– На-та-ша... – человек с ушами разводит руками и тоже оглядывает ее сверху вниз. – Ты давно в бане была?
– Здрасти, – буркает Наташа.
– Ты что-нибудь ела? – спрашивает он.
– Вы знаете, я уже два дня не ем, не пью и в туалет не хожу... – отвечает она, преувеличив только в одном – чай с сахаром она пила. Курила тоже. Много курила.
– А в туалет почему не ходишь? – Он напрягается, наклоняет голову вперед, подставляя ближе свое большое ухо. Выражение его лица меняется на очень серьезное. Он хмурится так, будто речь сейчас идет о независимости республики.
– Так нечем же...
– А не ела почему?
– Стресс у меня...
– А собралась куда? – Толстым коротким пальцем показывает на пыльную дорожную сумку.
– В Назрань, оттуда в Москву полечу...
– Так, стой и жди меня здесь. Никуда не уходи. У меня к тебе очень серьезный разговор. Я тоже еду в Назрань, по дороге поговорим.
Вразвалку, скрипя надраенными туфлями, он идет к комендатуре. Наташа провожает его взглядом. Под полосатым пиджаком угадываются формы пистолета.
Девушка выпрыгивает из комендатуры – сосредоточенная, на легком быстром ходу застегивает сумку.
– А тебя как звать? – Наташа снова встает у нее на пути.
– Алина, – отвечает та.
От общения ей не отделаться. Наташа нащупывает мизинцем дырку на подошве.
– А меня Наташа... Ты из какой газеты?
– «Сегодня».
– А я из «Огонька». Ну еще для «Независимой» и «Коммерсанта» снимаю... А ты тут одна?
– С мужем. Он – тоже журналист.
– А куда ты едешь?
Ну дайте ей хоть с кем-то поговорить!
– Мне нужно в Назрань. Пойду машину искать, – говорит девушка и делает движение от Наташи.
– Я тоже туда еду. – Нет, не даст она ей уйти: – Сейчас мужик из комендатуры выйдет – обещал подбросить. – Она договорить не успевает, а из подъезда уже выходит человек с ушами. Увидев Алину, он едва заметно качает головой.
– Можно она с нами поедет?
– Можно... – он снова заговорил короткими фразами.
– О чем вы хотели со мной поговорить? – спросила Наташа, когда они выехали из села.
– Мы с тобой обо всем уже поговорили... – негромко ответил он.
Ехали почти молча. Журналистка вышла у Дома Правительства.
– А теперь слушай меня внимательно, – человек с ушами повернулся к Наташе. – У меня есть возможность организовать для тебя интервью с Дудаевым...
Наташа схватилась за ручку двери.
– Ты куда?
– Журналистку догоню! Я буду снимать, а она – вопросы задавать...
– Закрой дверь, – тихо сказал он, и Наташа захлопнула дверцу.
– Я могу организовать интервью для тебя, – отчетливо, отделяя одно слово от другого, произнес он. – Ее мы не возьмем.
– Но я – фотограф, я не умею вопросы задавать...
– Если ты хочешь взять интервью у Дудаева, я вечером за тобой заеду...
– Давайте хотя бы через три дня! Я съезжу в Москву и привезу вопросы!
– Я не знаю, что будет через три дня. Я могу помочь тебе только сегодня и только тебе...
– У меня закончилась пленка! Через три дня я вас найду!
– Через три дня ты меня не найдешь. Всё, иди и подумай...
Наташа подумала и купила билет в Москву. Уже в самолете до нее дошло – она не знает, как зовут человека, обещавшего ей интервью с Дудаевым. Где его искать? Единственный ориентир – Самашки и его уши. Через три дня Наташа вернулась в Чечню.
– Над тобой пошутили. Дудаев сейчас никому интервью не дает, – говорили ей во всех редакциях, куда она обращалась с просьбой составить вопросы и оплатить ее следующую поездку.
