Вновь повисло молчание, кирпичная стена между нами с каждой секундой становилась все выше. Я не слишком жаждала приходить сюда, а теперь мне хотелось уйти.
— Элеонора, вы по-прежнему одна?
— Да.
— Но ведь вы молоды, могли бы устроить свою жизнь…
— Моя жизнь не закончена, она продолжается. Жорж постоянно со мной.
Я тотчас встала.
— Элеонора, я пойду.
— Почему? Разве вы уже не вспоминаете Жоржа? Больше не пишете ему?
У меня не было сил отвечать. Когда кто-то произносит имя «Жорж», я тотчас замыкаюсь в себе. С некоторых пор я плохо переношу боль. Почти совсем не терплю. Я приняла решение больше не думать о Жорже, я в зародыше душила всякую мысль о нем, гнала его из памяти! Конечно, в моем мозгу есть провалы, гигантские провалы, ямы от взорванных мною снарядов! Они еще дымятся. Кое-где есть клочки нетронутой земли, но в остальном повсюду руины! И я не прекращу бомбить! До конца!
Элеонора преградила мне путь с миной, которая хоть в ком возбудила бы жалость.
— Мне бы так хотелось поговорить с вами о Жорже. Если бы вы знали, как я ждала момента, когда же мы наконец подружимся, помиримся и сможем вместе вспоминать его. И тогда на нас снизойдет покой. И на него — там, на небесах!
— Подружиться с вами, Элеонора?! И не мечтайте, голубушка. Никогда! Я считаю, что это по вашей вине он покончил с собой. Потому что не был счастлив с вами. Потому что вы не любили его. Или ваша любовь причиняла ему вред. Да, согласна, он совершил самоубийство собственными руками, и все же виновны вы, вы убийца, вы довели его до смерти.
Она воскликнула почти с облегчением:
— Наконец! Наконец-то вы произнесли это!
— Что — это? Что ненавижу вас? Разве вы не имели возможности в этом убедиться за двадцать лет, проведенных с ним?
— Да, я в общем в курсе, спасибо. Я говорю о ваших подозрениях, о ваших обвинениях. После смерти Жоржа я догадывалась о них, но надеялась, что вы выскажетесь прямо.
— Ну вот я и высказалась. Теперь позвольте мне уйти, у меня урок хип-хопа с Бубакаром, и меня ждет Ральф.
— Ральф?
— Мой музыкальный центр. Он играет мне Бетховена.
Она вдруг вытаращила глаза, кивнула и улыбнулась:
— Ах так, стало быть, поэтому…
Голову мою вдруг словно сжало тисками, пол стал уходить у меня из-под ног, и я почувствовала: если я немедля не выйду на улицу, то все пропало. И тут случилась катастрофа. Я услышала, как сама задаю вопрос, которого следовало избегать.
— Что значит «так, стало быть, поэтому»? Элеонора, что вы такое поняли, чего не понимаю я?
— Бетховен! Жорж страстно любил Бетховена. И он говорил мне, что это вы привили ему эту страсть.
Я так и села. Жорж… Бетховен… Мне не хватало воздуха. Любопытно, как наши эмоции способны в мгновение ока сделать воздух комнаты непригодным для дыхания. В моей голове словно открылись все шлюзы, возникло смятение, замелькали вспышки догадок.
Элеонора достала из ящика письмо. Жорж оставил его специально для меня, а я ни за что не хотела его прочесть.
— Как вам известно, есть одно условие.
— Элеонора, обойдемся без пустой болтовни, дайте мне это письмо.
— Нет. Жорж поставил условие.
— Элеонора, вы отдаете себе отчет в том, что мне не составит труда вас прикончить — здесь и сейчас? Как мне лучше это сделать? Усыпить вас? Придушить? Или зарезать ножом?
— Уважайте волю Жоржа. Доверьтесь ему. Он все взвесил. Он, несомненно, много думал о вас, выдвигая это условие.
— И вы на его стороне?
— Всегда. А вы нет?
Вот гадина!
По возвращении в «Сиреневый дом» я поднялась проведать Кэнди.
— Скажи, дорогая, — вижу, что ты в прекрасной форме, — ты часом не набрала пару килограммов?
Бедняжка Кэнди! Ее круглое личико тут же превратилось в трагическую маску.
— От тебя ничего не скроешь!
— Ты больше не посещаешь занятия гимнастикой?
— Посещаю.
— Так… Значит, ты перестала крутить педали велотренажера?
— Если тебе интересно, когда я остаюсь наедине с телевизором, то, как хомяк, трескаю все подряд.
— Ну… это, должно быть, возраст, тогда что поделаешь…
Кэнди повесила голову, будто к ней подступал палач с топором.
— У меня есть приятельница, которая за неделю похудела на пять кило, — словно невзначай добавила я.
