Ножи
Нож — шпатель. Нож-игла парацентезный штыкообразный. Нож ампутационный большой и малый. Нож брюшистый. Нож глазной обоюдоострый. Нож глазной серповидный микрохирургический по Циглеру. Нож гортанный скрытый по Тобольду. Нож для вскрытия оболочки опухоли. Нож для гипса. Нож для операций в полости рта и носа.
Седина едва тронула бороду Хасана ибн Саббаха, а его уже называли Старцем горы. Люди, пришедшие с ним в Аламут, верили Хасану так, как никогда не верили ни одному богу. Да и что боги? К тому времени они уже, как минимум, пару тысячу лет не баловали зрителей никакими серьезными акциями, перебиваясь копеечными по бюджетным меркам мелочами — сносным урожаем, вовремя выпавшими осадками да иной раз ребенком, чудесно исцелившимся от чумы, которая на поверку оказывалась самой банальной корью, с которой хороший иммунитет расправлялся в пару недель и без дополнительных молитвенных ухищрений.
А Хасан ибн Саббах, возвращаясь в Персию из Каира, спас от бури целый корабль, а ведь бури, в отличие от богов, ничуть не изменились, зло вообще меняется мало, и крошечной деревянной шебеке под жалким треугольником латинского паруса пришлось несладко. Так несладко, что даже бывалые арабские моряки принялись, жалко блюя, ползать по вздыбленной палубе, и молить о милости всемогущего Аллаха. И только ибн Саббах остался совершенно спокоен среди всеобщего воя, как будто шебека не прыгала, как бесноватая, над бездной, бугристой и яростной снаружи, как котел кипятка. И как будто не ходили в тихой и неподвижной глубине этой бездны безмолвные слепые рыбы, ожидая, когда им на головы опустится, наконец, мертвая, сладкая, белесая от морской воды человеческая плоть…
Кино про бурю прокрутили Хасану в голове еще в Каире, прокрутили раз десять — и в рапиде, и Flow-Mo — так что даже самый тупой и сонный фермер, катающий за щекой свой вечный поп-корн, должен был понять, что к чему, и уверовать в неизбежный хэппи-энд. Но раздавленные смертным страхом моряки ничего не хотели слушать — ни увещевающие суры Корана, ни грязную ругань — и тогда Хасан ибн Саббах, шипя от злости, принялся разгонять трусливых шакалов пинками, оскальзываясь на мокрых досках и уворачиваясь от тонн переполненной ветром ревущей воды. Ишаки! — вопил он, — мужчины вы или верблюжье дерьмо?! Я же сказал, что сейчас все стихнет!
И вдруг замолчал.
Повис, вцепившись одной рукой в мокрый канат и так дико глядя перед собой, так что арабы даже выть перестали от ужаса, ожидая не то конца света, не то немедленного вознесения.
А у лица Хасана ибн Саббаха — прямо во взъерошенном воздухе — завис невидимый циферблат, черный, понтовый, со множеством дрожащих, как чихуахуа, стрелочек и насечек. Знаменитый хронограф с ручным подзаводом, использовался на Луне, — бойко протараторил голос — механизм калибра 1861, запас энергии — 48 часов, функции — хронограф, секундомер, календарь, корпус — нержавеющая сталь, прозрачная задняя крышка, ремешок из кожи аллигатора Миссисипи, хезалитовое стекло, водонепроницаемые до 30 м.
Хасан потрясенно молчал, глядя, как самая острая стрелка, задыхаясь, несется к финишу. Видение было настолько невероятно реальным, что он машинально протянул руку — стереть с драгоценно бликующего механизма мельчайшую водяную морось. Голос тут же расшаркался, шикарно, как приказчик, растягивая гласные, — Omega Speedmaster Professional. И с едва уловимой издевкой пояснил — product placement, бешеные бабки заплачены, не изволите примерить?