Деньги заканчивались. В поездках они улетучивались. Казалось бы, ты целыми днями питаешься, чем придется, передвигаешься автостопом и платишь, если только специально нанимаешь машину на дальнее расстояние, но к концу поездки остается только заначка, которую приберегла на обратный билет.
Наташа вязала крючком красную шапочку и ждала ответа из редакции – все равно из какой, главное – чтобы дали денег на поездку. В Чечне такими вещами не шутят. Она не могла себе представить, чтобы человек с ушами, предлагая ей встречу с Дудаевым, делал это потому, что ему было скучно или хотелось над ней позабавиться.
– Кто тебе предлагал интервью? – спрашивали ее в редакции «Независимой».
– Мужик один! – раздражалась Наташа. Она-то думала, стоит ей приехать и сообщить о возможности эксклюзивного интервью с гордым президентом опальной республики, или, наоборот, – с опальным президентом гордой республики, все возликуют, составят для нее длинный список вопросов, снабдят деньгами и незамедлительно отправят в путь. Но вместо этого ее завалили вопросами, на которые она толком ответить не могла.
– Какой мужик?
– Какой-какой! Я же говорю – с ушами!
– С какими ушами?
– С большими!
– Наташа, ты издеваешься? Имя у этого мужика есть?
– Я не знаю! То есть имя есть, но я его не знаю!
– А ты хоть спрашивала?
– Спрашивала. Он сказал, я могу называть его любым...
– Он над тобой пошутил. А ты... ушами хлопаешь.
Наташа продолжила вязать красную шапочку. Вязала остервенело, как будто не шапочку, а полотно своего будущего, от количества петель и узора которого зависела длина и обстоятельства ее жизни. Сказала себе – должна закончить до вечера. И вязала наперегонки со временем: кто быстрее – она накинет петли, или время – секунды.
Или придется занимать сто долларов.
Никто не верил, что ей удастся привезти из поездки это интервью, и Наташа исполнилась той решимости доказать, что она может, с какой два года назад ходила по редакциям и предлагала себя в качестве фотографа. При себе у нее был новенький фотоаппарат, купленный за границей на заработанные в Лужниках деньги, и огромное желание стать фоторепортером. В первой редакции ей отказали сразу, не выслушав, не дав возможности продемонстрировать свой «Никон» и стекла к нему. То же самое повторилось во второй, третьей и четвертой редакциях. Стиснув зубы, она продолжала обивать пороги. Не могла допустить, чтобы весь проделанный ею путь оказался напрасным. Приезд в Москву, работа на озеленении и все связанное с этим говно, торговля в Лужниках, где ее столько раз кидали, а она снова поднималась, вставала на ноги... Все это она делала ради одной-единственной цели – стать фоторепортером.
Она хорошо помнила дядю Вову – пятидесятилетнего салонного фотографа в Самаре. Подростком она часто приходила к нему в «Улыбку», дышала фотографией, погружалась в черно-белый мир лиц. На старой фотографии люди выходили не такими, как в жизни. Самые простые лица приобретали какой-то характер, может быть, даже благородство, как будто фотограф, накрывшись черным полотном, колдовал под ним, а та самая птичка, которую он выпускал из объектива, несла на своих крыльях некую высокую идею, отпечатывающуюся на лицах, ожидающих вспышки. Их глаза смотрели в объектив, но видели гораздо дальше него – за горизонтами, доступными только птичьему полету. Потом уже фотография изменилась. Ушла из нее какая-то торжественность, а вместе с ней – идея и благородство. Может быть, потому что она стала доступной, и люди перестали чувствовать торжественность момента, наступавшую, когда фотограф скрывался за черным полотном, готовясь совершить под ним таинственный акт. Появились «мыльницы» – они смыливали изображение на пленку, и оно выходило, как придется. Как мыльный пузырь, у которого есть оболочка, но внутри пустота. Фотографии, сделанные «мыльницами» и непрофессионалами, редко могли отразить суть и характер, наполнявшие изображение. Одним словом, птичка перестала вылетать.
