Во всех помещениях в Норильске было сильно натоплено и совершенно не проветрено. Итальянцы блестели потом, им было весело. Миша тоже вытер пот со лба салфеткой, но весело ему не было.
Перед тем как идти к себе в номер спать, Миша попросил администратора разбудить его в 7:30, чтобы спокойно собраться и ехать, не торопясь, в аэропорт.
– Я, конечно, могу разбудить, но утром вы не полетите, – спокойно сказала статная, с причёской, дама-администратор.
– Вот как? – приподнял правую бровь Миша. – А у меня утренний рейс. И билет есть, могу показать.
– Я разбужу, разбужу, – спокойно и даже сердечно сказала дама, – но обещали сильный ветер. Когда сильный боковой ветер, самолёты в Норильске не садятся. Завтра вообще, скорее всего, не улетите. Здесь это обычное дело.
– Да ну что вы такое говорите, – заулыбался Миша, – не пугайте меня заранее. Я везучий, я улечу. Завтра много дел в Москве. Так что будите, не сомневайтесь.
– Дела в Москве, а вы в Норильске, – дружелюбно сказала дама, и Мише показалось, что она даже подмигнула ему, – я буду рада, если вы улетите. Очень рада, поверьте. Но я уже… Не скажу сколько здесь живу, – она усмехнулась, – а живу я здесь с рождения. Но боюсь, что мы с вами увидимся в мою следующую смену, а она у меня через сутки.
– Простите меня, бога ради, – самым мягким голосом почти промурлыкал Миша, – но типун вам на язык. Очень прошу меня за это простить. Спокойной ночи.
– Спокойной ночи! Утром в 7:30, как вы просили, вас разбудят.
Мишу разбудили, как и обещали, и сразу сказали, что его самолёт не вылетел из Москвы из-за нелётной погоды в Норильске. На вопрос, чего ему ждать, ему сказали, что он может до обеда ничего не ждать. Как только самолёт вылетит, ему сообщат. Про продление гостиницы его даже не спросили. Это само собой предполагалось. По тону того человека, мужчины, который всё это сообщал Мише, было ясно, что это дело привычное.
Спать дальше Миша не смог, из-за четырёхчасовой разницы с Москвой звонить домой и на работу было рано. Он перечитал все журналы, которые были в гостинице, выпил в баре пару литров кофе, до одурения насмотрелся телевизор, а самолёт из Москвы так и не вылетел.
Потом Миша много говорил по телефону, много извинялся, много уточнял и инструктировал, особо нежно говорил с Аней. Он как-то нестерпимо заскучал по дому и по детям. Так заскучал, как не скучал раньше никогда.
Световой день в Норильске начался и закончился быстро, будто перелистнули страницу книги без картинок. Часов в семь вечера ему категорически сказали, что до утра надеяться, ждать и нервничать бессмысленно. В гостинице он ни сидеть, ни стоять, ни есть, ни пить, ни спать уже не мог. И тогда Миша решил сходить в кино. Такой роскоши, особенно если учитывать, что был рабочий день и разницу по времени с Москвой, он не позволял себе с юности.
Он ехал в кинотеатр на такси, даже не поинтересовавшись, какие фильмы и в какое время начинаются сеансы в самом большом центральном кинотеатре города.
Когда такси проезжало мимо ярко освещенного магазина, Миша увидел на стене здания электронные часы и термометр. То цифры показывали время, то температуру. Время было 19:15, а температура минус 5°С. Возле магазина в ярком свете фонаря стояла женщина в шубе и шапке, она держала в одной руке сумку, а в другой верёвку. Верёвка была привязана к санкам. Рядом с ней стоял ребёнок, закутанный, как эскимос. По одежде можно было подумать, что девочка, но с уверенностью Миша сказать не мог. «Годика три-четыре, не больше», – успел подумать он. Ребёнок ковырял лопаткой комковатую кучу снега.
– Ужас, – тихо сказал сам себе Миша.
