Пир бессмертных: Книги о жестоком, трудном и великолепном времени. Цепи и нити. Том V - Быстролетов Дмитрий Александрович 4 стр.


Квартира оказалась старинная, барская. Не снимая шляп, с сигаретами в зубах мы обошли комнаты. В кабинете ван Аалст показал мне груду книг по вопросам внутреннего убранства, архитектуры и прикладного искусства. Потом рука в черной перчатке небрежно выдвинула ящик письменного стола: там лежали конверты и бумага с фирменным знаком — скрещенными флагами Соединенных Штатов и Нидерландов и вензелем «Ад».

— «Arts decoratifs», — усмехнувшись, процедил ван Аалст.

— В этом ящичке вы найдете чековую книжку и документы о регистрации вашей фирмы в Нью-Йорке и Амстердаме. Организация закончена, болтовня тоже. Вы обошлись нам в крупную сумму, милейший маэстро, пора ее отрабатывать. А вот и договор на сто гравюр.

Он вынул договор, показал его мне, и я, не снимая шляпы и не вынимая сигареты изо рта, расписался.

— Вашу подпись мы без вас нотариально заверим. Начинайте работать.

Я помню эти первые часы в моей квартире. Не снимая пальто и шляпы, я сидел в пустых комнатах и курил. Потом случайно заметил, что сквозь зеркальные стекла старинного шкафа видны бутылки и бокалы. Достал бутылку виски, она была предусмотрительно откупорена. Так до самой ночи я сидел, курил и пил виски, рассеянно слушая набегающий и умирающий шум берлинского шнелльбана — скоростного электропоезда на эстакадах.

Я всегда думал, что торговец порнографией — юркий тип с плохо выбритой и отталкивающей физиономией. Наверное, так это и бывало раньше, когда, чтобы купить хлеб, делались и продавались дешевые фотографии. Но теперь порнография — большой бизнес, она взята в руки могучей бандой, обслуживающей только сильных мира сего и их «сокровенные веления сердца»-, и выполняется людьми с наружностью церковных проповедников. Как изменился проходимец, назвавший себя ван Аалстом! Теперь это был просто гангстер… Несомненно, гангстер… Я попал в крепкие сети… а, впрочем, почему «попал»? Я стал членом банды добровольно, и нечего стыдиться того, что человек в черном — голландец. Ну и что? Это международная банда, и в ней участвуют два голландца и весьма почтенного вида!

Я обязался выполнить тысячу гравюр в десяти сериях под общими тематическими названиями. С каждой доски нужно сделать сто слегка подкрашенных авторских пронумерованных оттисков. Затем в присутствии ван Аалста доска мной уничтожалась, и гравюры превращались в уникумы, ценимые всеми коллекционерами. Работа не была ограничена во времени, от меня требовались: неистощимая изобретательность, изысканный вкус, филигранность и тщательность отработки деталей. Расставаясь, ван Аалст мне сказал всего четыре слова: «Ничего пресного, никаких повторений».

— Кстати, — добавил он, глядя на меня через плечо, — вы знаете, что авторские оттиски принято подписывать? И вы Должны их подписывать!

— Да, но…

— Никаких «но». Недавно я был в Швейцарии и обратил внимание, там во всех общественных уборных на писсуарах красуется надпись: «Инженер А. Грюцли — патент» и полный адрес фирмы. Видите, ему не стыдно, и его дочь, вероятно, очень милая девушка, тоже не стыдится, что ее фамилия щедро поливается молодыми людьми родной и других стран. Труд есть труд, а деньги не пахнут, и вы, маэстро, не будьте щепетильным! Лишь почаще повторяйте себе — «деньги не пахнут»! Поняли?

По опыту работы в рекламном тресте я знал, что серийное производство порнографического треста также должно быть основано на науке и предложение должно точнейшим образом соответствовать спросу. Ясно, что художник обязан хорошо знать вкусы своих хозяев, но откуда же мог сын Пирата и Сырочка знать эти вкусы? Я происходил из простой семьи и никогда не соприкасался с людьми, которые управляют сим миром. На фотографиях в журналах я видел хорошо одетых людей с культурными, всегда благообразными и часто красивыми лицами. Глядя на сцену открытия культурной выставки в присутствии архиепископа, президента или короля или на изображения заседания Совета министров, я думал: «Кто-то из них коллекционирует мои гравюры, иными словами, они связаны с нашей бандой».

Моя работа была не только мучительной и отвратительной, но и просто трудной. Медленно, делая ошибки и ощупью находя правильные решения, я шел вперед.

Первую серию я назвал «Любовь всех эпох». На моих гравюрах изящнейшие маркизы и жуткие пещерные дикарки, фараоны и накрахмаленные католические монахини занимались свинством.

