Когда мы проходили мимо тысяч пар обуви, принадлежавшей погибшим в концлагере, Кэнди остановилась перед детскими розовыми шелковыми туфельками с позолоченными пряжками.
— Представляешь, Рашель, у меня в детстве были такие же туфельки! В точности! Представь, если бы я была еврейкой…
Кэнди расплакалась, для нее эти туфли, которые она когда-то жаждала получить и потом с восторгом носила, были свидетельством невинности убитых детей. Рашель обняла ее, утешая.
Мне тоже было хреново. Эти башмачки, как ничто другое, несли отпечаток смерти. Мне казалось, что я вхожу в камеру, где высятся груды разлагающихся трупов. Что касается Зоэ, то она осталась снаружи, меж двух аллей, застыв неподвижно, глядя в серое небо и энергично нашаривая брецель в пакете.
По возвращении в автобус Рашель сломалась. Она плакала, уткнувшись мне в плечо, — медленно, тихо, почти спокойно, время от времени она шептала: «Почему?»
Вечером в отеле Рашель вошла в мой номер. Она вновь обрела свой гордый и величественный вид. Едва переступив порог, она потребовала:
— Дай мне Бетховена, я знаю, ты взяла его с собой.
Ее приказной тон заставил меня подчиниться.
Я извлекла из чемодана бетховенскую маску. Взяв ее, она уселась на мою кровать и, положив маску на колени, принялась изучать ее.
Я была уверена в том, что произойдет дальше. Рашель скажет, что после Гитлера она больше не может верить в Бетховена. Логично, ведь все нацисты преклонялись перед Бетховеном и обожали Вагнера. В те времена палачи посещали концерты и оперу, а потом вновь брались за дело: истребляли евреев. Культура не препятствует варварству, более того, она позволяет игнорировать варварство, подобно тому как духи маскируют, скрывают вонь… Поэтому для таких, как Рашель, Бетховен отдает запахом газа. А между тем Бетховен тут ни при чем: ко времени прихода к власти нацистов он уже давно почил. Но это рациональный довод, а там, где слишком много крови и страданий, рациональное уже не действует. У меня так было со спагетти карбонара… Мой первый жених однажды вечером объявил мне о своем уходе, а перед ним тогда стояла тарелка со спагетти карбонара. И вот на всю оставшуюся жизнь эти спагетти обрели для меня привкус разрыва!
Ладно, я понимаю, между расправой с миллионами людей и мной, двадцатилетней девушкой с хорошей фигурой, которая увлеклась придурком, нет ничего общего! Я вспомнила об этом, пытаясь объяснить, почему была готова к тому, что Рашель начнет осыпать Беховена оскорблениями.
Все вышло наоборот. При виде маски ее глаза медленно налились слезами.
— Ты слышишь?
— Что, Рашель?
— Слышишь, какая нежность?[6] Вся сила в замедлении темпа. Успеваешь проникнуться красотой… Проникаешься красотой мужества, надеждой, она идет издалека — возвращаясь от смерти, отрываясь от ужаса, восходя к небытию. Мужество крепнет, неотвратимо набирает силу. Вглядись в лик Бетховена, моя дорогая: он знает, что он всего лишь человек, знает, что его ждет смерть, и слышит все хуже, знает, что ему никогда не выйти победителем из схватки с жизнью, и все же он не сдается. Он сочиняет музыку. Творит. До конца. Именно так вели себя члены нашей семьи после той трагедии. Героизм состоит не в том, чтобы мстить, но в том, чтобы час за часом, день за днем отвоевывать силы жить. Почему? Почему я выжила? Тебе меня не понять, никогда. Ты просто продолжаешь жить. Ты должен жить. Это и есть мужество. Упорство, настойчивое наступление на тьму, надежда на свет в конце тоннеля. Рожаешь детей, любишь их. У них появляются свои дети, и ты любишь их. Даже если, как в моем случае, ты не способна любить. Ты слышишь маску, милая?
— Мм.
— Слушай.
Она посмотрела на меня, и в ее широко раскрытых зеленых глазах я увидела эхо Бетховена.
— Я удивлена, Рашель. Покидая концлагерь, я подумала, что из-за этой войны, из-за холокоста, из-за миллионов погибших и миллионов убийц маска Бетховена замолкла.
— Взгляни на нее, Бетховен вовсе не молчит, дорогая моя: в тот момент, когда тебе кажется, что это гипс, он пробуждается; когда ты решаешь, что жизнь кончена, — он оживает.
Рашель поднесла руки к ушам, ослепленная, оглушенная, и я не понимала, то ли ее прижатые к ушам ладони нужны, чтобы защитить ее от звуков, то ли для того, чтобы сохранить их внутри.