Хасан коснулся черного циферблата, и хронограф дрогнул, как нефтяная лужица, и как лужица же пошел живой подвижной рябью и полупрозрачными маслянистыми кругами, так что Хасан даже вздрогнул от неожиданности и отдернул пальцы, на которых еще жило прохладное ощущение металла и стекла — гладкое и несокрушимо твердое. От такой тактильной белиберды сердце Хасана мгновенно ухнуло вниз — словно он сунул руку в привычный мешок и вместо куска припрятанной лепешки наткнулся на шелестящий, колючий, ядовитый многочлен. И, чтобы справиться с уколом непривычного страха, он со всего размаху ткнул кулаком прямо в жидкое переливающееся время, сквозь которое мутно мерцали искаженные лица перепуганных арабов, которые не видели ни Альфы, ни Омеги — только насквозь промокшего Хасана, который сперва застыл соляным столбом, а потом дважды ткнул пустой воздух правой рукой. И, словно повинуясь этим жестам, буря мгновенно стихла, будто вылили с неба миллион тонн масла, и ветер тотчас же прекратился, и волны, и только солнце так и не появилось, так что шебека неподвижно зависла в сером мягком киселе — наполовину на небе, наполовину на воде, тихонько, как утомленная лошадь, вздрагивая, когда моряки в такт ударяли лбами в палубу, вопя о чудесном спасении так же неистово, как минуту назад вопили о смерти.
Хасан плюнул прямо на их безмозглые головы. Даже не верблюжье дерьмо, пробормотал он, и пошел на корму, морщась от головной боли, от собственной молодости, от злости — это были его первые дни в новом обличье, и все ему жало, все тянуло в пройме и невыносимо резало подмышками. Он знал, что потом привыкнет, и к голосу привыкнет, и голос к нему, и вообще все сложится благополучно — можно считать, даже идеально, учитывая предложенные ему исторические условия и временной промежуток.
Но только зря голос сказал ему, что время — это сыр. В смысле — как сыр. Хасан не понял. И тогда голос пояснил — дырки.
Аааа, протянул Хасан ибн Саббах, ну, конечно. Дырки.
И потерял сознание.
Инструменты для остановки кровотечения
Зубчатый кровоостанавливающий зажим Кохера. Прямой или изогнутый. Кровоостанавливающий зажим Бильрота с нарезкой. С прямыми или изогнутыми щечками (губками). Кровоостанавливающий зажим типа «Москит».
23 мая 1975 года Хрипунов проснулся от непривычного чувства — у него болела голова. Это было странно, потому что прежде у Хрипунова никогда ничего не болело — расквашенные колени, стесанные локти и освежеванные ладони не в счет. Не в счет была даже наискось распаханная ладонь (слава Богу — левая, слава Богу — сухожилия и связки остались целы), которой Хрипунов как-то поймал в темноте дружескую финку — надо же было шпане как-то проверить, побежит он стучать на дворовых друзей-товарищей или не побежит. Хрипунов не побежал, он вообще мало что понял — потому что спешил домой из соседской булочной, темной, тесной и скрипучей, как спичечный коробок, и такой же уютной (во всяком случае, Хрипунову всегда казалось, что в спичечном коробке должно быть необыкновенно уютно). В булочной круглый год стоял сдобный, толстый, розовый дух — такой плотный, что хоть мажь его сливочным маслом и ешь на завтрак, как калорийную булочку за девять копеек. Еще там вечно толпились всем на свете обеспокоенные, визгливые тетки, а над этим чуточку угарным, съедобным гамом высилась угрюмая от хронической сытости продавщица, надвое перерезанная деревянным прилавком, так что покупателям приходилось довольствоваться исключительно верхней ее частью, монументальной и загадочной, как траченный временем египетский Сфинкс.
