Женский чеченский дневник - Марина Ахмедова 7 стр.


Басаев улыбнулся, и от этой улыбки вполоборота кончик его длинного носа загнулся к усам, глаза сузились, прикрывая веками зрачки. Улыбка могла обмануть – она скрывала тот взгляд, который появлялся у него внезапно, когда глаза останавливались в одной точке, стекленели и, посмотрев сквозь их стекло, можно было увидеть черные тени, запертые за колючей проволокой сетчатки. В тот вечер в его улыбке Наташа видела только борца за независимость, приносящего себя в жертву маленькой, но гордой родине, взявшего в руки автомат, но с радостью променявшего бы войну на мир во всем мире. Тени плясали на стене, но тогда она не смогла прочесть в них предсказания.

– Не улыбайтесь! – сказала Наташа тоном, каким в фотосалонах говорят: «Не моргайте!» – и Басаев улыбнулся еще шире.

– А можно я сниму вас двоих – с картой? – спросила она Масхадова.

– Только карту не снимай, – разрешил он, ни разу не улыбнувшийся за время съемки.

– Не буду, – пообещала она.

Наташа никогда ни к чему не присматривалась и не прислушивалась. Она ничего не слышала и ничего не видела. Так ей было легче жить. Ее спросят – а она не знает.

Они снова взяли в руки карту, немного ее приподняв, чтобы Наташе была видна только ее обратная сторона. Масхадов смотрел в карту и ничего не видел – не мог забыть о присутствии фотографа. Басаев, напротив, ушел в нее с головой – его зрачки расширились, а указательный палец пополз по выбранному маршруту. Может быть, к Буденновску – тогда она даже не знала, что такой город существует. Когда он оторвал глаза от карты и посмотрел на Наташу, что-то в его взгляде заставило ее тихо вздрогнуть. Она быстро об этом забыла – так ей было легче жить, не придавая значения мелочам. Басаев снова ей улыбнулся, и скажи ей кто-то тогда, что этот человек готовит политический теракт, что через несколько месяцев он войдет в буденновскую больницу творить свою справедливую войну среди женщин и детей, она бы ни за что не поверила.

Пройдет несколько недель после этой их встречи, она вернется домой, проявит пленки, распечатает фотографии на матовой бумаге. Перетасует пачку фотографий, как колоду карт, станет рассматривать их вперемешку – Алеши, Масхадов, мамаши, трупы, Басаев. На одной фотокарточке, с которой на нее посмотрит полевой командир, она что-то ухватит, что-то едва заметное и пока непонятное ей самой. В том же девяносто пятом ее снимки, на которых Басаев с Масхадовым изучают карту при тусклом свете в бомбоубежище, будут опубликованы почти во всех серьезных изданиях.

В ординаторскую вошел Сергей Тополь и присел на край стола рядом с Басаевым. Из окна ярко светило солнце. День только начинался. Никто не знал, чем он закончится, но солнцу и его, возможно, последним лучам не радовались. Басаев устал – это было заметно и отражалось на всех.

Тополь достал из кармана вчетверо сложенный лист бумаги, развернул его и с какой-то деланой бравадой спросил у Басаева: «Не подпишете?» Тот какое-то время смотрел на бумагу, а потом усмехнулся и оживился. Видно было, что ему идея понравилась. Он расписался на бумаге и подал знак своему помощнику – крупному боевику по имени Асланбек. Ближайших помощников у него было двое – этот и еще один – с таким же именем, но значительно меньше ростом. Именно здесь – в буденновской больнице – врачи первыми прозвали их «Асланбек Большой» и «Асланбек Маленький». Потом их так называли уже всегда.

Асланбек Большой достал из кармана штанов печать, завернутую в тряпочку, развернул ее и шлепнул по бумаге. Когда Наташа, посмотрев через их плечи, увидела, что бумага была командировочным удостоверением газеты «Коммерсантъ», на котором теперь красовалась печать с изображением волка и подпись Шамиля Басаева, отметившего командировку журналиста, она подумала, что Тополь совсем охренел. А потом поняла, что ему, как и всем им, очень страшно.

Четко осознав свой страх, Наташа по привычке почувствовала его внизу живота. Матка, яичники и кишки – все в нем скукожилось, сплелось в один комок. Воздух вокруг уплотнился, ей казалось, его можно нарезать ножом, лежащим на столе. Надо молчать и отступать к двери – от стола, на котором лежит завернутый в белое хлеб. Прямой опасности стол для нее не представлял, но именно в тот момент, после отчаянной бравады Тополя, она почувствовала, как ее окутывает черное облако страха. То была бравада на грани, когда не знаешь, как поступишь в следующий момент – снова сложишь удостоверение и вернешь его в карман, усмехаясь одним уголком рта над своей способностью шутить в самые отчаянные моменты жизни, или, соскочив со стола, громко завопишь и побежишь по коридору искать выход из больницы. Тополь аккуратно сложил удостоверение, похлопал рукой по карману и усмехнулся одним уголком рта. И еще в этот момент Наташа поняла: ей нужно отснять как можно больше пленок.