— Я слышу, как прежде, лучше прежнего, потому что пришла сюда, потому что прикоснулась к нашему ужасному прошлому. До этого дня я отталкивала прошлое от себя, спасаясь от боли. Вот это, моя дорогая, и делает маски Бетховена немыми. Мы пытаемся уберечь себя от трагедий, предпочитаем забыть. Но, отвергая страдание, мы тем самым теряем мужество. Потому что, избегая молчания, мы перестаем слышать музыку, что рождается из молчания.
Мы были в восторге от нашей поездки в Освенцим, да, в восторге, как бы странно это ни звучало. В следующие дни я вновь заняла место на скамейке, и мне было уже не так неприятно слушать Бетховена. Я чувствовала себя живой, хотя бы отчасти. Рашель была права: пытаясь избегать того, что приводит нас в ужас, мы перестаем ощущать боль. А между тем я все еще была не готова последовать совету Рашель и отправиться на встречу с собственной бедой.
Брат решил навестить меня. Приятельницы подсказали ему, что он застанет меня в сквере — в обществе Ральфа, Бетховена и Бубакара.
— Ну, бедняжка Кристина, что с тобой?
— «Бедняжка Кристина»? У меня галлюцинации.
Обычно Альбер навещает меня, когда хочет похвастаться своими новыми приобретениями: любовницей, машиной, квартирой, загородным домом. Ему пора бы знать, что я от него не в восторге, но в свои семьдесят с лишним лет он так и не понял этого и все еще стремится удивить меня.
— Альбер, ты выглядишь очень довольным собой. Что такое ты купил на этот раз, чтобы я проглотила язык от зависти? Поезд, пакетбот, танк?
— Пикассо.
— Ни фига себе!
— Тебя все-таки пробрало! Спасибо!
— Целого Пикассо?
— Да, холст размером два с половиной метра на три, датированный тысяча девятьсот двадцать первым годом. Хороший период.
— Сдаюсь! — говорю ему я. — Показывай своего Пикассо.
— Ну уж нет, Кристина, размечталась! Я поместил его в банк. Я не могу рисковать подобными инвестициями и одаривать воров.
Я расхохоталась, успокоенная. Хоть у людей нет права мариновать Пикассо в сундуке, ведь картина должна дышать, нужно, чтобы ее видели, но я была довольна, что Альбер ничуть не поумнел. Ну да, я такая, люблю постоянство: север есть север, юг есть юг, клубника весной, яблоки осенью… а братец как был дурнем, так и остался.
Он оттеснил Бубакара на край скамьи, будто того вообще здесь не было, взглянул на мои диски, чтобы завязать беседу, и вдруг воскликнул:
— Кстати о Бетховене! Тебе известно, что он был настолько глух, что всю жизнь верил, будто занимается живописью?
И заквохтал, довольный своей шуткой.
Когда он успокоился, я вежливо спросила:
— Скажи мне, вот ты адвокат, возглавляешь адвокатскую контору, часто ли бывает, что люди становятся убийцами, совершая преступления против разума? Ну, когда один человек убивает другого, поскольку не переносит чужого идиотизма.
Подумав, он серьезно ответил:
— Хоть я и не специалист по уголовному праву, но, насколько мне известно, еще никто не лишал другого жизни за то, что тот дурак.
— Никто? Это приводит в отчаяние!
На этот раз расхохотался Бубакар. Глядеть на него было все же куда приятнее, чем на моего брата: живот у Бубакара был плоский, напрягшийся от смеха, мускулистый, упругий, ни грамма жира.
Назавтра, когда я описывала Рашель, как готовить говядину маренго с грибами и томатами, то воспользовалась случаем и попросила ее вернуть маску Бетховена, хранившуюся у нее еще с посещения Освенцима.
— Извини, дорогая, я доверила ее Зоэ.
— Зоэ?
— Да. Она умоляла меня одолжить ее.
— Зоэ?
— Я что-то не так сделала? Мне не следовало?..
— Зоэ…
Я заметила, что в последнее время Зоэ переменилась, но, застав ее с экстатической улыбкой на лице, перед маской Бетховена, стоявшей на выключенном телевизоре, поняла, что совершилась метаморфоза.
— Зоэ, не хочешь ли ты сказать, что…
— Да! Я смотрю на маску и слышу музыку.
Я подошла к маске, взглянула на бледные щеки, закрытые глаза, немые губы.
— Он играет для тебя?
— Патетическую сонату[7]. Ты ее не слышишь?
Внезапно я почувствовала себя несчастной, во рту горчило. Сперва Рашель, теперь Зоэ… Но ведь это я отыскала эту маску! Я представила ее миру!
Зоэ поняла, что я обижена, и, бросив беглый дружеский взгляд на Бетховена (вроде «Погоди секунду, я разберусь с ней и вернусь к тебе»), взяла меня за руку:
— Идем.
