– Это не мы вас убиваем, – сказали заложникам боевики. – Вас убивают – ваши.
И мошки поверили, забыв, что это пауки заперли их в банке и натянули по стенам и полу сеть проводов. Тронь их, и нет ни мошек, ни пауков, ни самой банки. Конечно, мошки хотели вырваться из банки, летать на свободе, тонко жужжать, качаться на длинных стеблях травы, но у крупных насекомых была своя большая игра, а мошки – вовсе не тот залог, за который они готовы платить. После двух штурмов мошки поняли, что «кузнечики» не их освобождают, а воюют с пауками. И тогда они подписали части своих маленьких мушиных тел обычной шариковой ручкой. Имя, год рождения, группа крови – на руках, ногах, груди, ягодицах: «Олефир Наташа, 1976 г.р., I гр. крови», «Казакова Марина, 1958 г.р., II гр. крови».
После второго штурма женщины собрали в помойные ведра мясо со стен и пола. Уборка – не мужская работа. Сначала они пытались сортировать части тела по принадлежности, но на оторванной руке или ноге не написано ведь, кому она принадлежит. И они подписали – свои собственные, чтобы облегчить работу следующей бригаде уборщиц, которые станут тут убирать после очередного штурма.
Закрытое пространство давило на них звуками, запахами, прикосновениями. Обостряло все чувства, вытягивало наружу инстинкты, забытые со времен пещерных предков, остро затачивало нервные окончания, зудело внутри, раздувало мелочи, смешивало в воздухе мочу и кровь, страх и бессонницу, и от этого коктейля заложники опьянели уже на третий день. Смыслом их жизни, остатка которой могло не хватить и на несколько дней, стало дать родственникам возможность верно собрать пазл из разбросанных фрагментов их тел, когда те войдут в больницу после того, как все будет закончено. Они не надеялись уцелеть в третьем штурме и внутренне готовились к нему. Чем дольше они находились здесь, тем меньше у них оставалось надежды – она улетучивалась, как молекулы кислорода из закупоренной банки.
Наташа шла по коридору, и за ней тонкими нитями тянулись вопросы, прилипали к спине, закручивались вокруг нее в кокон.
– Почему убивали новорожденных? – спрашивали ее заложники.
– Почему в нас стреляли из БТРов?
– Когда нас освободят?
– Когда все это кончится?!
– Не знаю, – отрезала она. – Не-знаю-не-знаю-незнаю.
Она не знала, когда, но знала, почему, только ответ не был патриотичным. Впрочем, цензурным он тоже не был.
Коридор был длинным, но известных ей матерных слов вполне хватило до его конца и на обратную дорогу. Потому что, блядь, тупорылое освобождение. Свои беззвучные слова она разбавляла крыканьем фотоаппарата. Потому что всем насрать. Потому что сраные уроды... Она сама точно не знала, каких уродов имела в виду, это скорее был собирательный образ. Образ, состоящий из разных фрагментов. Но центральное место в этом пазле она отдавала московскому метрополитену.
Она прижалась спиной к холодной стене тоннеля, заглянула из темноты в освещенные окна вагонов, всмотрелась в пассажиров – знакомые позы, знакомые лица. Давно, еще только приехав в Москву, она заметила, что, спускаясь в метро, люди становятся похожи – одни и те же движения, оттопыренные локти и глаза, избегающие контакта с другими. Будто люди оставляют на поверхности свои индивидуальные качества и, подышав тяжелым воздухом метро, заколдовываются в пассажиров, отличающихся друг от друга только одним – Наташа делила их на сидящих и стоящих.
Вагон проносился за вагоном, Наташа стояла в тоннеле, ругалась матом и видела, что четыре долгих дня плена, перевернувших мир заложников Буденновска, ничего не изменили в московском метро. Младенец не родился в шкафу, но составы продолжали ходить. Из пробитой головы вытек мозг и растекся возле чужого ботинка, но составы продолжали ходить с обычными интервалами. Мошки махали белыми флагами-крыльями, высовывались из окон, кричали: «Пожалуйста, не убивайте нас!» и разлетались на куски, а люди спускались в метро, превращались в пассажиров, ехали по своим делам, и срать им хотелось большой кучей на то, что происходило в буденновском коридоре.
Мир перевернулся, а он, блядь, сидит, читает газету или спит – закрывает глаза, чтобы не замечать входящую в вагон беременную. Он прав – жизни после родов все равно нет. Он не замечает женщин с детьми, пассажиров преклонного возраста и инвалидов, о которых написано на стеклах вагонных окон. А они, стоящие, ждут. Оттопырив локоть, с виду равнодушные, ждут, когда встанет сидящий, чтобы занять его место.