Надежда заставила Кэнди поднять голову.
— Она принимала лекарство? Придерживалась специальной диеты? О, умоляю тебя, скажи мне! Скажи скорее!
— Она совершила паломничество в Сантьяго-де-Компостелу.
— Паломничество… Компостела?..
— Да. И наконец добилась своего. За неделю пять кило. Фьють — испарились как нечего делать…
Если бы ее лоб не был обездвижен ботоксом, разглаживающим морщины, Кэнди, пожалуй, сдвинула бы брови. Впрочем, она сделала это без внешних проявлений.
— Кики, а ты не соблазнишься паломничеством в Компостелу? Вместе со мной…
— Ох, ты меня знаешь… это религиозное ханжество…
— Пять кило, Кики, пять кило. Тебе это вовсе не повредит.
Через две недели мы тронулись в путь.
Двадцать километров в день. Сурово. Что ни вечер — ноги стерты в кровь.
Я не сказала Кэнди, что паломничество как раз и было условием моего сына: Элеонора отдаст мне письмо, если я одолею тот путь, который некогда мы с Жоржем проделали вместе, ему в ту пору было десять лет.
Мы шли.
Рашель отказалась присоединиться к нам. «Моя религия запрещает мне это, — пожав плечами, сказала она. — Ступайте без меня, девочки». Зоэ выдвинула мудреное возражение: она подсчитала, что поскольку ей нужно сбросить не пять кило, а пятьдесят, то ей следует пройти гораздо больше, как минимум из Германии, и так как мы не предлагали ей маршрут Мюнхен — Компостела или Стокгольм — Компостела, она отказалась.
Пока мы с Кэнди брели по горным тропам, я потихоньку прокладывала тропу своих воспоминаний. Почему в те давние времена я потащилась в это паломничество с маленьким сыном? Вероятно, чтобы закалить его. К тому же дорога проходила неподалеку от снятого на лето дома. Я думала о Жорже, вспоминала о том, какое чудное детство я ему обеспечила, веселое детство, поскольку я отличалась живым характером, но это было детство без отца. Его генетический папаша-придурок бросил меня через год после рождения сына ради другой женщины. Та была моложе, свежее и явно лучше умела держать язык за зубами. Меня это не слишком опечалило: я никогда не любила какого-либо мужчину настолько, чтобы стремиться жить с ним. Мужчины хороши лишь на время, то есть ненадолго, я быстро ими пресыщаюсь. С другой стороны, Жоржу бы, наверное, понравилось иметь надежного и постоянного отца, отца, который живет рядом. Может, это помогло бы ему… Потому что взросление у мальчиков проходит куда труднее, чем у девочек. Для мальчишки ужасно, когда его растит мать, которую он обожает. «Не будь как я, не носи юбок и туфель на каблуках, брось сумочку, не трогай макияж», — чему еще она может научить?! Явно недостаточно за отсутствием мужского примера!
Там, за рекой, я вдруг различила хрупкую фигурку сына, его грустное лицо, озарявшееся радостью при виде меня. Ребенком он нередко грустил, но я плохо понимала всю глубину чуждых мне чувств. Во мне было столько сил, столько жизни, я могла дать ему столько любви. И мне всегда удавалось рассмешить его.
Кэнди спросила меня, смогла ли моя невестка обустроить свою личную жизнь.
— Почему ты спрашиваешь об этом, Кэнди?
— Да уж я чую, что, стоит заговорить о Жорже и Элеоноре, ругань неизбежна — ты превращаешься в провод под током.
— Нет, жизнь у нее так и не наладилась. Женщина, чей муж покончил с собой, — все равно что дом, где кто-то повесился: трудно найти нового хозяина.
— Смешно, что это говоришь именно ты. Ведь то же самое можно сказать и о тебе.
— Прости, что?
— Мать, чей сын покончил жизнь самоубийством, явно плохая мать.
— Мой сын покончил с собой не тогда, когда жил вместе со мной. Это случилось позже. Когда Она его достала. Это по Ее вине! Я никому не позволю…
Только заметив страх в глазах Кэнди, я поняла, что кричу. Я замолчала. Кэнди улыбнулась мне. Мы обнялись. Около километра мы прошли, не говоря ни слова. Потом она спросила:
— Твой сын не был склонен к самоубийству?
— Нет!
И вдруг она рванула вперед… она улепетывала как заяц, за которым гонится вооруженный до зубов охотник. Вид у нее был перепуганный. Безумный.
Я не стала ее окликать, потому что, по сути, с перепадами настроений Кэнди ничего нельзя было поделать. Я продолжила путь в одиночестве.
