Солдаты - Иван Шмелев 18 стр.


Вспомнил фойэ театра… В темно-зеленом бархатном платье, с великолепным трэном, по которому брызнуло серебром, далекая от всех на все свысока взиравшая, стройная, томная, величаво-холодная, в серебристой повязке из изумрудов, с дивными обнаженными руками, – выступала она княгиней. Он изумился, замер. Встретился с ней глазами. Не видя, прошла она. Он, кажется, поклонился, почтительно?… Парные часовые у царской ложи отдали ему честь, выбросив от себя винтовки… и он почтительно поклонился ей?… И радостно подумал: это ей честь! Она не ответила, прошла. Его кольнуло в сердце. Она же его узнала!… Он видел это – по золотистому блеску глаз, что-то ему сказало!… Он же из-за нее стрелялся… – и [227] не ответила на поклон! Он остался один в фойэ, с неподвижными гренадерами в парадных шапках, с бархатными диванчиками, в золотистом блеске хрустальных люстр, где сияли её глаза, с высокими зеркалами стен. Видел себя совсюду, – стройного капитана, в шарфе, с отогнутой перчаткой… всматривался в себя… Находили его красивым. Его глазами – восхищались. Его еще юнкером прозвали «синеокий миф». Сколько женщин писали ему признанья… – а она даже не взглянула!… Он бродил по фойэ, мучаясь и волнуясь, ждал. В антракте она не появилась. Он прошел к ложам бенуара, дал капельдинеру пятерку. «Их сиятельство княгиня Куратова… литера А… после третьего акта изволили отбыть».


Полковник посмотрел на далекие белые колонны. Четыре года, после того, она в Швейцарии провела. Он был уже офицером, она – невестой. Встретил ее в «Зараменье», в золотистый сентябрский вечер. Она скакала по большаку, в березах, с красивым офицером. Слышал счастливый смех. Потом – она вышла замуж. Больше он не видал ее, до театральной встречи. И вот, судьба: калека, на костылях… она - свободна, и оба – здесь!… Насмешка.

Повстречалась на перекрестке пустая княгинина коляска, тройкой серых. Почтенный старичек-кучер раскланялся:

– Ва-ше превосходительство!… здоровьице ваше как? Здравствуйте, Степан Александрыч… – узнал он молодого полковника. – Поправились, слава Богу. Да какие же вы красавцы стали!… [228]

Полковник остановил Алешку и справился, в церкви ли старая княгиня.

– А как же-с, праздник у нас. За княгинюшкой ворочаюсь, еще неготовы были с бабушкой ехать…

Молодой полковник нервно оправил крестик.

– А как война-то у нас, Степан Александрыч? Ну, дай Бог. Эх, Гурку бы нам теперь со Скобелевым… Го-оре, ей Богу… молодцы такие – и на костылях!

Кучер был из солдат, – почетный, княжеский. Устроил его сюда полковник, как приехал сады садить.


На выгоне стояла карусель, палатки с ярморочным товарцем, телеги косников и серпников, лари с картинками… Пахло оладьями и пирогами с луком. Сияли гармоники, яркие платки и ситцы, опояски и кушаки: под кумачевым подзором висели сапоги и полсапожки, с лаковыми подметками, словно повыше где-то сидели невидимые мужики и бабы, свесив ноги. Народу было жидко, – мальчишки больше, свиставшие в глиняные свистульки, в оловяные петушки. Подростки, – в синих рубахах с желтыми опоясками, пробовали гармоньи, в кучках. За оградой церкви сбились телеги с распряженными лошадками, с ворохами лесной травы. В ограде сидели молодухи, завернув юбки и раскинув ноги в ушастых полсапожках, в цветных шерстяных чулках, давали младенцам грудь, – поджидали, когда причащать кликнут. Девки щелкали семячки. Над кучкой степенных мужиков покачивался солдат, с залепленным черной заплаткой глазом. Когда полковники вылезали, он лихо крикнул:

– Смирнаааа… рравнение направаааа!… [229]

– Молодец, Скворец! – сказал старый полковник, признав солдата из Птичьих Двориков. – Рано только ты больно, обедня еще идет.