Сидя в темной коморке «Улыбки», Наташе нравилось смотреть негативы на свет. Черные лица, белые глаза – все наоборот. Может быть, люди такие и есть – противоположного цвета, не того, какой видят глаза. И только во власти фотоаппарата просветить человека насквозь, как рентген, показать его истинный цвет – негатив снаружи, позитив изнутри. Глаза на негативах всегда светятся, будто в каждом человеке живет маленький огонек.
Они резали тонкими ломтиками копченую колбасу – дядя Вова и его гость – фотограф-неудачник. Наливали, чокались. Запивали свою горечь – дядя Вова, по сути, в фотографии тоже был не у дел.
– Жестокий город Москва – большая, жирная, чванная, – говорил гость.
Наташа прислушивалась к его словам, сидя за фанерной перегородкой, просвечивая чужие лица на свет большой желтой лампы и представляя Москву – дебелую, румяную, сидящую большим белым задом на гладких плитах Красной площади с пожелтевшей открытки.
– Не приняла, дальше конечных станций не пустила... Нда, Вован, подай еще колбаски...
Пауза... Пыль из коричневой коробки, откуда Наташа извлекала стопки негативов, кружилась в желтом свете. За перегородкой жевали колбасу и обиду.
Заходили в «Улыбку» теперь редко – портреты больше спросом не пользовались, семейные фото – дети с бантами, взрослые с полу-улыбками – снимали «мыльницами» на фоне ковра над диваном в зале у себя дома. Бизнес дяди Вовы сдувался, как мыльный пузырь, в «Улыбке» больше никто не улыбался – на паспорт не полагалось.
– Подбородок чуть выше... Голову чуть в сторону... Левее... Не моргайте, – произносил дядя Вова, для которого искусство в фотографии давно умерло и покрылось тонким слоем пыли, а он и не думал ее смахнуть. И не надеялся, и не желал – огонек в нем медленно затухал. Теперь он все чаще размазывал свою обиду по бутерброду и медленно пережевывал ее, запивая на троих, двоих или в одиночку.
– Чтобы стать фоторепортером, надо жить в Москве, – поучал он гостя. – Там происходят события, там есть, что снимать. А здесь что? Ничего... Здесь – Самара. Искусство, оно, брат-фотограф, все в Москве. Нету его тут. Как ты ни снимай, как ни старайся, не признают в тебе мастера. Некому. Некому в Самаре искусство показывать. Вот и живет оно только в тебе. И умирает гораздо раньше, чем ты сам... Потому что, брат, от этой пыли, от этих рож на паспорт уже тошнит, ты блюешь по ночам своим мастерством... А потом все – нет его, кончилось, вышло. Все вышло... Для кого? Для чего? Нет, ты меня послушай, искусство – это только в Москве... Есть, есть там публика культурная. Хочешь стать мастером, живи в столице. В Самаре у тебя только один вариант – «Улыбка».
Наташа слушала дядю Вову внимательно, прислонившись ухом к перегородке, такой же пыльной, как и все в этом салоне. И Москва уже представлялась ей худосочной женщиной в твидовом костюме. Прижав бинокль к глазам, она сидела костлявыми ягодицами на площади трех вокзалов и высматривала среди понаехавших культурную массу и редких мастеров. И Наташа уже тогда дала себе слово с ней подружиться.
А вышло так, что через несколько лет она начала озеленять ее – не культурную костлявую женщину в твидовом костюме, а большезадую тетку, заставляющую ее нюхать жирное говно коренных и понаехавших. Жирное потому, что ни в одном другом городе России так хорошо не питались, не ели столько сосисок и майонеза.
– Для начала поменяй хотя бы город, – сказал дядя Вова своему гостю.
– Ладно, ткнусь в нее по пятому разу, – донеслось из-за перегородки, – и хорэ – не выгорит, больше не поеду. Слишком высоко она планку для приезжих поднимает... Боюсь, мне не перепрыгнуть...