В последующие дни я просто дошла до белого каления. Мне казалось, от меня можно прикуривать. Всплывали воспоминания о Жорже — то радостные, переполнявшие грудь, то настолько жуткие, что мне хотелось схватить молоток, чтобы сокрушить их там, внутри.
К моменту прибытия в Компостелу я напоминала пылающий паровоз под паром высокого давления.
В соборе во всю мощь звонили колокола. Для некоторых паломников они знаменовали победу; но для меня…
Элеонора ждала меня на террасе кафе, неподалеку от лестницы, ведущей к священному месту. Она протянула мне письмо от Жоржа. Усевшись напротив, я разорвала конверт.
«Мама».
Столько лет мне никто не говорил «мама». Я отбросила бумагу подальше, будто она жгла мне руки. Прежде я была застрахована от этого, я знала, что он мертв и я больше никогда не услышу «мама». Это было невыносимо.
Элеонора подняла листок и протянула мне:
— Он говорит с вами.
«Мама, не знаю, сколько времени пройдет, прежде чем ты сможешь прочесть это письмо, знаю только, что меня здесь уже не будет и тебе будет очень недоставать меня. Я плохо приспособлен к жизни. Ты тут ни при чем: напротив, если я так долго старался совладать с этим, то прежде всего благодаря тебе. И потом благодаря Элеоноре. Вы вдыхали в меня силы, которых у меня не было. Между тем, стоило мне остаться одному, я сразу раскисал: ничего не хотел, ничего не предпринимал, ни на что не надеялся. Сегодня вечером я ухожу с легким сердцем. Но прежде хочу поблагодарить двух женщин, что поддерживали меня из последних сил. Каждой из вас удалось заставить меня прожить по двадцать лет, двадцать лет я жил ради тебя, мама, и двадцать — ради Элеоноры. А теперь — простите меня».
Он не хотел жить, мой Жорж, с самого начала не хотел. Он родился позже положенного срока, словно не хотел появиться на свет, словно это я побудила его покинуть чрево. Потом посыпались болезни, одни безобидные, другие тяжелые, словно малыш с крохотным тельцем, который не мог говорить, пытался сказать: «Не удерживай меня, позволь мне уйти». Позже, он уже крепче цеплялся за жизнь, ведь я старалась развлечь его, мы вместе осваивали тысячи разных предметов, и мне было не так тревожно за него. И все же я ощущала его страх перед взрослением. Подростком он много раз пытался покончить с собой, но так нелепо, неумело, что я воспринимала эти поступки как призыв о помощи и прижимала его к себе, веря, что все образуется. Да, я была уверена, что если удастся превратить мальчишку с множеством проблем во взрослого человека, то он будет в безопасности. На смену мне пришла она, Элеонора. Наверное, поэтому я сразу ее возненавидела. Она заняла место матери, мое место. Мне казалось, что я доверила ей не мужчину, взрослого мужчину, а ребенка. Почему она настаивала, что его нужно воспринимать как мачо? Я изводила ее упреками. Если мой сын не мужчина, то лишь потому, что она не женщина. Если он подавлен, то лишь из-за нее. Если он употребляет наркотики, то тоже из-за нее. Если…
Стараясь не встречаться глазами с Элеонорой, я прочла фразу, которой заканчивалось письмо:
«Мама, я знаю, что огорчаю тебя, что вновь доставляю тебе мучения, но, что бы ни случилось, умоляю: не забывай, что я тебя люблю».
Не знаю, как вышло, но я встала, подошла к Элеоноре и крепко обняла ее:
— Спасибо.
И Элеонора, несгибаемая Элеонора, зарыдала, уткнувшись мне в плечо.
Здесь, перед собором, куда все прибывали и прибывали паломники, наша парочка напоминала двух нищенок с паперти.
По возвращении в Париж я извинилась перед Кэнди. Сперва она дулась на меня. Но в конце концов (насколько ее лицо еще было способно выражать эмоции, так как кожа на нем была натянута так, что казалось, будто она улыбается, даже когда она кипит от возмущения) она простила мою вспышку, тем более что ей удалось избавиться от досаждавших ей лишних килограммов.
Потом я пригласила к себе Бубакара на чашку чая и показала ему маску Бетховена.
— Ох ты, неслабый размерчик! Эта маска похожа на музыку твоего парня.
— Ты что, слышишь музыку, когда смотришь на нее?
— Да. Без вариантов. А ты нет?
— Слышу. Теперь слышу. Я слышу все чудесные мелодии, которых прежде не умела распознать.
Мы повесили маску на стену. Высокий лоб, изборожденный морщинами — следами напряженной работы ума; жесткие густые волосы, непокорные, как вырвавшиеся на свободу звуки; опущенные веки, скрывающие душевные муки; рот, готовый заговорить.
— Скажи, Кики, почему этот твой парень так страдал? Судя по тому, что ты о нем рассказывала, он был гений, важная шишка, загребал деньжищи, у него была слава, классные часы, золотая цепочка.