Хрипунов булочную любил. Особенно дорогу обратно — несколько неочевидных для приезжего, но известных каждому аборигену запутанных петель по тесным, заросшим дворам, неспешные кивки предподъездным бабкам, солидное ручканье со знакомой и полузнакомой шпаной. Но самая большая радость была в том, как согревал ребра батон за тринадцать копеек — теплый, доверчивый и толстый, как сонный щенок. Вообще же сверхзадач на обратной дороге было две. Первая — не застудить батон на стылом феремовском сквознячке, который поминутно принимался шмонать Хрипунова, ловко засовывая ему то за шиворот, то в рукава ледяные, мокрые пальцы с красноватыми от холода, распухшими костяшками. Вторая — выдержать и не вцепиться зубами в соблазнительно-беззащитный хлебный бок. За это предполагалась порка, которая, впрочем, меркла по сравнению с сиюминутным хрустом смуглой корочки, которая с коротким горячим вздохом открывала нежное батонное нутро — белоснежное, пористое, слипающееся во рту в ароматный, липкий, кисловатый комок.
Если в булочной вдруг оказывались рогалики по шесть копеек, сдерживаться было бесполезно. Никакие муки — ни прижизненные, ни загробные — не могли остановить медленное, по одному сдобному витку в минуту, сладострастное действо. Рогалик полагалось есть именно по спирали, никуда не торопясь, пока теплые, пропеченные слои не раскрутят время в обратном направлении и на ладони не останется длинная, бледная, тестяная палочка — нежная, податливая, аппетитная и настолько невероятно, откровенно обнаженная, что у Хрипунова разом становилось тесно и в душе и в паху.
Вечер, в который Хрипунова подрезали, мало чем отличался от обычного, разве что рогаликов не было, и батон оказался вчерашний, а потому почти не соблазнительный, и еще моросило — конец все-таки октября, и Хрипунов ежился в своей жиденькой куртке, густо заросшей ледяными жирными каплями. Почти возле дома его окликнули из кустов желтой акации, облысевшей по осеннему времени, но все равно ощетиненной, угрожающей и дикой, как сцепившиеся в последней схватке человеческие скелеты и морские ежи. Окликнули как-то странно — эй ты, слышь, подь сюда! — свои бы назвали как-нибудь — Арканей или там Хрипуном, а чужим здесь делать было нечего — не в своем районе, в седьмом часу вечера, в моросящей, подвижной, лопочущей темноте.
Если в булочной вдруг оказывались рогалики по шесть копеек, сдерживаться было бесполезно. Никакие муки — ни прижизненные, ни загробные — не могли остановить медленное, по одному сдобному витку в минуту, сладострастное действо. Рогалик полагалось есть именно по спирали, никуда не торопясь, пока теплые, пропеченные слои не раскрутят время в обратном направлении и на ладони не останется длинная, бледная, тестяная палочка — нежная, податливая, аппетитная и настолько невероятно, откровенно обнаженная, что у Хрипунова разом становилось тесно и в душе и в паху.
Вечер, в который Хрипунова подрезали, мало чем отличался от обычного, разве что рогаликов не было, и батон оказался вчерашний, а потому почти не соблазнительный, и еще моросило — конец все-таки октября, и Хрипунов ежился в своей жиденькой куртке, густо заросшей ледяными жирными каплями. Почти возле дома его окликнули из кустов желтой акации, облысевшей по осеннему времени, но все равно ощетиненной, угрожающей и дикой, как сцепившиеся в последней схватке человеческие скелеты и морские ежи. Окликнули как-то странно — эй ты, слышь, подь сюда! — свои бы назвали как-нибудь — Арканей или там Хрипуном, а чужим здесь делать было нечего — не в своем районе, в седьмом часу вечера, в моросящей, подвижной, лопочущей темноте.
Дворовые законы соблюдаются куда лучше уголовного кодекса, и побежать или даже засуетиться в такой ситуации точно значило нарваться на суматошную, но крепкую драку. Потому Хрипунов становился и, независимо шаркая подошвами, пошел к кустам, выставив нижнюю челюсть и напряженно перекатывая во рту солидный вопрос — чего надо? Куст, как светлячками набитый потрескивающими папиросными огоньками, приблизился вплотную, и вдруг откуда-то слева, чуть не из-под ног мягко выкатился какой-то малец в низко натянутой кепке — и не разберешь в темноте, кто такой. В сыром воздухе что-то быстро перемешалось, и Хрипунов, не глядя, не задумываясь, повинуясь мощному инстинкту провинциального пацана, почувствовал, как распарывает морось маленькое, неясно блеснувшее лезвие. Он отмахнулся, как от слепня, и куст, опять-таки против всех правил, мгновенно опустел, только затопотало вдали, захрустело, затихая и отдалясь.