Она привела меня в вестибюль нашего дома и усадила на банкетку перед почтовыми ящиками, между цветочными горшками и японским фонтаном со струящейся по камушкам водой.
Она привела меня в вестибюль нашего дома и усадила на банкетку перед почтовыми ящиками, между цветочными горшками и японским фонтаном со струящейся по камушкам водой.
— Дорогая Кики, уж и не знаю, с какого конца начать.
— Начни сначала, поскольку конец мне известен: маска играет для тебя музыку.
— Так вот, все началось, когда я поняла, что у меня с Бетховеном много общего.
Тут я едва не ляпнула: «Почему? Он что, тоже тучный?» — но in extremis[8] сообразила, что лучше придержать язык.
— Да-да, Кики, у нас с Бетховеном одни и те же проблемы. Прежде всего, он тоже оглох. Потом, он был несчастлив в любви.
— Прости, Зоэ, но ведь глухота для тебя не столь трагична, как для него: ты не сочиняешь музыку.
— Согласна, но зато я острее переживаю то, что мне не везет в любви.
— Вот как? Почему?
— Потому что я не сочиняю музыку. Любовь — единственное, чем я живу, что позволяет мне состояться как личность, выразить себя. Когда у тебя нет никаких талантов, следует надеяться на то, что ты наделен ими в житейских делах. А мне не дано ничего. Я повсюду терплю фиаско.
— Рассказывай! Ты трижды была замужем.
— И трижды разводилась.
— Стало быть, пережила несколько любовных историй…
— Любовных историй, которые я сама себе напридумывала, и только их.
Этот пункт я не стала оспаривать, так как Зоэ умудряется влюбляться именно в тех мужчин, которые ее не замечают. Это не нуждается в доказательствах. Если объявится какой-нибудь холостяк, который не обращает внимания на женщин, Зоэ в него непременно втрескается. Если найдется тип, помышляющий лишь о своей работе, деньгах или будущем, Зоэ пошлет ему цветочки. Если попадется мужчина, у которого аллергия на флирт, она выставит ему выпивку. Безошибочный нюх. В свои шестьдесят она продемонстрировала нам пару двуногих особей, являющихся верными супругами. А я-то полагала, что таковых не существует на этой планете. Это признак гениальности — уметь попадать впросак с такой степенью точности. Еще в младших классах она всегда влюблялась лишь в тех, кто недосягаем. Из трех мужей Зоэ первый ее поколачивал, второй пил, а третий сбежал с почтальоном(!).
— Смотри, — прошептала Зоэ, — вот он!
В вестибюле показался Рауль де Жигонда. Рауль де Жигонда! Единственный достойный внимания самец в «Сиреневом доме»… Лично я дала ему прозвище Мистер Безупречность, так как в нем собраны все качества, которые женщины ценят в мужчинах: красавец-вдовец, чистоплотный и вежливый, блестящий собеседник, со вкусом одетый и изумительно пахнущий, по вечерам он любил отправиться в театр. Он и вправду был настолько совершенен, что отпугивал всех. Включая Кэнди.
— Нет, Зоэ, не может быть! Ты вознамерилась прибрать к рукам Мистера Безупречность?
— Взгляни, — улыбнувшись, сказала она.
Рауль де Жигонда направился к почтовым ящикам, открыл свой, извлек оттуда почтовую открытку и немедленно принялся ее читать.
Взволнованный Мистер Безупречность, прислонившись к стене, читал и перечитывал послание, беззвучно шевеля губами, словно беседуя с отправителем.
— Это я ему написала, — шепнула Зоэ.
Похоже, он уже выучил открытку наизусть.
— Вот это да, Зоэ, браво! Ты гений!
Вздохнув, он опустил послание во внутренний карман, поближе к телу, затем прошел мимо нас… и вышел из дома.
— Но… но… Зоэ… он не заговорил с тобой!
— Пойдем, — томно протянула Зоэ, — я объясню тебе это возле Бетховена.
Вернувшись к себе, она принялась смотреть на маску, будто оттуда вновь звучала Патетическая соната, а потом заговорила:
— Бетховен так и не испытал взаимности. А между тем он исповедовал религию любви. Он даже назвал одно свое сочинение «К далекой возлюбленной»… И вот я подумала: важнее всего, чтобы зародилась любовь, а не чтобы ты был счастлив в любви. Я люблю Рауля Жигонда и несу ему все радости любви, хоть он и не ведает, что это я. Свои письма я подписываю «Далекая возлюбленная», и это все, что ему известно. Каждое мое послание позволяет ему пережить восхитительный миг, который вырывает его из траура, одиночества, старости. Ему никогда не придет в голову мысль, что «Далекая возлюбленная» живет в том же доме, он думает, что женщина, которая обожает его, подбадривает и мечтает о нем, путешествует по миру. Ах да, я отправляю ему открытки из самых разных стран.