– Так точно, ра-на… ваше превосходительство, а то бы ни в одном глазе! – ломался солдат перед народом. – Степан Александрыч! как же нам теперь с вами жениться-то? Девок сила, а… не хотят кривого, а то хоромого… Давай, говорят, прямого!…

Мужики и молодухи хохотали. Одна, чернобровенькая, румяная, в васильковом платье, помнившая молодого полковника, как трясли вместе яблоки, пожеманилась шеей и плечами:

– За хорошеньким да афицериком любая побежит!

Полковника задержал старик Копытыч, набивался в караульщики по садам. Молодой распрашивал солдата. Они были погодки, играли вместе. Солдат-гвардеец напоминал тонкими чертами Ниду, – и быстрые карие глаза те же!

– А что сестренка?

– Э, теперь Степанидку и не узнаете, то в белошвейках была, а нонче в хору поет, ахтер голос у ней признал! Семь комнатов квартира, на Садовой, за Сухаревкой, в семнадцатом номере, на пятом этажу… машина подымает! И цветы, и портреты ее по всей квартире. Две тыщи мне обещается, кожами вот хочу заняться. Фабрикант один кожаный в женихи набивается. В ванной у нее купался и всякие вина-ликеры пил. По-мню, как вы за ней гоняли… я ей раз, вот, ей-Богу, косы за вас надрал!… Вот рада-то вам будет, что земляки… – болтал и болтал Скворец. – Проведайте, обязательно. Ей теперь наплевать, без страху… и [230] какавой угостит! Спрашивала об вас… Для такого героя она… Сам ей письмо пошлю, как в газетах про вас известно… Поезжайте, не сумлевайтесь!…

Полковник вспомнил красавицу-блондинку, встречу в Москве, письмецо ее – «а будет грустно – приезжайте, Степочка… размыкаем.» Так и не повидались после. Подумал: «поехать в Москву, проветриться!…»

– Солдаток к нам сторожить приехал, чтобы не бастовали… – смеялись мужики солдату.

– Чего мне солдаток… свою фабрику завожу!

Вертелся лавочник Куманьков, расталкивал:

– Пускайте!… его превосходительство с раненым гироем! Вот народ недостижимый какой… Пу-скай-те!… Ленька? Ленька мой, ваше превосходительство, слава Богу… покелева с палками гоняют-учуть… возлагаю на Господа да на ваше слово… при себе запишите, как поедете воевать… как зеницу ока, недосягаемо! Под крылосик, ваше превосходительство, к окошечку-с… очень духоты напущено, кислоты-с… Там и их сиятельство-с изволит молиться за нас грешных… для параду к им-с…

Воняя луком и миндальным мылом, Куманьков расталкивал стариков и баб. Красные волосы его взмокли и растрепались, но он старался. Бабы жалели молодого на костылях и шептались: «Воители-то наши… молоденький какой, а хрестов-то навоевал!…» Старухи шамкали: «Сюды, родимый… к стеночке-то пристань, ловчее тебе будет, с палочками-то…» Шептали – слышал старый полковник – и про убитого его Пашу. Кругом вздыхали. У каждого было свое, болевшее. Он почувствовал, как жжет у него в глазах. Смаргивая [231] слезу, он оглядывал небогатый храм, родную ему толпу, с которой его связала общая скорбь и горе. Давно связало, – через Бурая-пращура, помилованного Петром стрельца… раньше! Белый крестик, выбоина в бедре, шрам на шее, ноющая под сердцем пулька, могила сына в Смоленске… – все через эту связь, ради чего-то, к чему движется общая с этим жизнь его. Дано – и не раздумывай, принимай.

Он всегда просто думал. И эти чувствуют также просто: надо и принимай.

Они прошли к клиросу налево.

У открытого окна в решетке, за которыми видны чугунные плиты Зараменских, стояла прямая, высокая старуха, с изжелта-восковым лицом, в черном шелковом платье и в кружевной наколке. Молодой полковник узнал ее: все та же, как и тогда, когда кадетиком подходил к руке, а она без улыбки говорила, трепя по щечке: «Глаза-то… аквамаринчики!»