Наташа могла бы бомжом пройтись по вагонам – в грязных штанах и кроссовках, провонявших мочой. Могла бы разбросать по проходу свои снимки – группа крови на ягодице, гинекологическое кресло родит автомат. «Это – не реклама!» – могла бы закричать, перекрывая грохот состава. Но мир перевернулся, давно стоит вверх ногами, а люди, раскачиваясь в такт уносящего их от чужих коридоров состава, прикрывают глаза и не видят, что они – вверх тормашками.
Наташа не была героем, не хотела отдавать свою жизнь за других. Могла поскользнуться на чужом мозге и не упасть в обморок. Могла превратить обычный вопрос в риторический, потому что была глупа, а мать не сумела выбить из нее глупость ремнем. Она надеялась, что снаряд не попадет в ту же воронку, и ей удастся за хорошие деньги продать свои кадры. Но если бы кто-то сверху позволил ей отмотать пленку жизни назад, она бы снова вошла в коридор – предпочла бы его тоннелю, превращающему людей в пассажиров, несущихся по жизни, закрыв глаза. Затормози, встань состав в неположенном месте, и уже они – пассажиры – заложники тоннеля. А всем вокруг – насрать. Наташа не была героем, хотела смотреть на жизнь широко открытыми глазами, не избегать с ней контакта, летать в полный рост и в свободной позе. Она предпочитала быть мошкой.
Банка соленых огурцов вернула ее в реальность – в буденновский коридор. Взгляд выхватил ее из кучи мусора. Трехлитровая банка стояла на полу, в ее мутном рассоле плескались средних размеров огурцы, она уже была наполовину пуста, но оставляла огромный простор для воображения. Кто-то принес банку гостинцем для заболевшего родственника или знакомого. Кто-то солил огурцы, не зная, что еще в этом сезоне они будут стоять на полу посреди засохших бинтов, скомканных одеял, скорлупы штукатурки, проводов от взрывчатки и хаоса. Разве мог этот кто-то представить, что закатанная им банка станет на Наташином снимке центральной точкой мира, вставшего вверх тормашками?
Боевики и заложники по очереди просовывали руку в узкое горлышко, вынимали хрустящие огурцы, надкусывали их головки. В блокбастере с захватом заложников никогда не покажут огурцы. Главные детали на экране – горячие слезы, плавящие железные мышцы героя-освободителя. А у реальности свой сценарий и свои детали – мусор, запах мочи, потные мужские ноги, освободители-не-герои, и все это венчает трехлитровая банка соленых огурцов. Вот это – кадр.
Полевой командир в разгрузочном жилете сидел на столе в ординаторской второго этажа, прижимал к уху телефонную трубку, которая тянулась закрученным проводом к белому аппарату с крутящимся диском. Еще один – желтого цвета – стоял рядом. Камуфляжная одежда командира желто-зелеными разводами сочеталась со старыми золотистыми обоями на стенах и салатовой занавеской на окне за спиной. На столе – чашки с недопитым чаем, маленькая сумка с патронами, хлеб, завернутый в белое полотно, выглядывающий из него краюшкой.
Со времени их последней встречи в лице полевого командира произошли изменения, и она по профессиональной привычке сразу подметила их. Он стремительно лысел – полоска края волос поднялась еще выше надо лбом. Похудел. По-прежнему носил зеленую повязку на голове, без слов показывая, что готов умереть за Аллаха. Наташа называла такие «бантами». Он слушал трубку без слов и без мимики, опустив голову, усы сливались с бородой, темная борода отражалась в зрачках, и, возможно, от этого взгляд темнел. Он не верил и не доверял тем, кого сейчас слушал. Ей это было заметно, хотя за время своего молчания в трубку он не пошевелил ни одним мускулом на лице. Его взгляд не бегал, но предводитель боевиков четко контролировал все вокруг, будто видел затылком. И это Наташа тоже почувствовала. Она тихо вошла в ординаторскую и скромно присела в углу.
– Подождите, – сказал полевой командир в трубку и повернулся к ней, – Наташа, иди сюда.
Она подошла. Командир улыбнулся – усы и борода поползли к ушам.
– Что у тебя с головой? – спросил он. – Это мои тебя так?
– Нет, – ответила она и опустила глаза, чтобы он не разглядел в них длинной цепочки матерных слов. А потом испугалась.
– Фотографии привезла? – спросил он, держа телефонную трубку на весу.
– Чего?
– Фотографии мои привезла? Ты, когда меня прошлый раз снимала, обещала привезти.
– Нет, извините, не до вас было, – сказала она, вспоминая, в какой спешке покидала Москву, чтобы здесь, в Буденновске, успеть отснять теракт, организованный человеком, не до которого ей было тогда. – Извините, в следующий раз привезу...