Страх всегда ассоциировался у нее с черным цветом, но она делила его на разные оттенки. Был страх, убивающий все звуки вокруг, – темно-серый. Его, скорее, можно назвать предчувствием опасности. Однажды она пережила такой в Самаре, когда поздно вечером возвращалась домой. Дошла до подъезда и услышала тишину. Быстрее, чем мысли пронеслись в голове, метнулась к подъездной двери, рванула ее на себя, одним махом взлетела по лестнице, руками, трясущимися от топота ног снизу, нажала на звонок, пережила вечность секунд, пока мать открывала ей дверь, ввалилась в квартиру и захлопнула дверь за собой. Кто за ней тогда бежал – маньяк-насильник или грабитель – она так и не узнала. Выкинула случившееся из памяти, как незначительный эпизод. Только страх остался – притаился внизу живота и еще долго пульсировал в нем каждый раз, как она в темноте подходила к подъездной двери.

Был страх второй – светло-серый, незначительный. Когда не можешь объяснить, что не так, но жопой чувствуешь – что-то не так. И пытаешься убраться от этого места подальше, потому что твоя жопа начинает жить обособленно от тебя, превращается в тепло-чувствительный орган, который определяет, где холодно, а где – горячо. Она хорошо запомнила эту разновидность страха, когда в одну из своих поездок вместе со знакомыми журналистами возвращалась из Ведено на автобусе в Грозный. Журналисты были новичками – впервые оказались в Чечне – и внимательно прислушивались ко всем советам Наташи, которая была здесь уже трижды, неделями мотаясь автостопом по селам. Ей была чужда политика, диктовавшая правила игры в солдатики, она ничего не понимала в расстановке военных сил. Ее интересовали только люди – с той и с этой стороны. Она зевала и, шаркая кроссовками так, чтобы было слышно, выходила из комендатуры, когда боевики начинали обсуждать при ней что-нибудь важное. Она не приглядывалась и не прислушивалась, демонстрируя им свою невнимательность. Но, несмотря на все это, у нее выработалась своя система распознания опасности, в которой были задействованы глаза, уши и... жопа. Например, не увидев на въезде в населенный пункт бабок, торговавших семечками, она по опыту знала – сейчас начнется обстрел. О том же говорила тишина, накинувшая стеклянный колпак на все село. Жители прятались в подвалах, откуда не доносились их испуганные голоса. Не мычала даже скотина, потому что в такой тишине собственное мычание могло напугать ее еще больше. А ощутив без видимых и слышимых причин мороз по спине, спускающийся по позвоночнику вниз – к копчику, Наташа была почти уверена – опасность где-то рядом.

В тот день автобус остановился в нескольких километрах от Грозного – журналистам срочно понадобилось в туалет. Вышли из автобуса. Наташа приблизилась к обочине. За дорогой начиналось поле. Холодок пробежал по спине, спустился вниз. Она вернулась к автобусу – потеплело.

– Куда пошли?! – заорала она на журналистов, повернувших к полю. – Не ходите туда! Ссыте прямо здесь!

– Почему?!

– Сказала же, придурки, ссыте здесь!

– Но почему?!

– Не знаю. Жопой чувствую...

Позже, уже после Буденновска и окончания первой войны, снимая работу российских минеров в Грозном, она узнает, что поле возле той дороги было заминировано. Двое молодых саперов, держась за животы и покатываясь со смеху, войдут в школу, в которой разместился их отряд.

– Что случилось? – спросит Наташа, давя сигаретный окурок о чайное блюдце.

– Там... там... – с трудом выдавит один, хлопнет себя по коленкам и в изнеможении повалится на пол, и они оба будут корчиться у нее под ногами, сотрясаемые толчками смеха.

– Там у нас сейчас... двоих... на мине разорвало, – задыхаясь, хором скажут они и снова покатятся по полу.

Наташа вынет из пачки новую сигарету, медленно поднесет к ней зажигалку и, глубоко затягиваясь, будет молча смотреть на их корчи.

– Ребята, а что смешного? – спросит она, когда они, наконец, затихнут.

– Ну как что? – скажет сапер, поднимая на Наташу лицо в веснушках, налившихся кровью от только что душившего смеха. – Мы представили, что было бы, если бы на их месте была ты...