— Больше всех понравились пещерные люди, — спокойно сказал ван Аалст, — но сюжет исчерпал себя. Бойтесь скуки.

Следующую серию я назвал «Этнографической»: здесь персонажи щеголяли разным цветом кожи, невероятной пестротой и затейливостью костюмов. Третью серию я сделал уже с трудом, а четвертая просто поставила меня в тупик. У меня было неограниченное количество времени и денег для того, чтобы рыться в музейных и библиотечных архивах или нанимать любую натуру. Но мой здоровый мозг оказался недостаточно изобретательным, и когда я признался в этом ван Аалсту, он впервые снял пальто, шляпу и перчатки. Как когда-то в Нью-Йорке уселся в кресло, и на его лице опять заиграла благородная и благожелательная улыбка проповедника.

— Вы были в Париже и заметили уже, что утром по улицам там бегают резвые лошадки, запряженные в старинные кабриолеты, — говорил он нараспев, прикрыв глаза и откинув голову на спинку кресла. — Это — реклама фирмы, производящей сладкие сырки из сбитых сливок, они там называются маленькими швейцарцами. Именно с них и начинается длинная линия, ведущая от детских сырков через здоровые и питательные сыры для рабочих и служащих к божественной пище аристократов кармана, положения и ума, — он сделал многозначительную паузу, быстро взглянул на меня и опять закрыл глаза. — «Человек начинается с барона», — когда-то сказал Меттерних. В сырной генеалогии человеком является бри — сыр, похожий на гной, налитый в плоскую корзинку. Почему бри? Потому, что это первый сыр, который хоть и слабо, но явственно издает тлетворный запах разложения. За бри следуют аристократы рангом выше — французский рокфор, итальянская горгонзола и английский стилтон, три брата с весьма неприличным запахом. Идите по линии дальше и вы подниметесь до заоблачных вершин хорошего вкуса: вот камамбер, поражающий обоняние отталкивающим запахом грязных носков, это граф, выше вы найдете князя — ливаро с едким запахом грязного писсуара и, наконец, жеромэ — о, радость, о, блаженство! Вы кладете кусочек на тарелку, и вам кажется, будто ваш нос прижимается к раздутому пузу гниющей на солнце дохлой кошки!

Проповедник перевел дух, следя за эффектом своих слов.

— A-а, проняло! Ну, теперь вы поняли, что от вас требуется! Ко всем чертям изысканных маркиз и мужественных африканцев: все это приелось, как сладкие взбитые сливки! Платить огромные деньги за маленьких швейцарцев мы не собираемся! Давайте ливаро, бри, камамбер и жеромэ! Вот пропуск в закрытый изолятор для тяжелых сифилитиков. Завтра явитесь туда и делайте зарисовки с наиболее безобразных и заживо гниющих больных. Администрации сообщено: вы присланы редакцией медицинской энциклопедии. Не бойтесь! Посмотрите, нарисуйте, почитайте Бодлера, вдохновитесь и начинайте творить! По указанию пославших меня, ваша новая серия будет называться «Danse macabre» («Танец смерти»).

Начались страшные недели и месяцы.

Я не мог пьянствовать, потому что нужно было работать. Я спешил изо всех сил. Днем приходилось рыться в медицинских и полицейских альбомах, посещать мертвецкие, инвалидные приюты и больницы. Человек в черном устроил мне командировку в заграничный лепрозорий. Это был опустившийся на меня черный кошмарный сон, угар, заслонивший весь мир, а по ночам, наглотавшись таблеток, я мертвецки спал. Я был отравлен и чувствовал, что физически слабею, но у меня был путеводный маяк — номера серий: шесть… семь… восемь… Когда я сделал девятую серию под названием «Mort еп folie» («Смерть в безумии»), для которой пришлось работать в полицейских моргах среди трупов удавленников и утопленников, самоубийц и раздавленных в уличных катастрофах, я окончательно обессилел.

Человек в черном похлопал меня по плечу.

— На последнее я приберег вам тему, заказанную мне давным-давно. В жизни страдание — не самое главное. Мы все можем заболеть, и смерть — не самое ужасное, мы все должны умереть. Есть в жизни одно, что особенно поражает воображение покупателей ваших произведений — это бедность. Унизьте бедных, этих проклятых Богом кротов, подрывающих неприступные крепости сильных мира сего! Поняли? Ваша последняя серия пусть будет самой гнусной из всех, и будет она называться «Extases de la pauvzete» («Экстазы бедности»).

Я купил у ветошника грязные лохмотья и отпустил на лице щетину. По вечерам, измазав лицо гримом и подняв воротник, я выходил на ловлю нужных типов. Ночевал в ночлежках и приютах, питался на мусорных кучах и помойках.

Передо мной открылся мир голода и отчаяния, физического истощения и душевного опустошения…

Страшный мир!