– Это ещё нормально, – быстро ответил таксист, – на таком морозе ещё и покурить можно. Вот две недели назад было холодно.
– А нелётная погода надолго? – спросил тут же Миша.
– А кто ж его знает? – усмехнулся тот. – У меня утром брат должен был прилететь. Сидит сейчас в Москве, пьёт, наверное. Хорошо ему…
В кинотеатре было очень тепло и довольно много молодых людей. Миша сильно выделялся на общем фоне короткой своей и совсем не северной курткой, строгими брюками и ботинками, а шапка у него вообще была спортивная, лыжная. Другой у него дома не нашлось. Он выпил изрядно коньяку, ожидая фильма, расслабился и даже получил удовольствие от какого-то фантастического фильма, правда, к концу всё же задремал.
На следующий день ему сообщили, ближе к обеду, что самолёт вылетел и ожидается часам к шести вечера. Но через два часа ему снова позвонили, когда он уже побрился, оделся и готовился ехать в аэропорт, что всё же Норильск не принимает, и самолёт сядет в ближайшем аэропорту, а это Негарка, а Негарка далеко. Миша и в тот день не вылетел.
Он улетел из Норильска только на следующий день около полудня, зарекшись больше заполярных вояжей не совершать. Но ночь перед вылетом он почти не спал. Он уже просто тосковал по жене и детям. Звонил Ане много раз, слышал звуки дома, детские голоса и страшно хотел туда. Он даже про свою машину и про московские пробки думал с нежностью.
Он буквально мечтал ввалиться домой и с порога всех целовать, обнимать, тискать и не отпускать от себя. Тогда же ночью, по норильскому времени, он долго проговорил с Юлей. Юля была, как в старые времена, внимательна и спокойна. Она тогда снова была бесконечно взрослая, мудрая и необходимая.
– Ну что ты, Мишенька, там дёргаешься, – говорила она, и слышно было, как Юля в Москве затягивается сигаретой, – отнесись к этой ситуации как к вынужденному отдыху. Ну уж с ветром-то северным ты ничего поделать не можешь! И я не знаю такого верного номера телефона, чтобы позвонить и этот ветер приостановить или направить в нужном направлении.
– Да соскучился я смертельно, – говорил на это Миша, расхаживая по гостиничному номеру от окна к кровати и обратно, – уже на стены лезу.
– Вот и прекрасно! – сказала Юля и закашлялась. – Прекрасно! Ты соскучился, по тебе соскучились. Обострение чувств – этому же радоваться надо. А тут в Москве мерзко, сыро, промозгло. Вчера снежок выпал, так его уже в такую жижу смесили. А у тебя там морозец, девки румяные северные бегают табунами…
– Какие девки, Юля?! – даже задохнулся от возмущения Миша. – Тут мороз, от которого Москва просто остановилась бы. Тут… Да ты не представляешь себе…
– Не ной! – оборвала она его резко и весело. – Куча людей тебе позавидовала бы. Молодой, здоровый, в гостинице живёт, путешествует, бездельничает. Ещё перечислять?
Так они говорили долго. Миша получал своё особое удовольствие от этого разговора. Ему приятно было чувствовать себя мальчишкой. Ни с кем он себя таким юным, говорящим всё не то, неопытным и глупым не чувствовал, как с Юлей.
– Юля, родная! Я завтра прилечу, если вылечу, конечно, и сразу домой. По детям истосковался, ужас! А послезавтра к тебе. Я тут водочки купил местной, северной, на клюкве. Посидим.
– Вот это разговор. Только ты и какой-нибудь северной закуски привези тогда. Ты знаешь, у меня с закуской не очень. Правда, конфет много дарят. Складывать некуда эти конфеты.
– Оленину сушёную?! А? Правда, она твёрдая и солёная, но местные ей гордятся.
– Вези! Всё лучше конфет, – Юля говорила и отпивала что-то, громко втягивая воздух. Так она пила свой очень горячий кофе.
