– Мы просим два дня... Два, – сказал Косов, растопырив два пальца. Два – показал он человеку с большими ушами. Два и не больше.
Косов не сводил с его лица тяжелого взгляда. Хозяин дома глубоко вздохнул и помолчал, задержав дыхание. И по мере того как его молчание удлинялось, тяжелел взгляд Косова.
– Нам тоже своих нужно вывезти... – наконец сказал он.
– Как вас зовут? – спросила Наташа его, когда он снова замолчал, отставив чашку и обхватив рукой колено. Она не знала, что они обсуждают, кто просит два дня и кого нужно вывозить этому человеку с ушами. Она не писала статей, и ей была не нужна лишняя информация – меньше знаешь, крепче спишь.
– Называй меня любым именем... – ответил он.
– Значит, и сфотографировать вас нельзя?
– Конечно же нет...
– Тогда вы тут переговаривайтесь, а я пойду. – Наташа встала из-за стола. – Может, чего-нибудь сфотографирую.
– Иди... – Хозяин дома разговаривал короткими фразами.
Кадров было много, но она сняла только дохлых коров у загона. Лежа вповалку на земле, они составляли неплохую композицию. Убитые коровы – визитная карточка чеченской войны. Животные часто погибали от снаряда или разрыва сердца – в отличие от людей никак не могли привыкнуть к свинцовому свисту.
«Зачистка» – это от слова «чистый», думала Наташа, возвращаясь назад. Зачем называть «зачисткой» то, после чего остается столько грязи?
Она разулась на крыльце и вошла в дом.
– Почему вы не убираете дохлых коров? – спросила она человека с ушами, входя в большую комнату, после холодного пола ступая на мягкий ковер.
– Кто сделал, тот пусть и убирает, – по-прежнему коротко ответил он.
Через полчаса они покинули Самашки – Косов вернулся в Назрань, Наташа отправилась в Ведено. В начале девяносто пятого в селе ждали обстрела, но весна началась раньше.
– Наташа, куда собралась? – остановил ее Асланбек Большой на сельской дороге.
Птицы пели. Хотелось снимать на цветную пленку. Боевик стоял перед ней большой, в полном обмундировании, улыбался, и луч солнца отблескивал от его золотых зубов.
– Да так, гуляю...
– В госпитале еще не была?
– Нет.
– Сходи. Туда нового пленного привезли. Мы после боя ходили, их добивали, – начал Асланбек. – Он раненый был, мы его застрелили. Идем обратно, а он еще живой. Мы подумали, Аллах не хочет, чтобы он умирал, и забрали его с собой. Он там – в госпитале. Иди, спроси у него адрес матери. Нам он не дает.
Наташа развернулась и пошла к госпиталю. Она и раньше знала, чем занимаются боевики, но никогда не видела их в действии. Возвращаясь домой, большинство из них становилось просто людьми в камуфляже, всегда готовыми оказать журналисту услугу.
Она вошла в госпиталь и, ожидая врача, который покажет ей палату с русским пленным, сняла один из своих самых любимых кадров. Позже он будет напечатан в «Огоньке» и станет одним из документальных свидетельств той войны.
Наташа сняла Чеченскую Мадонну с обгоревшим младенцем на руках. Мадонна смотрела в Наташин объектив большими коровьими глазами, в которых была скрыта тайна. Одета она была в ситцевое платье. Мадонна плохо говорила по-русски. В глазах ее Наташа заметила какое-то тупое всепрощение, как у коровы, которую любимая хозяйка, вздыхая и похлопывая по крупу, ведет к мяснику. Сама она никогда не понимала, зачем подставлять вторую щеку вместо того, чтобы боднуть в живот, и способность прощать при том, что обидевший прощения не просил, казалась ей тайной. Непостижимой.
Младенец Мадонны на фотографии вышел пятнистым и черно-белым – широкие лоскуты кожи были сняты с его головы, с ног, со спины, с рук – от пальцев до локтей. Мадонна положила его на кровать – он спал, усыпленный снотворным. Это была девочка. Мадонна присела рядом, сняла с головы платок, жесткие волосы рассыпались до пояса. Наташа обошла кровать, чтобы снять женщину со спины. Сзади ее платье было разорвано, а белая кожа – покрыта черными крапинками, прижженными начинкой снарядов.
В палате их было много – женщин с детьми и старух. Все они молча или вслух смотрели в Наташин объектив со своих железных кроватей, но снимок с Мадонной вышел самым лучшим. В нем все совпало – и свет, и тени, и фон – бледная облупившаяся стена палаты.
– Кто меня искал? Кому я понадобился? А-а-а, это вы – журналист! – Вошедший в палату врач узнал Наташу по рабочему инструменту. – Ну, пойдемте-пойдемте, потолкуем...
