяти… или после трех. Завтра у нас парад.
– В таком случае, разрешите утром?… [129]
Они расстались. Бураева неприятно удивило: опять жандармский?… Какие-то все петли, – что за чорт! Часы показывали – без четверти девять. На «свиданье» он опоздал. Да и не верилось в «свиданье» – призрак. Выехав к шоссе, он пустил «Рябчика» вольнее. Зарево горело ясно, стало шире. Тучи над головой светились. За семинарией, перед заставой, Бураев обогнал пролетку с кучером-солдатом. Ехал к себе домой сам батальонный, подполковник Кожин – «Дон-Кихот», староста полковой церкви, – должно быть ото всенощной. Опять задержка: любит подполковник побалакать.
– Куда это, Степанчик, на дождь-то глядя… не к нам ли? – остановил солдата Кожин. – Или в Олехово? Там сегодня жарко, ишь как раздирает! А, прогуляться… Что же это нас-то позабыл, носа не кажешь?
– Так все как-то, господин подполковник…
– О-чень понимаю, братец. Слыхал, понятно. А часто вспоминали: пропал Буравчик. И все-таки напрасно, стесняться-то. Какое кому дело! И Антонина, и все соскучились. Антонина моя… – моргнул подполковник, – поняла мою идею!…