— И как тебе это удается?
— Помнишь мою племянницу Эмили, ту, у которой ноги от самой шеи?
— Нет.
— Ну та, что вовсе на меня не похожа!
— Ах эта!
— Эмили работает стюардессой. Специализируется на дальних рейсах. Я составляю послания, а она переписывает их на открытку и отправляет во время промежуточных посадок. Мне кажется, ее это очень забавляет.
— Зоэ, а что перепадает тебе?
— Я счастлива, он счастлив. Любовь существует и наполняет радостью наши сердца.
— Однако здесь, в доме, вы с Раулем обмениваетесь лишь «здрасте» — «до свиданья».
— В этой жизни — да. Но у нас есть другая.
— Другая?
— Другая жизнь, воображаемая, та, что наполняет светом, теплом и радостью. Благодаря мне он ждет почту, надеется, улыбается. Благодаря ему я развлекаюсь, путешествую, сыплю остротами. Возможно даже, что я красавица…
Уму непостижимо. Благодаря Бетховену — маске Бетховена — Зоэ, которой никогда не удавалось удержать мужчину, сделалась идеалом, Далекой возлюбленной, недостижимой.
На следующей неделе у меня сложилось впечатление, что гадать, стоит ли прыгнуть или отступить, уже поздно. Рашель и Зоэ уже совершили свои головокружительные прыжки с трамплина. Неужто я позволю Кэнди опередить себя?.. Неужто королева блондинок, повелительница соляриев, единственная женщина, способная наслаждаться беспросветно нудным вечером, проведенным в обществе кретинов, просто потому, что ей удалось продемонстрировать декольте, услышит звучание маски раньше, чем я?!
И я ласточкой прыгнула в воду: я отправилась повидать невестку. Потому что понимала: если решение существует, искать его следует там.
К несчастью, я не знала, где могу встретиться с ней, поскольку выбрасывала в мусорную корзину письма, которые посылала мне Элеонора.
Чтобы навести справки, я, прихватив Ральфа, побывала в конторе брата. Там я включила пьесу Бетховена[9] (этого казалось вполне достаточно, чтобы создать атмосферу и подразнить его секретарей), потом я спросила у него новый адрес этой… глупой курицы, вредины, интриганки, мерзавки.
— Ты о ком?
— О ней. Когда я думаю о ней, всплывают именно эти слова. Все прочие называют ее Элеонорой.
— Ах, ты о своей невестке?
— Бывшей невестке!
Естественно, у Альбера имелся ее адрес.
— Вот видишь, Кристина, во мне гораздо сильнее развиты семейные чувства.
— У меня были бы эти чувства, если бы семья имела смысл.
— Замечательная женщина эта Элеонора, — добавил он, будто являлся экспертом по замечательным женщинам.
— Это нормально, что она тебе нравится: она столь же любезна, как сейф в банке Лихтенштейна.
— А в чем ты можешь ее упрекнуть?
— В том, что она существует.
Откашлявшись, Альбер указал на Ральфа, который наяривал бодрую пьесу.
— Опять Бетховен?
— «Афинские развалины». О тебе подумала.
Он принялся прохаживаться по кабинету.
— Кристина, как-то в лифте отеля я услышал Лунную сонату и задал себе вопрос: а что бы написал Бетховен, если бы увидел Землю с Луны? Земную сонату? Представь, Кристина, если бы Бетховен побывал на Луне, это изменило бы историю музыки.
— И астронавтики.
Он улыбнулся с возвышенным и задумчивым видом.
— Постой, мне вспомнился забавный анекдот на эту тему. Не знаю, может, я тебе уже рассказывал… Тебе известно, что Людвиг ван Бетховен был настолько глух, что всю жизнь думал, будто занимается живописью?
— А ты настолько глуп, что всю свою жизнь думал, будто ты умен.
Прибыв в дом, где проживала моя невестка, я оставила Ральфа в темном закоулке под лестницей и позвонила в квартиру.
— Добрый день, Элеонора. Я… Я случайно оказалась в этом квартале. Я подумала… Как вы поживаете?
— Хороший вопрос. Благодарю вас.
Ну вот. Типичный ответ. Моя невестка любит загадочные фразы. А как бы я теперь ответила? Да стоит ли удивляться, что мы так скверно общались!
— А вы, дражайшая свекровь, как поживаете вы?
— Лучше не бывает! Постигаю хип-хоп с моим новым приятелем Бубакаром, у меня уже получается связать четыре элемента подряд, я научилась стоять на руках, а опасное сальто назад выходит все лучше и лучше. Хотя вращения на голове мне пока не даются, даже в каске.
Она пригласила меня присесть, пробормотав:
— Тем лучше, тем лучше.
Тут два варианта: или она меня вообще не слушает, или понимает, что я несу бог весть что.