Он прыгающей походкой идет по коридору, на ходу открывая двери палат, пропуская Наташу вперед – «снимайте-снимайте». В хирурге живет маленький моторчик. Его движения порывисты, речь – быстрая. Он много жестикулирует, размахивает руками. Закатанные рукава халата открывают запястья, покрытые густым темным ворсом.
– Рук не хватает! Понимаешь? Рук! – Он притормаживает и поворачивается к Наташе, выставляя вперед ладони. – Почему из московского мединститута к нам не присылают студентов на практику? Тут такая практика... Ты знаешь, какая тут практика?
– Тут воюют, – напоминает ему Наташа.
– Послушай, дорогая, ну, что ты говоришь, а? Ты же ничего не понимаешь. Тут такие ранения интересные. Где, скажи мне, где еще студент медик найдет такие? Ты знаешь, что? Ты, когда вернешься в Москву, напиши в своей газете, что у нас тут рук не хватает. Напиши, чтобы к нам студентов посылали – на практику.
– Да кто их сюда пришлет боевиков лечить?!
– Н-цо, что ты такое говоришь? – цокает он, воздевая руки над головой, и открывая их до локтя. – Какие боевики? У нас тут только одна палата с боевиками. Остальные – мирное население. Пусть приезжают. Всем работа найдется...
– А где тут у вас пленный?
– А вон там – в той же палате, что и боевики. Пойдем, покажу, – он ведет ее дальше по коридору. – Ты знаешь, а у этого мальчика отдельная история. Как ему повезло! Ты себе представить не можешь, как ему повезло! – Он останавливается у входа в палату и переходит на быстрый шепот. Руки засунул в карманы, но умудряется жестикулировать ими оттуда – карманы принимают разные формы, когда он шевелит в них пальцами, а полы халата то разъезжаются, то снова повисают. – Они же боевики его, раненого, второй раз застрелили, а он выжил. Привезли его сюда. А ему кишку надо выводить! А я – единственный тут хирург-проктолог – оказался на месте и сделал ему операцию! Ты можешь себе представить, чтобы человеку так повезло?! Честное слово, в рубашке парень родился! Как хорошо, как хорошо, что я ему тут попался!
Сумасшедший доктор, думает Наташа, глядя на него. Кругом война, а он, кажется, замечает не ее саму, а только ее последствия – раны, которые надо зашивать, кишки, которые надо выводить. Ему все равно, кого лечить – пленника или боевика. Ему дай только кого-нибудь полечить. Он как будто живет в другом измерении, огороженном стенами этого госпиталя. Он такой же сумасшедший, как я сама, подумала Наташа.
– Возьми у него адрес матери и передай ей – ему уход нужен. Нужно, чтобы его куриным бульоном отпаивали. У него сильные боли сейчас, но я уже ничем не могу помочь – все, что мог, сделал. – Он резко вынимает руку из кармана и давит ладонью на дверь.
В палате двое – русский пленник и чеченский боевик.
– У этого – тоже тяжелое ранение, – показывает хирург на боевика.
Молодой боевик в спортивном костюме «Adidas» сидит на кровати с перебинтованной ногой. К стене прислонен костыль. Пленный лежит, под клетчатым одеялом едва угадываются контуры его тела.
– Ты тут недолго. Это у нас – реанимация, – предупреждает ее хирург и выходит.
– Парень, тебя как звать? – Она приближается к кровати пленного.
Он молчит, не отвечает, но не спит, глаза открыты – бледно-голубые, почти обесцвеченные, в оправе кровянистых век. Губы искусаны.
– Ты чего молчишь? – наклоняется к нему Наташа.
Не смотрит на нее, делает вид, что ее тут нет.
– Тогда я тебя сфотографирую, если ты не против? Ладно?
Молчит.
Наташа встает напротив него, упирается животом в железную спинку кровати и делает несколько кадров, на которых крупным планом его лицо. Пленный не шевелится, смотрит мимо объектива. Наташа приближает его лицо. Лихорадка на щеках. Глаза в красных прожилках. Щеки сдуты. По такому лицу не определить ни возраста, ни внешности.
– Только своих русских ты фотографируешь, – подает голос боевик. – А меня почему не фотографируешь? Он что, тут один раненый? Меня, посмотри, как изуродовали. На ногу мою посмотри...
– Ладно, – поворачивается к нему Наташа, – буду фотографировать тебя.
– Не надо меня фотографировать! – Он хватает свой костыль. – Я – боевик, и не надо меня фотографировать. Зачем вы сюда пришли?
– Мне врач разрешил...
– Зачем вы – русские – сюда пришли? Кто вас сюда звал?! Теперь он лежит тут раненый, все его жалеют. А сами что тут натворили?! – Он стучит костылем по полу. – Вот спроси его, зачем он сюда пришел? Давай, не уходи, спроси его!
Пленник равнодушно смотрит в потолок.