Мишу разрывало в тот момент от благодарности и любви.
К Юле он, как пообещал, так и не заехал. И на следующей неделе тоже не заехал. Он не выспался тогда в гостинице, летел с больной головой, в Москве по прилёту Лёня вывалил на него столько неприятных новостей, что он сразу поехал не домой, а на работу. Весь день провёл в несвежей рубашке. Миша не рассчитывал, что проведёт в Норильске так долго, и с рубашками тоже не рассчитал. Усталый, измотанный и сердитый приехал домой поздно.
Он так ждал, там, в гостинице, этого возвращения домой. И дома тоже ждали, но как-то переждали, что ли. И он переждал. Миша зашёл домой, всех поцеловал, на нежности и разговоры сил не осталось. Полез в душ. Потом немного побыл с детьми, посидел сычом на кухне да и лёг спать. Он чувствовал сильное разочарование и сердился на себя, но на большее его не хватило. Тогда он особо остро ощутил отдельность своей жизнедеятельности от того, чем жило то место, куда он так рвался и называл домом. А с детьми он даже и не знал, чем заняться. Обнял, поднял на руки, быстро сунул привезённые подарки куколок из оленьих шкур да какого-то моржа, из моржовой же кости сделанного. Детей подарки не вдохновили. И всё.
Водку и сушёную оленину он действительно Юле привёз, но так её и не отдал. На следующий день жизнь навалилась всей тяжестью. К Юле он заехал много позже, чем собирался. Даже не заехал, а заскочил, но без гостинцев.
***
Миша стоял у балконной двери и даже задумался: а куда делась та, привезённая из Норильска, водка и оленина? Вполне возможно, она стояла где-то дома в шкафу до сих пор. Во всяком случае, он не припоминал, чтобы он её выпил с кем-то или кому-то её подарил. Он даже чуть было не пошёл её искать. Он даже чуть было не сказал: «Аня, а не видела ты?…» Но не сказал и не пошёл. Он запахнул халат плотнее и открыл балконную дверь, решив, что покурить пришла пора.
Миша стоял у балконной двери и даже задумался: а куда делась та, привезённая из Норильска, водка и оленина? Вполне возможно, она стояла где-то дома в шкафу до сих пор. Во всяком случае, он не припоминал, чтобы он её выпил с кем-то или кому-то её подарил. Он даже чуть было не пошёл её искать. Он даже чуть было не сказал: «Аня, а не видела ты?…» Но не сказал и не пошёл. Он запахнул халат плотнее и открыл балконную дверь, решив, что покурить пришла пора.
***
Он покурил быстро, без удовольствия, даже не думая о том, что курит. Просто нужно было что-то делать, точнее, сделать. Вот он и покурил. Во рту стало кисло и плохо от этой ненужной сигареты, Миша шагнул ближе к перилам, перегнулся через них, посмотрел вниз и выплюнул кислую и мешающую слюну. Так он делал редко, потому что был уверен и знал, что плевать с балкона плохо и в представления о том, что значит «уметь себя вести», плевки с балкона не входили. Но в бессонную ночь Миша плюнул вниз, даже не вспомнив о своих правилах. Плевок долго летел, извиваясь, и Миша даже услышал звук его падения.
«Семь этажей – это наверняка, – подумал Миша. – А у Юли третий. Так что прыжок как вариант она даже не рассматривала».
– Тьфу-у ты… – уже не плюнул, а скорее высказался Миша, стараясь немедленно отогнать залетевшую в голову страшную мысль.