Священник поминал в алтаре болярина, – воина Михаила… – «о нем это…» – подумал молодой полковник о ротмистре, её муже, – болярина, воина Константина, Игоря… Старуха опустилась на колени. «Это о ее внуках молятся…» – подумал полковник, – новопреставленного болярина, воина Павла…» Старый полковник тяжело опустился на колени. «О Паше…» – подумал молодой полковник и начал рассеянно креститься. «…за Веру, Царя и Отечество на брани живот свой положивших…» Потом – рабов Божиих, воинов, воинов, воинов… Церковь томительно вздыхала. [232]

Перед «Иже Херувимы» в толпе зашевелились. Пробежал озабоченный Куманьков, шипел:

– Ее сиятельство!… Ослобоните проход, недосягаемо! За платьице-то лапищами не щупайте… ду-ры!…

Пятясь и пригибаясь, он выбрался к простору, пошел накорточках и похлопал рукой по коврику:

– Соизвольте сюды, ваше сиятельство… на мя-кенькое ступаните-с… – вышептывал он, словно подманивал.

Старуха повела наколкой. Он поклонился ее спине.

Шла княгиня в черном, в серебристо-прозрачной шали, свесившейся углом с левой ее руки в перчатке, в белой широкой шляпе, с черным страусовым пером. Замкнутая спокойная, строго-изящная, «неотразимая», – с первого взгляда понял растерявшийся вдруг полковник. Ударило ему остро в ноги, до жгучей боли – в отрезанную ступню. Он увидел незабываемое лицо, в изумительно тонких линиях, – непроницаемое лицо, матово-белое, как тончайший, сквозной фарфор. Увидал милую родинку на шее, бывшую и тогда… всегда… изумительного изгиба шею – прелестный, волнующий сердце стебель живого неведомого цветка, возносивший чудесную головку… локоны, чуть приметные, чуть прикрывающие ушки… жемчужные сережки, трепетные у шеи, покойный, холодный профиль… розовый, нежный рот, который он целовал когда-то, уже не детский, в тонком, неизъяснимо-томном изгибе грусти, недоумения, вопроса… Он любовался в очаровании стройной ее фигурой, угадывая плечи, локти, изгибы кисти, – ласкал глазами, не сознавая – где он?… Острым, тревожным взглядом уловил он под шляпой [233] поразившие его когда-то, еще в детстве – удержанный памятью удивительный разрез ее глаз, – нежащий, томный и угрожающий, от которого шло лучами. Уловил все очарование ее движений, устало-томных, сдержанно-скромных, полных укрытой ласки, скрытого в ней… чего-то, что называется… женственным… – что встречается редко-редко, что ведет за собой неотразимо.

– Соизвольте сюды, ваше сиятельство… на мя-кенькое ступаните-с… – вышептывал он, словно подманивал.

Старуха повела наколкой. Он поклонился ее спине.

Шла княгиня в черном, в серебристо-прозрачной шали, свесившейся углом с левой ее руки в перчатке, в белой широкой шляпе, с черным страусовым пером. Замкнутая спокойная, строго-изящная, «неотразимая», – с первого взгляда понял растерявшийся вдруг полковник. Ударило ему остро в ноги, до жгучей боли – в отрезанную ступню. Он увидел незабываемое лицо, в изумительно тонких линиях, – непроницаемое лицо, матово-белое, как тончайший, сквозной фарфор. Увидал милую родинку на шее, бывшую и тогда… всегда… изумительного изгиба шею – прелестный, волнующий сердце стебель живого неведомого цветка, возносивший чудесную головку… локоны, чуть приметные, чуть прикрывающие ушки… жемчужные сережки, трепетные у шеи, покойный, холодный профиль… розовый, нежный рот, который он целовал когда-то, уже не детский, в тонком, неизъяснимо-томном изгибе грусти, недоумения, вопроса… Он любовался в очаровании стройной ее фигурой, угадывая плечи, локти, изгибы кисти, – ласкал глазами, не сознавая – где он?… Острым, тревожным взглядом уловил он под шляпой [233] поразившие его когда-то, еще в детстве – удержанный памятью удивительный разрез ее глаз, – нежащий, томный и угрожающий, от которого шло лучами. Уловил все очарование ее движений, устало-томных, сдержанно-скромных, полных укрытой ласки, скрытого в ней… чего-то, что называется… женственным… – что встречается редко-редко, что ведет за собой неотразимо.