Окончив школу, Наташа ткнулась в Москву. Прямо в самую жопу – сто пятьдесят пятое профессионально-техническое училище и его общежитие. И его общежитие... Первый шаг к фотографии. Короткий, и совсем не в том направлении. Она пошла в обход – не было времени ждать, когда костлявая разглядит ее в бинокль и признает в ней мастера, несмотря на отсутствие внешних признаков. Нужно было либо встать рядом с ней в полный рост, а так близко подобраться к искусству у Наташи возможности не было, либо, не боясь вони, вплотную приблизиться к жирному заду в ее другом воплощении – в том, которое она принимала для бедных и бесталанных. Приблизиться, убрать лопаткой ее говно, разбросать его по земле и взрастить на ней розы. Розы – ими можно задобрить любую – и худую, и толстую. Это был долгий, кривой, но верный ход.
Москва оценила преподнесенные ей цветы. Букет пах. Из простых рабочих она перевела Наташу в мастера-косметологи – той хорошо удавалось закрывать цветами и зеленью трещины, появившиеся на заду Москвы от долгого сидения на каменных плитах. Она показала ей квартиру – однокомнатную, на конечной станции одной из веток, но чистую и свою. «Будь прорабом, делай карьеру на стройке, превращай мое говно в розы» – сказала ей Москва. «Нет, – ответила Наташа, – я хочу быть мастером фотографии». И осталась в общаге. «Ну-ну», – посмеялась Москва. «А ты не смейся»...
Наташа уволилась со стройки, но осталась в общаге. Устроилась лаборанткой в «Коммерсантъ». Пришла туда: «Знаете, денег-то мне не надо платить. Буду работать бесплатно. Если понравится, возьмете меня на постоянную...» Взяли. Через полтора месяца приняли на работу официально, заключили договор и двадцать долларов заплатили, что было лучше, чем ничего. А ей – лишь бы поближе к проявителю и закрепителю. И так прошло восемь месяцев. А Москва ей говорила: «Дальше лаборантки не пойдешь – не пущу. Всю жизнь будешь пленки проявлять и шапки вязать по ночам-вечерам. Петли на спицы накидывать, на себе петлю бедности затягивать. Зря не послушалась, на стройке не осталась».
– Серега, возьми меня к себе фотокорреспондентом. Надоело лаборанткой... – просила Наташа начальника фотослужбы.
– Не женская это работа, Наташа... Занимайся своими пленками. – Нет, не относился он к ее просьбам серьезно.
А Наташа прислушивалась ко всему, что он говорил. И однажды услышала, что газете нужна фотосъемка из зоопарка.
Животные – они такие фотогеничные, шкодливые обезьяны, тугодумы-слоны. Взять, к примеру, того же слона. Может он плохо выйти на фото? Не может, если только удастся отойти на правильное расстояние и впихнуть его в кадр. Съемка в зоопарке – легче не бывает, с ней справится и практикантка, и лаборантка.
То был обычный московский летний день. Газете не нужны ее фотографии, но снимать в зоопарке для себя, для своего семейного альбома никто не запрещал. Отцовским фотоаппаратом, перекочевавшим из старого самарского шифоньера в раскисшую от тесноты тумбочку общаги.
Взять, к примеру, слона. Того же слона. Можно подумать, люди никогда не видели слона. Столпились у вольера, не протолкнуться. Слон – большое грустное животное, и все ему сочувствуют. А день обычный – московский.
– Ну, давай, давай же... – подбадривают его мужчины, не реагируя на: «Папа, я тоже хочу посмотреть!»
Серый слон стоит в вольере. Смотрит грустно на слониху – нерешительное, неповоротливое, влюбленное животное.
– Папа, я тоже хочу посмотреть!
– Рано тебе, сынок, рано...
Слон, в общем-то, не виноват. Виновата слониха – не хочет сделать шаг назад, туда, где грустный слон пытается проложить дорогу к ее внутреннему миру. Неповоротливый, он тяжело отрывает от земли свою влюбленность и закидывает ее ногой-тумбочкой на спину слонихи. Он тужится поднять вторую лапу, взгромоздить вместе с ней на слониху весь груз своего тяжелого чувства, но та делает шаг вперед и...