– Фотографии привезла? – спросил он, держа телефонную трубку на весу.
– Чего?
– Фотографии мои привезла? Ты, когда меня прошлый раз снимала, обещала привезти.
– Нет, извините, не до вас было, – сказала она, вспоминая, в какой спешке покидала Москву, чтобы здесь, в Буденновске, успеть отснять теракт, организованный человеком, не до которого ей было тогда. – Извините, в следующий раз привезу...
– Ты только обещаешь. Когда в следующий раз на Москву пойду, я тебе заранее позвоню, чтобы фотографии привезла. Ладно, подожди, сейчас с Черномырдиным договорю, – сказал он и снова прижал трубку к уху, – Виктор Степанович?
Он был слишком занят, чтобы заметить – фотожурналист Наталья Медведева начала обращаться к нему на «вы».
Первый раз они встретились в январе девяносто пятого, когда вместе с комитетом солдатских матерей она приехала в Шали освобождать российских военнопленных. Был вечер – неподходящее время для съемок. Солдатские матери, стоя на улице возле комендатуры, вели переговоры с главнокомандующим, который вскоре займет место президента республики. Наташа хотела снять его и матерей, их жесты и говорящие рты, но между ними и ею постоянно вставал худой человек с зеленым бантом на лбу. Она отходила влево, вправо, кружила вокруг переговорщиков, но он заслонял их собой, упрямо лез в кадр, оказываясь на переднем плане ее снимков.
– Мужчина! – не выдержала Наташа и заговорила с ним строго, как в общественном транспорте говорила с людьми, вставшими слишком близко от нее. – Отойдите! Вы же мешаете!
– А ты меня тоже сфотографируй, – попросил он.
– Кто это? – спросила Наташа у одной из стоящих рядом матерей.
– Какой-то полевой командир, – ответила та.
– Тут этих командиров вагон и тележка, – ругалась про себя Наташа, отщелкивая его, даже не прицеливаясь – все равно пленка потрачена зря. Вряд ли хотя бы одно московское издание захочет купить у нее никому не известного чеченского боевика. Тогда она пожалела на него пленку, а позже у нее купили всю эту съемку – только потому, что на переднем плане был он.
Второй раз они встретились в Шали, в бомбоубежище, в феврале. В тот приезд ей повезло – она познакомилась с сотрудниками местного телевидения и ездила по селам вместе с ними. Денег за проезд с нее не брали – действовали местные традиции гостеприимства. Традиции сразу пришлись ей по душе, ведь она смогла сэкономить на транспорте и на еде – кормили во всех домах, куда они заходили. С детства мать приучила ее быть экономной. Да и лишних денег у нее почти никогда не было.
В один из дней, похожий на все предыдущие, они въехали на служебных «жигулях» в ворота дома, который не отличался ото всех остальных. Выйдя, она достала из сумки фотоаппарат и блокнот, готовясь снимать обитателей дома и записывать их истории, и в этот момент увидела Алешу. Он входил в ворота, неся ведра воды. Поставил их на землю, утер нос дутым рукавом синей куртки, затворил за собой калитку и пошел мимо машины, опустив голову, ни разу не взглянув на Наташу. Она вздрогнула, когда, дойдя до дверей дома, он тихо позвал: «Ма-ма». На порог вышла женщина в наброшенной на плечи шали. Приняла ведра воды. Мельком посмотрела на Наташу, и той хватило этого взгляда украдкой, чтобы все понять.
Она сидела в небольшой комнате на полу вместе с сотрудниками местного телевидения перед расстеленной там же клеенкой. Жевала хлеб с сыром, но проглотить мешал комок, застрявший в горле. Старалась смочить его горячим чаем с сахаром и протолкнуть вниз. Она положила хлеб на клеенку. Встала.
– Сейчас вернусь, – сказала она.
Спустилась в подвал. Ни слова не говоря, присела на край лежака, накрытый матрасом в красном ситцевом чехле. Уперлась локтями в колени. За ее спиной на лежаке спал Алеша, отвернувшись лицом к стене. Сгорбившись, они обе долго молчали и хмурились. Женщина вздыхала.
– Почему вы не убежите? – наконец, проглотив комок, спросила Наташа.
– Куда? – спросила в ответ женщина, и они снова замолчали.
Наташе не нужна была история этой женщины, она такую уже слышала. Нет, не от нее – от других. И теперь читала несказанные слова в провисших носогубных складках этой русской женщины, в платке, из-под которого выбивалась короткая стрижка, в глазах, не мигающих от страха, но не за себя саму – за Алешу.