Он уже ничего не слышал, прислонился к стене, взирал. Она потянула утомленно серебристую сквозную шаль, опустила ее с плеча, и шаль заструилась к талии. Он увидал теперь всю прелестную ее шею, сияющую над чернотой корсажа. Справа, из купола, влился луч, искрой зажег жемчужину, розовым тронул ушко, скользнул на шею, по серебристой шали, – осиял всю ее, траурно-жемчужную, – выбрал одну из всех.

Он взирал на нее, благоговея, смутный.

«Клэ… необычайная… прелестная… Клэ!…» – радостный и подавленный, мысленно шептал он. – «Ты была где-то… Клэ…»

И вдруг – уронил костыль. Его оглушило громом. На одной ноге, другая, в пустом сапоге, туго набитом тряпками – едва прикасаясь к полу, полковник быстро нагнулся за костылем, в смятеньи. Едва уловимый миг – княгиня повела шеей. И в этот, едва уловимый, миг поймал полковник блеснувший, золотисто-игривый взгляд, блеск «сухого шампанского» – топаза, который он помнил сердцем, – незабываемый. Этот миг-взгляд сладко поранил сердце, самую глубину его… – вызвал восторг и боль. [234]

«Княгиня!…» – отозвалось в нем с силой. Он почувствовал, как он связан, и как несчастен, и как безумно счастлив… как никогда еще не был счастлив… что счастья он и не знал еще, что получил в этом взгляде что-то, безмерное, что теперь он безмерно сильный, и жизнь еще будет, будет… и он принимает все, какие бы ни были страданья!

«Клэ… чудная Клэ… Княгиня!…» – говорил он взглядом ее сережкам, склоненной ее головке, бледной ее щеке.

Его охватило страхом. Хотелось уйти – не смел. Стыдился себя, такого, с этими палками, на пустой ноге. Увидал белый крестик, вспомнил, что у него удивительные глаза, «как ночное небо», – так ему говорили женщины, – что она тоже женщина, целовала его когда-то, и он называл ее просто – Клэ… что она свободна, теперь война, люди – пустая пыль, что нет теперь ничего, чего бы нельзя было, что нужно же так случиться…

Не понимая, что ему говорит полковник, – а полковник шептал о панихиде, – он смотрел в восхищении, как чудесно играет ее шея, как склоняется милая ее головка.

После креста, полковник представил старой княгине сына.

– Слыхала, что герой… теперь и вижу… – покивала она на крестик. – Отвоевались, мой друг?…

– Пока… ступня отвоевалась, ваше сиятельство!… – почтительно-официально скаазл молодой полковник; чувствуя, как смутился, как грубовато вышло. [235]

– Ступня… вот хорошо сказал! – кивнула приветливо старуха. – Заезжайте… Расскажите мне, как у вас там…

Он поклонился молча. Перед молодой княгиней он весь склонился. Она покивала, молча. Но он уловил – скользнувшую золотую искру?… Нет, показалось это…

Она пошла, перетягивая устало шаль, – замкнутая в себе, холодная. Не слыша, что говорил полковник, он быстро пошел с толпою, путаясь костылями в юбках. На паперти он остановился. Куманьков вертелся у коляски, лакей отгонял его. Она смотрела над провожавшей ее толпой молодых баб и девушек… – и молодой полковник – может быть показалось это?… – поймал её взгляд, скользнувший. Серая тройка катила к выгону.

По дороге домой, старый полковник спросил, когда же он думает к княгине?

– Не знаю… в Москву мне надо…

Таким – ему не хотелось ехать, а «ступню» обещали через неделю только. Вспомнился адрес Ниды: за Сухаревкой, Садовая 17.

«А она… даже не подала руки…» – подумал он грустно.

– Протез поставлю, а то… с этими палками… связанность, и…

– Понятно, посвободней… – сказал полковник. – А, какова стала Клэ!…

– Да, интересна… – отозвался рассеянно полковник, глядевший в небо.