Теперь я знал, что ужас жизни совсем не в смерти больного, а в невозможности для миллионов и миллионов здоровых людей просто и естественно жить…

Я помню утро, когда человек в черном и я произвели окончательный расчет. Я плохо соображал после таблеток, мне было все равно, но когда я поднял руку с кислотой над последней доской и увидел в углу цифру 10, то вдруг почувствовал сильную слабость, поставил бутыль на пол и захныкал. Это было похоже на икоту. Ван Аалст молча облил кислотой мою последнюю гравюру, вынул из кармана договор, порвал его, положил клочья на стол и исчез. Навсегда!

Следующие недели я спал и спал без конца. Мельком взглянул на себя в зеркало — лицо как у человека, перенесшего сыпной тиф. Но я был молод и силен. С каждым днем «Королевская акула» с оливковой ветвью в зубастой пасти отодвигалась вдаль. Через полмесяца сильные мира сего и «тайные веления их сердец» как будто бы покрылись серой дымкой, они уходили в пропасть забвения, их властно сбрасывал туда другой образ — моя картина! Новое Слово!

Белый пароход идет все вперед и вперед. Облокотившись на перила и положив голову на руки, я смотрю на море и не могу, не могу оторваться…

Вот сильная волна догоняет слабую. Яростно летят кверху сверкающие на солнце брызги… Они сшибаются в остервенелом борении…

Какое великолепие! Какой порыв!

Я переехал в Париж. В центре Латинского квартала, на бульваре Сен-Мишель, тогда жил маленький старичок, страстно влюбленный в живопись, мистер Рональд Даулинг. В свое время этот богатый австралиец открыл лучший в городе магазин принадлежностей для художников, а в задних комнатах магазина устроил для вечно голодных молодых художников бесплатную закусочную, где скромные пожилые женщины подавали им кофе и незатейливую снедь. Закусочная Даулинга была любимым render-vous передовой молодежи: здесь ставились и решались боевые вопросы искусства, здесь же обсуждались творческие планы. Я несколько раз принял участие в споре, Даулинг меня заметил, и мы быстро подружились.

— Я буду вашим верным оруженосцем! Я верю в вас! — повторял он, теребя белую бородку. И действительно, он мне много помог практическими советами и участием в организационной беготне.

Мы переоборудовали сарай во дворе высокого дома и превратили его в просторную мастерскую с одной жилой комнатой и всеми прочими удобствами. До этой моей обители еле доносился ровный гул Парижа. Боже, какая счастливая была эта пора! Я заказал огромное полотно крупнозернистого плетения, специально предназначенного для монументальной живописи. Картон, бумага и акварель были выписаны из Англии, пастель по особому заказу изготовила всемирно известная парижская фирма, красками снабдила нас Германия, все кисти были сделаны только из русского соболя и щетины. Мы заказывали, подписывали счета, наблюдали за перевозкой и расстановкой мольбертов, столиков и ящиков с материалами. Освещение в мастерской оборудовала специальная фирма. Все вместе грунтовали большой холст, для завсегдатаев закусочной это была праздничная работа. Сколько было возбужденных споров! Сколько резких слов и сердечных извинений! Сколько капель пота смахнули с потных лбов в этой суете радостного возбуждения! Счастливое время! Но оно закончилось, мастерская оборудована, и пора приступить к работе. Этого утра я никогда не забуду. Еще бы! Утра моего долгожданного торжества, моей победы: вот оно, утро роскошной жатвы, когда будут любовно собраны плоды такого тяжелого труда и таких мучительных унижений! Ах, сколько было дней яростного скрежета зубовного, сколько бессонных ночей борьбы с собой! Годы, лучшие годы жизни принесены в жертву благородной идее. Но лучезарное утро расплаты наконец наступило, и я предъявляю счет, да нет, какой там счет, я обнажаю меч, и, видит Бог, сейчас полетят головы! Я вскочил с постели, принял душ, позавтракал. Тысячу раз сдерживал торопливые движения: куда торопиться? Зачем?! Черт побери, я не спешу, вы слышите — я не спешу!