— Он страдал, это муки творчества. Ему хотелось, чтобы каждая нота несла смысл.
Понимаешь, Бубакар, каждая нота! Ничего просто так. По сути, он искал то, чего не существует.
— Чего?
— Быть может, он искал человечество…
Бубакар снял бейсболку, чтобы почесать затылок. Не знаю, зачем он ее носит, ведь он стрижен наголо.
— Кики, ты говоришь, что твой Бетховен любил человечество… А ведь ты как-то рассказывала, что он ненавидел весь мир.
— Да, характер у него был поганый, он часто злился, обвинял всех подряд. Но так и должно быть! Когда ты веришь в человечество, ты любишь человека не таким, какой он есть, а каким он должен быть. Величайшие гуманисты страдали мизантропией. Чтобы клеймить несовершенство, нужно представлять себе идеал.
— Кики, это ты о нем или о себе?
— Обо всех людях. Они не верят в существование человечества, они доверяют лишь себе, своей группе и ее интересам, они берутся за руки, чтобы оградить себя от других, провести границу, возвести стену. Когда ты думаешь обо всем человечестве, приходится отделить себя от толпы и стать одиночкой. Бетховен это хорошо понимал. В ту пору одиночный человек был Немец, был Англичанин, был Француз, Итальянец, Русский и т. д. И люди постоянно затевали войны.
— Кики, но ведь теперь все точно так же. Ничего не переменилось.
— Да, не переменилось. Мы ничему не научились, мы недостаточно слушали Бетховена, мы сделались глухими.
— И что мы тут можем переменить?
— Хороший вопрос, Бубакар, спасибо, что ты задал его, как сказала бы моя невестка.
Вот так мы и придумали наш праздник. Каждое воскресенье мы с приятельницами собираемся в сквере, продаем испеченные нами пироги, домашний лимонад, потом даем напрокат подушки, чтобы люди могли, сидя на лужайке, смотреть выступления. Как только зрители рассаживаются, дружки Бубакара под предводительством самого Бубакара вываливают всем скопом на залитую асфальтом площадку, служащую сценой. Иссиня-черные и посветлее, метисы, смуглые, белокожие, рыжие, белобрысые, северяне, высокие, коренастые. Увидев их всех вместе, сознаешь, что природа не обделена ни фантазией, ни юмором. Потом Ральф начинает извергать Бетховена, а они отплясывают[10]. Они кружатся как одержимые — на руках, на локтях, на коленях, на голове, устраивая карусель. Они кружатся, пока мы не забываем, что у нас есть кости, поясница, суставы; они куда более упруги, чем каучуковые мячики. И благодаря собранным деньгам мы каждую неделю помогаем людям, которым приходится туго. И часто слышим слова благодарности в свой адрес.
Как-то мой кретин-братец заглянул посмотреть спектакль. Как раз когда мальчишки танцевали под «Оду к радости».
— Кристина, то, что ты организовала, выглядит симпатично… Но этим ты мир не изменишь.
Вот за что я ценю своего братца: никаких неожиданностей. Уродился придурком и год от года все совершенствовался без отклонений и сбоев, всегда во всеоружии собственной глупости… Вероятно, он до самого конца не сдаст позиций.
— Да, малышка, — добавил он, — позволь тебе напомнить: кто-то верно сказал, что, орошая одно поле, ты вряд ли озеленишь пустыню.
— Но ведь одно поле мне все же удалось оросить, правда? И еще, на этом поле работают люди, и они едят то, что на нем уродилось, не так ли?
— Хм, ты хочешь сказать, что это лучше, чем ничего?
— А ты что предлагаешь, бездельничать и держать своего Пикассо в сейфе? Меньше, чем ничего? Совсем ничегошеньки? Я удовольствуюсь своим «лучше, чем ничего».
— От скромности ты не умрешь. Кстати, Кристина, что это за дело ты поручила моей адвокатской конторе? Ты хочешь сменить фамилию? Та, что досталась тебе от наших родителей, кажется недостаточно благородной?
— Нет, я думаю о своем надгробном камне. Хочу, чтобы он говорил, чтобы пел, производил оглушительный шум, хочу, чтобы весь мир был счастлив. Потребуй от своих адвокатов, чтобы они занялись моим делом, пожалуйста! Может, благодаря тебе у меня и получится.
— Поющий надгробный камень? Что ты несешь, бедняжка?
— Представь: гранитная глыба — темная, гладкая, никаких надписей, только внизу мелкими буквами: «Кики ван Бетховен».
Звучит «Ода к радости».
Примечания
1
Очень живо (ит.).
2
В русской традиции этот раздел Девятой симфонии называется «Одой к радости» (примеч. перев.).