Хрипунов постоял растерянно, чувствуя, как щекочет и печет левую руку, и, переложив испуганно прижавшийся к боку батон, под другую мышку, заторопился домой, благо оставалось каких-то два невидимых поворота. Дома мать, выслушав уклончивое «упал», нараспев поахала над разинувшим алую пасть свежим порезом, залила хрипуновскую ладонь нарядной зеленкой и долго бинтовала, нежно глядя прямо перед собой прелестными, странными, равнодушными глазами.
Отец происшествием заинтересовался мало. Зато через пару недель к Хрипунову подошел сам Рюша — некоронованный хозяин малолеток всего микрорайона, в миру просто курчавый, как Пушкин, коренастый парень с прыщавым подбородком и длинными, как у гиббона, тяжелыми ручищами. А ты, смотри-ка, нормальный пацан, сообщил Рюша, доверительно дыхнув Хрипунову в лицо, и в подмороженном утреннем воздухе расцвела вкусная, чуть заиндевевшая перегарная роза. Хрипунов неспешно кивнул, Рюшина свита разношерстно и одобрительно загалдела, и Хрипунова оставили в покое.
А ладонь заросла — беловатым, грубым наплывом, который медленно и ласково слизывало время, пока не оставило Хрипунову на память только тонкую, плотную линию, идущую параллельно линии судьбы, но наискось перечеркнувшую линию жизни.
Зажимы
Зажим артериальный Пеана, изогнутый и прямой. Зажим вагинальный. Зажим гинекологический. Зажим для бронха. Зажим для временного пережатия аорты и легочной артерии. Зажим для временного пережатия аорты с кремальерой с двойным изгибом детский. Зажим для губ.
Вот эти благоспасенные моряки и стали первыми рьяными последователями Хасана. Они тогда вместе исколесили всю Персию — ибн Саббах и шайка невероятных оборванцев с дикими глазами — как они пялились на него, остолопы, будто на голове Учителя вот-вот проклюнется здоровенная финиковая пальма. Мешали, конечно, чудовищно. Хасан по большой нужде не мог присесть без их молитвенного лопотания, но зато и верны были, как припаянные — раз и навсегда. Так они и бродили всюду — то обходя подальше соблазнительно грязные городки, то неожиданно на пару месяцев зависая в какой-нибудь полумертвой деревне.
Хасан встречался с толпами людей, разговаривал, убеждал, рубил ладонью упрямый воздух — явки, пароли, тройки, подпольщики, шрифты — он был идеальным нелегалом, потрясающим агенутристом, такие не каждый век рождаются — на радость ликующим спецслужбам. И главное, Хасан разрабатывал все САМ, только сам и все у него получалось, так что даже голос заткнулся уважительно, оставив Хасана ибн Саббаха наедине с его болью и вечно недовольными сельджуками. Хочешь завербовать человека — ищи недовольного или труса и ломай его об колено. Недовольных трусов среди сельджуков было хоть отбавляй, так что у Хасана даже колени разболелись, и всегда потом болели, до самой смерти — как будто мало ему было вечно раскалывающейся головы.
Но 23 мая все было как-то не так. Хрипунов проснулся от боли. Боль притаилась за левым виском, временами мягко, но сильно напирая на глазное яблоко. Это было непонятно, потому что последние пару недель Хрипунов ни от кого не получал в глаз — ни в левый, ни в правый, совершенно точно. Да и вообще неясно — чему болеть внутри, в голове, если снаружи все как будто бы цело.