День был необычайно яркий: блестели хлеба на солнце, сияли дали. В спелых волнах хлебов, в [236] подымавшейся облачками пыли, в налетавших пульками оводах, в заблестевшей воде меж ветел, в опутанных далью мыслях… – золотисто сверкали искры.

– А хорошо, папан!… – сказал неожиданно полковник. – Удивительный день сегодня!…

– Да, припекает… Пожалуй, грозу нагонит.

«Милая… чудная… Клэ! – вызывал полковник желанный образ, прикрыв глаза. Укачивала его пролетка…

Той же ночью выехал он в Москву, написав рапорты – о назначении на комиссию, о признании годным к строю, о назначении в боевую часть.

Высунувшись в окно вагона, в гулкую мглу лесов, он восторженно повторял: «княгиня… княгиня… Клэ…» На заворотах летели искры. Колеса выстукивали четко: княгиня… княгиня… Клэ!… Он повторял за ними, глядел в темноту и думал:

«Зачем я ее увидел!… Теперь… как же?… Или – не возвращаться больше?… Княгиня… княгиня… Клэ…»

Отбросил костыль и сел.

«Заеду, прощусь… только… без этого – посмотрел он на ненавистный костыль. – Зачем я ее увидел?!…»

Высунулся опять, на искры. Следил, – и слушал, как гремело в ночном лесу.


Ив. Шмелев.

Сентябрь 1927 г. Ланды. [237]


Ю. А. Кутырина.


ИВАН СЕРГЕЕВИЧ ШМЕЛЁВ

(Краткий очерк жизни и творческий путь)*


Среднего роста, тонкий, худощавый, большие серые глаза… эти глаза владеют всем лицом… наклонны к ласковой усмешке, но чаще глубоко серьезные и грустные. Его лицо, изборожденное глубокими складками-впадинами, от созерцания и сострадания, от скорби о родине, о мире… лицо русское – лицо из прошлых веков. Таков портрет писателя в последние годы его жизни.

Иван Сергеевич Шмелев родился 21 сентября 1873 года в Москве, в Замоскворечье в Кадашевской слободе. По словам самого писателя, он родился слабым, хилым ребенком с водянкой головы, лежал под иконой, думали не выживет.

Предки Ивана Сергеевича с отцовской стороны происходили из крестьянского сословия. Но уже его прадед становится после 1812 года продавцом деревянной посуды. Дедушка же И. С. Шмелева, старообрядец из крестьян родом из Гуслиц, Богородского округа, Московской губернии, обосновался окончательно в Москве, где он успешно работал в качестве торговца и подрядчика. Также и с материнской стороны, предки Шмелева

____________________

* Использованы работы К. Д. Бальмонта, М. Ашенбреннера (перевод О. Шерман), Ю. А. Кутыриной, проф. Н. К. Кульмана, произведения И. С. Шмелева «Из моей жизни», «Родное», «Лето Господне», «Богомолье». [238]


принадлежали к крестьянскому сословию. Говорят, что многие из них были старообрядцами и выделились еще во времена Царевны Софии, как убежденные и фанатические борцы за свою веру, выступавшие в «прях».

Семейная жизнь в родительском доме Ивана Сергеевича Шмелева направлялась религиозными традициями. Эта жизнь была глубока по своему внутреннему содержанию, здоровая в моральном отношении, основательная и крепкая. Национальные и религиозные обычаи и обряды почитались в семье. В семье царил патриархальный быт.

В своих произведениях «Лето Господне» и «Богомолье» Иван Сергеевич Шмелев изображает жизнь в его родительском доме и царившее там миропонимание. Конечно, эти воспоминания детства Шмелева нельзя рассматривать как чисто биографический материал. Все же большая часть этих произведений знакомит нас с жизнью и бытом в доме Шмелевых, показывает также и людей, которые находились в окружении мальчика; главным образом отца автора, простого, мягкого, доброго человека, постоянно занятого делами, богомольного старика Горкина, бывшего столяра ставшего духовным наставником маленького Шмелева, доверенного Василия Васильевича Косого и рабочего люда.

Назад Дальше