Миша смотрел вниз с балкона на тёмный двор. То, о чём он подумал, напугало и вернуло к основной теме его жизни последних дней. Ему впервые было тоскливо смотреть с балкона на двор своего дома. Сколько же они с Аней, а потом и Катей, пожили в съёмных квартирах среди мебели и обоев, которые им не нравились. Сколько было дворов в тех районах Москвы, где жили люди, для которых поездка в центр столицы была редким событием. Сколько Миша трудился, и сколько Аня терпела, прежде чем они, перед самым рождением Сони, переехали в свою квартиру, в дом, который нравился, в район, в котором они хотели жить. Сколько нужно было усилий и времени, чтобы иметь возможность плюнуть с собственного балкона во двор. А тут Миша смотрел в этот двор, вид которого не меньше, чем подходящая цена, когда-то повлиял на выбор именно этой квартиры… Смотрел, и ему было тоскливо. Его очень насторожила эта тоска. Он очень не хотел разлюбить свой двор и свою квартиру, то есть то жизненное пространство, которое называл и считал домом.
А Миша знал, что это за тоска. Он когда-то затосковал в Архангельске. Потом, в Москве, когда было трудно или безрадостно, он тосковал по Архангельску, по родителям, по своей комнате в родительской квартире, в которой он в своё время тоже успел потосковать. Потом тосковал от неустроенности жизни в съёмных квартирах и от страха, что такая жизнь и будет продолжаться всегда. Мише казалось, что он очень много тосковал в жизни. Но последние несколько лет такая тоска не посещала его. Ему было трудно, хлопотно, утомительно и часто нервозно, но только не тоскливо. И когда он жил в Юлиной квартире на Кутузовском, ему бывало всяко, только не тоскливо.
Он смотрел во двор и боролся с тоской. Бороться не получилось, и он вернулся с балкона в тепло и тёмную тишину своего жилья.
А Миша вообще не любил смотреть с балконов или выглядывать в открытые окна и смотреть вниз. Его не пугала высота. Он просто не любил смотреть с высоких этажей вниз. И Миша знал про себя, что это у него не какая-то странная и невнятная фобия. Вид двора или улицы с балкона или из окна, когда смотришь строго вниз, не осматриваешься по сторонам, а смотришь строго вниз, пугал Мишу, и пугал с давних пор. Это был очень конкретный и определённый страх. Просто Мише вспоминалось страшное событие, произошедшее давно, но ужас давнего переживания не прошёл. По причине этого же страха и воспоминаний Миша с давних пор не поднимался на крыши городских домов, не лазил на чердаки, и даже вид лестниц, люков и дверей, ведущих на чердак, заставлял Мишу ёжиться от холодного и страшного воспоминания… И он знал, что это воспоминание с ним останется навсегда.
***
То, что Мише вспоминалось, произошло давно, ему тогда было пятнадцать лет. Но ещё раньше он почувствовал, что такое «навсегда», и как это страшно, и как он бессилен в связи с этим.
Мише было лет десять – одиннадцать, он точно не помнил. Он летел с родителями и братом Димой самолётом куда-то на юг. Конечно, его пустили к окну, ещё маленькому Диме окно было безынтересно. Перед взлётом стюардесса давала конфеты. Можно было взять без ограничения. Миша взял штук пять, хотя хотел взять больше, но постеснялся. Конфеты были кислые. Их нужно было сосать, чтобы не закладывало уши и не тошнило. Так ему когда-то, когда он в первый раз в жизни летел на самолёте, объяснил отец. Так Миша это и запомнил навсегда. Уши при взлёте закладывало, но не тошнило. Мише даже было как-то обидно. Он не хотел, чтобы его затошнило, но что-то необычное в себе заметить хотел. Но только закладывало уши, да и то не сильно. Зато конфеты были кислые, ребристые, и в процессе сосания они царапали нёбо.
У Миши тогда было прекрасное настроение. В Архангельске накрапывал дождик и было пасмурно. А самолёт прорвался сквозь тяжёлые облака, и вспыхнуло ясное солнышко и синее небо. Всё это тогда обрадовало ощущением настоящего тёплого лета, которое в том году всё никак в Архангельске не хотело наступать.