– Ребята, а что смешного? – спросит она, когда они, наконец, затихнут.

– Ну как что? – скажет сапер, поднимая на Наташу лицо в веснушках, налившихся кровью от только что душившего смеха. – Мы представили, что было бы, если бы на их месте была ты...

– А что было бы?

– Ну как что?! Фотоап... Фотоап... Фотоаппарат! и жопа в воздухе! – заревет он, и они, хохоча, снова покатятся, и их снова будет рвать на пол смехом.

Наташа вытянет всю сигарету до фильтра и закурит другую, а они все еще будут трястись. А потом смех сменят тихие стоны. В тот день она выкурит, не как обычно, двадцать две сигареты, а гораздо больше...

Но самой сильной была третья разновидность страха – черного, превращающего человека в животное. От него воздух густел и, даже схваченный ртом, не попадал в легкие. Такой переживает скотина на бойне, выстроенная в очередь перед мясником. Такой переживали заложники все эти дни. Такой переживала сейчас она. Ожидание своей очереди. Ожидание конца, который для других уже наступил. А чем ты лучше?

В облаке черного страха Наташа вышла из ординаторской и снова начала снимать – она не искала ни хорошего света, ни композиций. Просто старалась отснять все принесенные с собой пленки. Ей необходимо было иметь их при себе как можно больше.

Если начнется третий штурм, статус добровольной заложницы ее не спасает – снаряды, выпущенные по больнице, не станут прицельно сортировать людей на боевиков и заложников, на заложников – вынужденных и добровольных.

Жизненно важным для Наташи, как до того для заложников, стало дать своим родным возможность собрать ее тело, если оно все же рассыплется на фрагменты. От жалости к матери у нее сдавило сердце, и она сделала для нее все, что могла сделать в той ситуации – разложила отснятые пленки по верхним и нижним карманам брюк и джинсового жилета, засунула их в бюстгальтер и трусы. Если тело будет искалечено до неузнаваемости, ее узнают по пленкам. Она отсняла их, когда рана на виске уже давала о себе знать – в заложенном ухе шумело, голову пилила тупая боль.

Наташа без цели ходила по коридорам и палатам, нажимала на кнопку, фотографируя людей, свернувшихся клубком под кроватями, на голом полу среди грязных бинтов и штукатурки. Сняла пятнадцатилетних мальчишек, разделивших на троих бутылку кока-колы, принесенную с собой журналистами. Они сидели на корточках у стены, обутые в резиновые тапочки, у одного на верхней губе только начинал пробиваться темный пушок. Сняла врачей в несвежих, исписанных шариковой ручкой халатах.

Басаев нервничал. Казалось, он сплел паутину из своих нервов и натянул ее над больницей. На каждом этаже, в каждой палате были его глаза и уши. Он контролировал все, хотя практически не покидал ординаторскую, но даже мышь не смогла бы проскочить в больницу. Басаев был везде.

По полу были разложены провода от взрывчатки, у стен стояли канистры с бензином. Малейшее отступление Москвы от его требований, и он приведет все это в действие. Ему терять нечего, он – смертник, у него – зеленая повязка на лбу. А Наташе было что терять – все то, что не имело ценности для нее раньше.

Утром позапрошлого дня заложникам было видение – с неба к ним спустилась Богородица. Небо было чисто-голубым. Во всю ширь по нему растянулся крест – пепельно-черный, будто кто-то выжег его на небе большим паяльником. К его подножию подошла маленькая женщина в темных длинных одеждах, прислонилась к кресту и долго так стояла. А тем заложникам, которые видели ее, было непонятно – молится она за них или уже их оплакивает.

В день массового видения, семнадцатого июля Наташа была ранена и не помнила, смотрела ли на небо, подняла ли хоть раз к нему лицо от котелка. Но ей хотелось верить заложникам. Она жалела, что не смогла бы отснять этот кадр, даже если бы сама стала зрителем такой небесной картины – ее «Никон» не был столь чувствительным, как заложники. Но если их рассказы – правда, а не вызванные страхом галлюцинации, то над ними есть кто-то еще – не только крупные насекомые, но и маленькая женщина в черном.

Наташа подошла к окну, в котором после штурма не осталось ни стекол, ни рам. Голубое небо. Чистое от облаков, крестов и фигурок.

– Бог, ты здесь? – позвала она, выглядывая из окна.

– Бог, ты меня слышишь? – спросила она, но Бог не ответил – не обозначил своего присутствия рисунками на небе.

– Ладно, вернусь, поставлю свечку, – пообещала она.