Пленник равнодушно смотрит в потолок.
– Давай, давай, спроси его, сколько он убил! Зачем он сюда пришел!
– Зачем ты сюда пришел?! – подчиняется Наташа, чтобы не раздражать боевика.
Пленник открывает рот, между губами повисают тонкие нити слюны. Вынимает из-под одеяла руку, подносит к лицу. Боевик умолкает, сидит, опустив голову, и стучит по полу ножкой костыля. В палате слышен только его стук и тяжелые вздохи пленного. Он закрывает рот рукой, но всхлипы все равно рвутся наружу.
– Доволен? – Наташа оборачивается к боевику.
– Я, что ли, знал, что он плакать будет? ...Слушай, не плачь, а? – Не вставая, он дотягивается костылем до кровати соседа и упирается его ножкой в железную перекладину. Так кладут руку на плечо, но идет война, соседи по палате – враги, надо соблюдать дистанцию – расстояние в один костыль. – Не надо, а?
Боевик встает с кровати и, опираясь на костыль, идет к выходу, волоча ногу.
– Пойду я погуляю, пока вы тут разговариваете. Так уж и быть – сплетничайте...
– Ты извини меня, я не хотела тебя обижать, – говорит Наташа раненому, когда за боевиком закрывается дверь. – Просто при них я должна, как бы это, их сторону поддерживать. Понимаешь? А ты лежи себе, поправляйся...
Раненый молчит, но плакать перестал.
– Сколько тебе лет?
– Восемнадцать...
– Дай мне адрес и телефон матери. Я с ней свяжусь, скажу, где ты. Она за тобою приедет.
– Она приедет? – Он отнимает руку от лица.
В какой момент его глаза потеряли цвет? Не мог он родиться с такими. Когда он лежал на земле, а она тихо рассказывала ему о приближении других? Наташа отчетливо представила себе эту картину: он, восемнадцатилетний, лежит, подтягивая коленки к подбородку, и ждет. Идет Асланбек – большой, ступает тяжело. Подходит – вот этот еще жив. Целится. Огненная точка обесцвечивает глаза.
– Конечно приедет, – отвечает она.
Она делает запись в блокноте, снова мелким почерком.
– Скажи, чтоб не приезжала... – говорит он.
– Я скажу, что ты жив... Тебе очень больно?
– Нет... Не больно... – Он закусывает сухую губу.
Нет, не угадала она местной природы, когда приезжала сюда зимой. Ничего толком она и не увидела. Не увидела главного – гор, скрытых то туманом, то снегом. Сейчас, когда весна растопила снег, а солнце рассеяло туман, они просыпались и переговаривались друг с другом птичьими голосами. Их реки наполнялись талым снегом с вершин, бурлили, уносили в своем течении старые коряги, ветки и все то, что напоминало о зиме. Горы обновлялись, покрывались тонким слоем зелени и мелких цветов. Цветов, таких хрупких, будто они пили хрустальную воду из самой сердцевины гор. Но Наташа не смогла бы словами описать весеннее пробуждение Кавказа, для этого у нее был фотоаппарат.
Машина ползла по горной дороге, медленно преодолевая все спуски и подъемы. В магнитофоне играла кассета – записанная на нее мелодия уже отражала глубокое эхо гор. Светило солнце, крыша машины отдавала тепло им – Наташе и водителю. Горы были похожи на больших путников, которые присели отдохнуть на дороге, подперев подбородки коленями. И теперь они приветливо смотрели на проезжающие мимо машины. Войны больше не было – весной нельзя воевать.
Воздух разорвало. Наташа ударилась о землю грудью. Земля вздрогнула, подбросив ее. Обдало горячей волной. Стихло. Но какое-то время Наташа еще лежала, не поднимая головы.
– Эй! Ты жива?! – позвал ее водитель.
– Жива... – подала она голос.
– Выходи! Они уже улетели!
Наташа поднялась. Снаряд упал где-то рядом. Машина, никем не управляемая, продолжала катиться по горному спуску. Водитель побежал ее догонять. Наташа посмотрела на фотоаппарат – объектив треснул.
– Блядь... – тихо выругалась она.
– Ну и реакция у тебя, – похохатывал водитель, когда они снова сидели в машине. – А я смотрю – тебя нет. И тоже туда же – выпрыгнул. Откуда у тебя такая реакция? Еще самолет не прилетел, взрыв не прозвучал, а ты уже из машины на полном ходу фьють – и под камушком лежишь? Откуда, а? Ты случайно не шпион?
Расскажи ей кто, что она на такое способна, Наташа ни за что бы не поверила. Сама не поверила бы. Но тело сработало, не дожидаясь команды мозга. Она еще подумать об опасности не успела, как уже, выпрыгнув из машины, лежала на земле.