Миша смотрел в иллюминатор на белые облака, которые красивой мягкой и бугристой равниной уходили до фантастического горизонта. И вдруг он увидел несколько чёрных точек или, можно сказать, чёрточек, похожих на пылинки, ворсинки или на крошечные обрывки тоненьких волосков. Сначала ему показалось, что эти точки или чёрточки – это царапинки или грязь на стекле иллюминатора. Но потом он заметил, что, когда переводит взгляд с места на место, эти чёрточки ползут в том же направлении, что и взгляд. Миша посмотрел на салон самолёта, на родителей, на кресло, находящееся перед ним, точки исчезли. Он снова поглядел на синее небо в круглом окне, точки и чёрточки обнаружились. Миша подумал, что, может, это пылинки попали ему в глаза. Он потёр глаза кулаками, снова открыл их и посмотрел в иллюминатор. Черточки и точки оказались на месте. Миша моргал усиленно и тёр глаза, ничего не помогало.
– Тебе что-то в глаз попало? – спросил отец.
– Да, – ответил Миша, – что-то попало и мешает смотреть.
– В который попало? Дай-ка я посмотрю, – сказал отец и наклонился к Мише. Он долго всматривался в Мишины глаза, поворачивая ему лицо, чтобы на него лучше падал свет. – Ничего там нет. Сходи, промой глаза холодной водой, и станет легче. Но ни реснички, ни соринки я не увидел.
Миша в туалете тщательно промыл глаза холодной водой, он даже плескал водой в лицо, стараясь держать глаза открытыми.
Чёрточки и точки не исчезли. Он ни о чём другом думать не мог, елозил в своём кресле, то смотрел в окно, то в салон. Ему страшно хотелось, чтобы назойливые чёрные чёрточки исчезли.
– Да что с тобой такое? – раздражённо спросил отец. – Что ты маешься? Сейчас сиденье провертишь задницей. Что там у тебя?
И Миша как мог объяснил отцу, в чём, собственно, дело.
– А-а-а! – сказал отец, успокаиваясь. – Ты только теперь заметил. Такие точки и как бы соринки есть и у меня. Просто я про них не спрашивал никого. Я точно не знаю, что это такое, но, наверное, они есть у всех. Это что-то на глазах или в глазах. Не переживай. И не думай о них. Не будешь думать – не будешь их замечать. А их с годами будет больше. Но ты забудь. Не обращай внимания и привыкнешь. Это навсегда. Не три глаза, а то только натрёшь, и хуже будет.
– Навсегда? – переспросил Миша.
Тогда ему впервые открылось пугающее значение этого слова. В нём звучала тяжесть жизни, текущей и грядущей. Тогда он осознал, что с чем-то нехорошим и неприятным нужно будет жить, и избавиться от этого невозможно. А то, что подобное знает и с этим живёт его отец, Мишу не успокоило, а, наоборот, огорчило и напугало только сильнее.
Когда он маленьким впервые испугался во время купания того, что его пальцы, такие всегда гладкие, вдруг сморщились, мама смеялась. Он-то боялся, что пальцы так и останутся сморщенными.
– Мишенька, пальчики высохнут и снова станут красивые, – улыбаясь, говорила мама.
Пальцы высохли и стали прежними. А в «навсегда» был другой страх. Страх обретённого знания.
Но та история, которая произошла летом в Архангельске, когда Мише было пятнадцать, стала для него ещё и страшной тайной, о которой он не рассказал никому и никогда. Ни друзьям, ни родителям, ни жене, ни даже Юле. И Миша знал, что никому и никогда эту историю не расскажет, сколько бы лет ни прошло. Он не хотел ни на кого вываливать свой ужас и сам не хотел его снова пережить в процессе рассказа. Он знал, что эта тайна и страх с ним навсегда.
***
Летом в тёплые или жаркие дни Миша с парой одноклассников любили лазать по крышам. Начались эти вылазки на крыши, когда Мише было тринадцать лет. Там, на крышах, они загорали, пробовали курить, болтали, приносили с собой какую-нибудь еду и ели, пару раз даже пробовали пить пиво, но выпили помаленьку, опасаясь разоблачения и наказания.