В девяносто четвертом сотни русских матерей ходили через войну, разыскивая своих сыновей. Они приезжали сюда наугад, просто потому что сыновья, ушедшие в армию, вдруг переставали слать им письма. Они уезжали на поезде из своих маленьких провинциальных городов, где жизнь – стоячее болото, в котором все, как заведено, все по плану – с утра и до вечера, где раз в пару месяцев – парикмахер, делающий химическую завивку или остригающий волосы по одному шаблону для всех. Они передвигались по чужой земле, шли от города к городу, от села к селу – через местную неприязнь, ведь это они родили сыновей, пришедших сюда воевать. Они прижимали к груди фотографии пропавших без вести детей, и думали, что они защитят их материнское сердце от пуль. Впрочем, некоторые из них ошибались – сердце в любом случае мягче железа.
Срочников брали в плен – в домах не хватало своих мужских рук, которые теперь держали автоматы против федеральных сил. Алеши рыли землянки, ходили за водой, свободно передвигались по селу, только убежать не могли: «Откуда ты такой курносый-голубоглазый? Не иначе убежал от соседа». Алеши не были опытными бойцами, не знали, в какую сторону бежать – еще год назад они сидели за партами в школе. И таких Алеш в девяносто пятом в республике было много – курносых, голубоглазых, восемнадцатилетних и неопытных. Иногда их – безропотно выполнявших домашнюю работу и не делавших попыток убежать – приносили в жертву, не развернув головой на восток. Просто потому что, пока Алеша ходил за водой, где-то в бою был убит сын чеченской матери – око за око, жизнь за жизнь. Все ведь были нервными. Война ведь. Алеши были готовы к тому, что в любую минуту за ними могут спуститься в подвал.
А в это время солдатские матери стучались в двери, останавливали прохожих, вынимали спрятанную на груди фотографию: «Вы не видели моего сына?» И шли дальше – вслепую, на ощупь или в указанном направлении. А найдя, уже не отлипали. Не возвращались в свои провинциальные городки, где больше шансов добиться обмена сына русской матери на сына чеченской. Надвинув платки по самые брови, они заходили в подвалы, гладили сыновей по голове, караулили их сон, когда те спали на ситцевых матрасах, отвернувшись лицом к стене, и принимали из их замерзших рук ведра воды. В общем, делили с ними все тяготы плена.
– Мамашки, блядь, – выругалась Наташа, сидя на лежаке, и закурила. Сомнений не оставалось – если у нее когда-нибудь будет сын, она назовет его Алеша.
У женщины во рту сидела именно такая история, но ей нужно было разжать губы и выпустить ее наружу – выговориться, потому что накопилось, накипело. Она говорила шепотом, чтобы не разбудить сына. Он сегодня устал – много работал.
И было в ее истории чудо. Она прошла всю Чечню – вдоль и поперек, кругом и маленькими крестиками, будто вышивала на ней узор под названием «мать ищет сына». Никто его не видел, никто не узнавал, а фотография на груди жгла ей сердце. И тогда присела она на скамеечку – тут в Шали. А фото жжет. Вынула его, глядит на бумажное лицо сына, а он там улыбается, сердце у нее ноет, сосуды рвутся, слезы бегут по щекам, капают на фотографию, она их вытирает рукавом – чтобы не замочить, не исказить черты сына. И говорит: «Господи, мне бы хоть одним глазком увидеть его. Ты слышишь, Господи – хоть одним глазком». Поднимает голову, а мимо идет ее Алеша – с ведрами воды. И тогда она к нему прилипла. И теперь они вместе – в подвале, вдали от своего провинциального городка. И что будет дальше, она не знает.
А дальше был обстрел, и земляной пол подвала ходил под их ногами.
Наташа вышла из дома – не хотела возвращаться к телевизионщикам.
– Пойду, прогуляюсь, – предупредила она хозяина дома, стоящего у крыльца.
– Под обстрелом не гуляют, – спокойно возразил он, но за этим спокойствием она угадала не тревогу, нет, что-то другое. Скорее всего в нем говорил голос традиций, без изменения переходящих из поколения в поколение. Традиций, законсервированных далекими предками по одним им известному рецепту. И это традиционное блюдо, приготовленное на века, способно насытить весь чеченский народ, заставить его грудью отражать все ветры перемен, обрушивающиеся на их маленькую родину, и жаждать свободы, как воды после соленой еды. Этот консервант въедался в их клетки, встраивался в генотип и неизменно присутствовал в материнском молоке. Чеченские матери не тратили слов – родившись, их дети уже знали, для чего были произведены на свет – для независимости и для противостояния. Матери знали – их дети сумеют приготовить блюдо по традиционному рецепту для будущих поколений, куда бы ни занес их ветер перемен. В любой точке мира они всегда оставались сыновьями своей маленькой твердой родины.