Она всегда, с самого детства, пыталась заключить с Богом сделку. Вместо того чтобы, как учила мать, читать в церкви «Отче наш», заводила с ним лишние разговоры о том, как ее все задолбало, а в конце обещала ему свечку, но в обмен на что-то. Слово «свечка» она произносила так, будто речь шла не о какой-то маленькой восковой палочке с огоньком на конце, будто Бог только и делал, что сидел на небе и ждал, пока Наташа поставит ему свечку... И в этот раз она снова пыталась его перехитрить – она поставит свечку, если вернется. Свечка в обмен на жизнь. Наташа цеплялась за жизнь и будет цепляться за нее до конца. Пусть Бог об этом знает. Но в тот день роль Бога играл Басаев. И в вопросе жизни и смерти для него не было никаких «если» и «когда», единственное, что его интересовало, – «как».

– Мы лично все смертники, – сказал он на пресс-конференции, проведенной в подвале больницы пятнадцатого июля. Наташа смотрела ее по телевизору у себя в общаге. Она грызла семечки и до появления на экране картинки – женщины с грудными детьми выходят из больницы – не знала, что сорвется с дивана и за какую-то пару дней успеет получить контузию, станет добровольной заложницей и подвесит свое будущее на крючке вопросительного знака.

– Для нас лично нет разницы, когда умереть, нам главное – умереть с честью, – добавил Басаев.

Будучи Богом, он расписался на больничной стене – без этого пресс-конференция могла бы не состояться. Москва вовсе не горела желанием выпускать его на экраны, с которых он стал бы, едва разжимая губы и растягивая слова, рассказывать о независимости и прекращении войны людям, только что пережившим перестройку и желающим одного – вернуться с работы домой, переобуться в тапочки, вынуть из пластикового пакета бутылку пива и сухарики со вкусом семги и спокойно усесться перед телевизором. И не надо подсовывать им вместо американского блокбастера реального боевика, спрятавшего лысину под панамой. Человека, который, несмотря на ленивую растянутость и монотонность своих слов, прекрасно справлялся с самому себе отведенной ролью. Наташа еще с первого дня их знакомства почувствовала – Басаеву хотелось славы больше, чем другим.

Москва ему отказала. Он поставил к стенке пятерых заложников. Наташа была на месте расстрела, стояла у стены, на которой Басаев растянутым невыразительным почерком написал слово «смерть». Москва на все согласилась.

«У него эйфория», – подумала она, снова вернувшись в ординаторскую и глядя на него, сидящего на столе. Не снимая с лица маску спокойствия, не дергая мускулами, он контролировал все, но у него была эйфория, которая, впрочем, помогала ему совершенствовать свой почерк на глазах у всей страны.

– На-та-ша, – зовет ее Басаев. – Тут Кашпировский приходил, хотел меня загипнотизировать. Обещал остаться и убежал... Я его спросил: «Ну что, Анатолий Михайлович, не получается?» Он расстроился, – Басаев подмигивает Асланбеку Большому, усмехается – по всему видно, ему приятно, что человек, усыплявший с экранов всю страну, не смог справиться с ним одним – Шамилем Басаевым.

«Впрочем, – подумала Наташа, – теперь он сам занял его место – выступает перед миллионной аудиторией».

Она вспомнила, как соседки срывались со скамеек во дворе и, рассыпая семечки, бежали домой к началу сеанса Кашпировского. Как тот одним приказом «Спать!» усыпляет всю страну – люди, сидя на диванах перед телевизорами, даже начинают похрапывать, и снятся им прекрасные сны про светлое будущее, снится пиво, сухарики с разными вкусами и поездки в Турцию, а с экранов за их сном, не мигая, наблюдает Кашпировский. Но тут появляется Басаев – и это не страшный сон, это, вообще, не сон. Он не кричит, не отдает приказов, но его растянутые во времени слова заставляются страну проснуться. Страна вздрагивает, подтягивает треники, и видит бородатого человека в камуфляжной одежде, в панаме и с автоматом. Человек говорит о свободе и независимости, но страна его не узнает. А проснувшись окончательно, она выполняет все его требования – ближе к полудню к буденновской больнице подъезжают семь автобусов и один рефрижератор для трупов боевиков, которых Басаев собирается увезти с собой на родину.

Басаев со списком в руках вышел из ординаторской и присел на сложенные матрасы. Он лично распределял боевиков и заложников по автобусам так, чтобы каждому боевику досталось по заложнику. Кроме журналистов, с ними ехали депутаты Госдумы, правозащитники, мэр Буденновска и около ста мужчин, захваченных в первый день теракта. Последние согласились сопровождать боевиков для того, чтобы тем не пришлось набирать пассажиров среди женщин и детей.

Назад Дальше