Уж минут десять, как отбился в маленькой звонкой падучей старенький лупоглазый будильник, надо было вставать, не просто надо — пора, но Хрипунов, придавленный какой-то странной, тупой, незнакомой силой, все лежал на своем фамильном диванчике, уткнув лоб в шишковатые коленки, и не решался разожмуриться. Впрочем, глаза открывать было не обязательно — крошечная полутемная квартира и без этого, сама тихо вползала под пульсирующие веки. Острый запах утренней беломорины — значит, отец только что отбыл на свой ненавистный завод, закурив в прихожей первую трескучую папиросу, которой — проверено! — хватало точно до автобусной остановки.
Из кухни, перебивая табачный дух, потянуло весенним сквозняком и завтраком, роль которого простодушно играли вчерашние макароны по-флотски, вываленные в чугунную сковородку и сверх всякой меры залитые яйцами. От одной только мысли о еде голову заломило еще сильнее, Хрипунов сглотнул и, скинув с дивана тощие синеватые ноги, побрел умываться.
Мать возилась где-то, задевая мебель тугим кримпленовым задом и негромко хрипловато мурча. Значит, наводила перед работой красоту, слюнила толстым быстрым языком зубную щетку, энергично муслякала ей в плоской картонной коробочке, и потом — едва не прижав лицо к мутнеющему зеркалу, старательно вытаращив глаза и приподнимаясь от усердия на цыпочки — намазывала на ресницы тусклую, гуталинообразную массу. Помаду (морковную) приходилось выковыривать из надтреснутой тубы специальной спичкой, и еще одной спичкой, заточенной, расклеивать отяжелевшие от туши (хрипуновская мама так мечтала о «Бархатной»!), как будто пластмассовые ресничины, — отделять их одну от другой, и отстраняться от неверного стекла, и снова припадать к нему, разглаживая пальцами незаметно подкравшуюся морщинку. Да нет, это просто неудачная тень, теперь вот мазнуть по носу кусочком ваты, припорошенной пудрой «Балет», прижать к жаркой заушной ямке холодное горлышко простодушных душков с загадочным наименованием «Быть может», и старательные, трогательные и жалкие усилия (предназначенные лишь для ознобных утренних прохожих да для гигантских пережаренных противней) будут закончены. Ах, как она была прекрасна, хрипуновская мама, вся расписанная под суздаль и хохлому, как это никому в целой жизни не было нужно!
Иглы
Игла (нож) дисцизионная. Игла (нож) для удаления инородных тел из роговицы. Игла бифуркационная. Игла гистологическая препарировальная прямая, изогнутая. Игла Гордеева. Игла для впуска воздуха. Игла для инъекций в полость околосердечной сумки перикарда. Игла для отсасывания плазмы. Игла для пневмоторакса. Для пункции сердца. Для спинно-мозговой пункции. Игла для сшивания небных дужек.
Донести макароны по-флотски до школы Хрипунову так и не удалось, хотя чистого ходу было меньше пяти минут — собственно, требовалось только выйти из подъезда и пересечь небольшой пустырь, местами вытоптанный до глиняного блеска, но кое-где подернутый мутноватой зеленью слабенькой травы. Тут же урчала трансформаторная будка, под которую Хрипунов и выложил, содрогнувшись, свои несчастные макароны, едва тронутые сочным желудочным распадом, аккуратные — словно только что с маминой сковороды. Не веря своему счастью, примчалась откуда-то из кустов пегая, прогонистая от голода дворняга, припала, затравленно озираясь, к слегка парящей блевотине… Хрипунов еле успел отвернуться, сдерживая новый спазм, от озноба и боли его мелко и как-то неритмично потряхивало — как будто на телеге. Нет, на маленькой такой тележке — даже на доске, оснащенной четырьмя громыхающими шарикоподшипниками, только несло эту доску не по привычной феремовской горушке, а призрачному безмолвному склону, прямо по неровно пламенеющим камням, и рядом грохотала не визжащая от адреналинового счастья феремовская шпана, а летели вперегонки, обдавая Хрипунова ледяным нездешним сквознячком, какие-то бесшумные, странные, угольные тени.