– Да ладно, хватит смеяться. Я объектив сломала. Знаете, сколько такой стоит? – сказала она, нашарив в сумке запасной и вкручивая его вместо сломанного.
Водитель остановился на въезде в Шали и пошел проведать своего старого деда, живущего где-то с краю. Наташа вышла из машины следом за ним. Ее, как всегда, манили развалины, оставшиеся после обстрелов, хотя груда камней без людей – это не кадр. Только отразившись от людей, потерявших крышу над головой, развалины становятся трагедией. И тогда они стоят того, чтобы их снять.
Доски, железные бруски, раскрошенные кирпичи – недавно эта куча мусора была домом. Чеченцы любят свои дома, строят их на совесть. Они, конечно, не одушевляют их, но относятся к ним с уважением, потому что хотят, чтобы и все остальные уважали их дом. Сюда приводят невест. Отсюда их забирают. Здесь играются свадьбы, и места в доме и во дворе должно хватить на сотню гостей или две. Здесь собираются родственники и соседи, когда в дом приходит смерть – садятся на низенькие скамеечки, расставленные по периметру двора, и молчат, чтя память ушедшего. Здесь во дворах танцуют зикр, когда для него наступает время. А дом должен быть всегда начеку – готовым в любой момент принять гостей, пришедших радоваться или печалиться вместе с его хозяином. Дом всегда должен быть чист – по нему будут судить о хозяйке. Должен быть большим, просторным и крепким, показывая другим, как крепко живущая в нем семья стоит на ногах. Поэтому чеченцы в течение всей жизни строят и достраивают свои дома.
Впервые попав в Чечню, Наташа, не привыкшая к частным домам, решила, что все хозяева двухэтажных коробок с коврами, бархатными занавесками, позолоченными часами, вазами и искусственными цветами внутри, должны быть людьми богатыми. Позже она увидела, что дом строит вся семья, чтобы сыновьям было куда привести жен. А потом и сыновья начинают строить свои собственные дома, чтобы уже их сыновья могли создавать семьи. На Кавказе дети не делят отцовский дом – он всегда достается младшему сыну. Ну а занавески, позолоту и искусственные цветы можно купить на любом местном рынке – низкого качества, они стоят очень недорого.
– Что тебе здесь надо?
Она обернулась. Стоя на куче рассыпавшихся кирпичей, молодой мужчина вскинул на нее автомат. Их разделяла большая яма, оставшаяся на месте взрыва. Соседние дома казались покинутыми. Наташа не слышала, как он подошел. Поблизости никого не было.
Мужчина обошел воронку и приблизился к ней, упруго ступая по кирпичной крошке остроносыми казаками. Под его ногами хрустело.
– Ты кто такая? – Он остановился на расстоянии вытянутой руки. Он не казался психопатом. Его ноздри раздувались и подрагивали. Он смотрел на нее сухими глазами. Если бы Наташа не была уверена в том, что не встречалась с ним раньше, решила бы, что чем-то сильно его разозлила.
– Я – журналист, – сказала она и поискала глазами водителя. Руку сжала в кулак и спрятала в кармане куртки – движение это было непроизвольным, бывшим ее привычкой, наверное, с самого детства, но она начала его замечать только в старших классах школы, когда, волнуясь, выходила к доске.
– Тебя ФСБ сюда прислала. Ты – шпионка, – цедил он, почти не разжимая зубов. – Что ты тут вынюхиваешь? А? Отвечай!
– Я вам уже ответила, я – журналист, снимаю для журнала, – повторила она, и ей показалось, что за своим спокойным тоном ей удалось спрятать страх.
– И как твой журнал называется? ФСБ? – он не хотел ее слышать. Он уже знал, откуда она, еще не задав ей ни одного вопроса.
С ним невозможно договориться, сразу поняла Наташа. Убеждать его не было смысла – он был уже убежден. Она снова поискала глазами водителя. Ни души. Только пустая машина стоит на обочине.
Мужчина немного отступил, поднял автомат и направил его дулом в объектив фотоаппарата, висящего у нее на шее.
– Уберите свой автомат. Вы можете разбить объектив, а другого у меня нет. Один только что по дороге разбила. И денег на покупку нового тоже нет, – она попыталась в очередной раз включить дурочку, раньше это всегда срабатывало. Дурочка не понимает, что ее хотят расстрелять. Совесть у дурочки настолько чиста, что и мысль о расстреле не приходит ей в голову. Попугали, мужчина, и хватит... Только улыбнуться по-дурацки у нее не получилось. Уголки рта разошлись в стороны, как будто за них кто-то потянул.
Мужчина схватил ее за ворот куртки. В нос ударил едкий запах его подмышек.
– Отпусти!
Ее кроссовки поднимали оранжевую пыль, когда он волок ее к уцелевшему фрагменту стены.
– Помогите! Помогите! – закричала она.
– Заткнись. Здесь никого нет. Встань сюда!