После завтрака вошел в мастерскую. Шторы были опущены, мольберты прикрыты черной материей. Долго и жадно я смотрел на эти темные очертания, на готовую к бою мою артиллерийскую батарею. Потом подбежал к окнам и рванул занавеси в стороны, сорвал покрывала с мольбертов и столиков. Яркое утреннее сияние озарило это великолепие. Вещи, в которых воплотился мой труд и мое стремление к Высокому, стояли передо мною как жертвенники в храме. Гигантский холст, дорогой холст крупноячеистого тканья, тщательно загрунтованный, подходящий для монументальной, титанической живописи, стоял в глубине комнаты. Моя «Толстая Берта», наведенная прямо в лоб врагу, но еще не заряженная: затвор открыт, его черная пасть жадно ждет чудовищного заряда… А перед главным холстом батарея поменьше: мольберты с холстом, цветным картоном и листами ватмана. Они по-военному выстроились в ряд, и у каждого свой столик со щедрым набором соответствующих материалов: кистей, кисточек, шпателей, растворителей, палитр, красок масляных и плакатных, углей прессованных и мягких, сангины разных оттенков, туши и перьев, цветных карандашей, пастели и мелков. Ряды готовых к бою рыцарей, а по бокам — верные оруженосцы. Армия, которая замерла в ожидании звука боевой трубы! Боже мой, боже мой, какая великолепная, какая грозная картина! Да, мы не дурно поработали, мистер Даулинг! Мы вооружили и выстроили в боевом порядке славное войско!

Без всякой торопливости я подошел, выбрал палочку прессованного угля… Кончик как будто бы отбит! Заменим, это в нашей власти! Взял другой уголь, удобно поставил мольберт с бледно-серым картоном, поднял руку и… Ах пушинка на рукаве? Что же… не спеша нацелился и щелчком сбросил ее, улыбаясь, смотрел, как она зигзагами медленно опускалась на пол. Я не спешу, не спешу, черт побери, я наслаждаюсь, нет — смакую каждое мгновение этого утра, упиваюсь им! Упиваюсь мгновением этого несравненного торжества! Потом вдохновение захлестнуло меня и подняло ввысь… Прилив молодой, уверенной в себе силы, железной, воспитанной годами труда воли… Я закрыл глаза… нахмурил брови… стиснул зубы… потом решительно и твердо шагнул вперед. Забыл о пушинках, о мастерской, забыл о себе самом… Взглянул на девственную ширь мертвой материи, нетерпеливо и напряженно ждавшей оплодотворения… чудесного творческого прикосновения, которое рождает жизнь! Стал вполуоборот… откинул голову… взмахнул рукой… И…

В давно прошедшие школьные годы я не отличался тихим поведением и прилежанием: большей частью мне удавалось плыть по течению, только полагаясь на хорошую память, понятливость и удачу. Но иногда я все же попадал в беду: прогуляв вечер, на следующий день выходил к доске, не зная ни слова из заданного урока. Повторялось одно и то же.

— Ну, расскажи все, что знаешь о Перикле.

— О Перикле?

— Да, о Перикле.

— О знаменитом Перикле?

— Да, о знаменитом. Начинай!

Откашлявшись, я открываю рот, но слов нет и быть не может, ведь я не читал урок и ничего не знаю.

— Гм, гм… Перикл… Перикл…

— Время идет, не тяни.

Я снова откашливаюсь, на этот раз посильнее. Кашляю долго и тщательно, очищая легкие и глотку. Отставляю ногу. Оправляю костюм. Настойчивое: «Ну?»

Я приглаживаю волосы, тщательно и не спеша. Три раза проглатываю слюну. Учитель встает. Резкое, повелительное: «Ну? Ну?»

В отчаянии быстро набираю воздух, поднимаюсь на цыпочки, раскрываю рот и… И ничего, решительно ничего, слов нет, я стою на цыпочках, раздувшись и побагровев от натуги, стою с раскрытым немым ртом, пока в классе не вспыхивает приглушенный смех.

«Что за чепуха!»

Я переступил с ноги на ногу и опять поднял руку. Ничего, решительно ничего… Я просто не знаю, что именно мне нужно изобразить, внутренне не ощущаю идеи и не имею ясной темы.

Я не могу начать работать, потому что мне нечего сказать!

Я нем! Нем!! Нем!!!

Я напрасно садился и вставал, бегал по мастерской, ложился на диван — ничего, решительно ничего нет, ни одной мысли, ни одной идеи… Прошел день, неделя… Ничего. Пусто.

У меня нет Нового Слова!

Я жил, как живет в Париже каждый обеспеченный молодой человек: вставал поздно, хорошо ел и пил, половину ночи тратил на развлечения — словом, по инерции выполнял обычный церемониал бессмысленной растраты сил, времени и жизни. А внутри шла тяжелая работа осмысливания.

Мистер Даулинг наведывался ко мне. Вначале прямо от входных дверей бросался к мольбертам. Потом стал приходить реже.

— Обдумываете? Надо, надо… Не спешите, ван Эгмонт: мы знаем из истории живописи, сколько великих живописцев оказалось пустоцветами из-за неумения найти тему. Великое в искусстве определяется именно темой, а форма будет указана содержанием: малому — малые формы, великому — монументальные способы выражения. Свое Новое Слово вы крикнете на новом языке, это ясно! Ищите тему! Не спешите!

Назад Дальше