– Сло-ни-ха-дура, стой на месте!
– Пап, я тоже хо-чу!
Слон еще раз и еще. Слониха шаг вперед, нет, чтобы назад – навстречу любви.
– Пап, а сколько весит слон?
Протолкнувшись вперед, Наташа крыкает и думает, а сколько весит любовь? Сколько в граммах ее приходится на общую массу слоновьего тела? Много? Больше, чем у человека? Слону любить тяжелей...
– Ну, давай...
Слон напрягся – на своих лапах он поднимает шар земной. Сколько миллиграммов массы тела приходится на тонны любви? Слон весил несколько тонн. Фотографии на проявочном столике – грустный слон стоит в вольере – не весили ничего. Крупицы первого успеха невесомы. Не приносят ни денег, ни славы, одно только ощущение будущих побед. Они невесомы и бесценны.
– Слона возьмем, – говорит Сергей, – напечатаем. А тебя фотокорреспондентом – нет.
– Давай, я еще что-нибудь поснимаю....
Ну, давай же, давай...
– Занимайся своими пленками...
Девяносто второй год. Наташа занимается своими пленками, а на Красной площади зарубежные артисты дают концерт в пользу чернобыльских детей. «Коммерсантъ» аккредитовал десятерых журналистов, снимают даже с воздуха – с вертолета. А Наташа со старым отцовским фотоаппаратом стоит в толпе зрителей, слушает, смотрит, ждет своей удачи. Где она? Может быть, порхает над толпой? Или машет ей рукой: «Наташа, иди сюда!»
Фотокорреспондент газеты подзывает ее к себе. Проталкиваясь через потные плечи, она напрягается, вспоминает, как его зовут. Имена не откладывались, не записывались, не помнились.
– А ты что здесь делаешь?
– Да вот пришла послушать... Можешь меня за кулисы провести?
– Забирай мою аккредитацию, я уже ухожу, – он снял с шеи бейдж, отдал Наташе.
За оцеплением и за кулисами ее ждала удача, да, она была там. Наташа сразу узнала ее. Мини-юбки, черные колготки, шпильки, фиолетовая помада и меркантильность в глазах, подведенных густыми стрелками – так может выглядеть только удача на концерте зарубежных звезд в пользу чернобыльских детей. Так выглядели девушки, сбившиеся в стайку мини-юбок, – русские, красивые. Так выглядела сама Наташа – русская, красивая, в мини-юбке.
Она пристроилась удаче в хвост. Пошла за девушками к автобусу. Села в самом конце.
– А ты новенькая? – спросила одна, прилепляя жвачку к словам.
– А ты думала, старенькая? – ответила Наташа, тоже причмокивая, хотя жвачки у нее во рту не было. Вытянула ногу в черных капроновых чулках. Бежевые туфли на каблуках тридцать пятого размера. Ступня у нее маленькая, как копытце. Нога – красивая, как у Деми Мур. Ну, не старенькая же.
– Куда едем? – спросила Наташа.
– К Москве-реке. На корабле с зарубежными гостями поплывем, – ответила девушка через жвачку.
Удача полетела совсем низко. Можно было протянуть руку. Наташа протянула.
На корабле звезды ели, пили, сажали девушек на колени, лили шампанское рекой, оно пенилось, как вода Москва-реки, разрезанная носом корабля. Наташа вылила свой бокал в воду – «Пей, Москва, а я на работе не пью. Были розы, теперь бери шампанское – на». С корабля Москва показала ей свой третий лик. Теперь она была Moscow – икристой, игристой, доступной в любое время суток, отбросившей конечные ветки и оставив себе только центр, круглое такое местечко – теплое, насиженное, влажное от желаний иностранцев. Она была девушкой средних лет, готовой в любой момент уйти в жир или в худой сок. Все зависит от тебя. В общем, Moscow была проституткой, но не для всех.