Инженеры (Семейная хроника - 4) - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 7 стр.


Аделаида Борисовна первый раз была в малороссийской деревне. И деревня, и сад, и дом очаровали ее.

Она умела рисовать и привезла с собой сухие акварельные краски, кроме того, она вела дневник в большой тетради, запиравшейся на замочек.

Любимым ее местом в саду стало то, где сад соприкасался с старенькой, точно враставшей в землю, церковью.

Тёма учил ее ездить верхом, и часто они ездили в поле. Евгения Борисовна и Маня в экипаже, Аделаида Борисовна, Тёма и Сережа верхом.

В поле пахали, и начался сенокос. Пахло травой, на горизонте вырастали новые скирды сена, и около них уже гуляли стада дрохв.

Лето было дождливое, мелкие озера не пересыхали, и степь была полна жизни: крякали утки, кричали, остро ныряя в прозрачном воздухе, чайки, нежно пели вверху жаворонки, а в траве - перепела.

А то вдруг гикнет дружная песнь, и польются по степи мелодичные звуки.

Однажды на сенокосе катающихся захватила буря и дождь.

Как раз в то время, как Тёма косил, а Аделаида Борисовна училась подгребать накошенное.

В мягком влажном воздухе клубами налетели мокрые тучи, быстро сливаясь в беспросветно-сизо-темный покров там, на горизонте, и черно-серый, точно дымившийся над головой. Страшный гром раскатился, на мгновение промелькнула змеей от края до края молния, стало тихо, совсем стемнело, упало несколько передовых крупных капель, и сразу пошел как из ведра ароматный дождь.

С веселым визгом побежали работницы и работники под копны собранного уже сена.

Под одну из таких копен забились и Аделаида Борисовна с Тёмой.

Им пришлось сидеть, плотно прижавшись друг к другу, в аромате дождя и сена. Сено мало предохраняло их, но об этом они и не заботились. Им было так же весело, как и всем остальным, и Аделаида Борисовна радостно говорила:

- Боже мой, какая прекрасная картина.

Мутно-серая даль от сплошного дождя прояснялась. Все словно двигалось кругом и в небе и на земле. Земля клубилась волнами пара, и казалось, что сорвавшаяся нечаянно туча теперь опять торопилась подняться кверху; в просвете этих волн вырисовывались в фантастических очертаниях скирды, воза, копны, и вдруг яркая от края до края радуга уперлась в два края степи. А еще мгновение - и стала рваться темная завеса неба, и пятном засверкало между ними умытое, нежно-голубое небо. Выглянуло на западе и солнце - яркое, светлое - и миллионами искр засверкало по земле.

Природа жила, дышала и, казалось, упивалась радостью. Точно двери какого-то чудного храма раскрылись, и Аделаида Борисовна вдруг увидела на мгновение непередаваемо прекрасное.

И это она - счастливая. Они оба сидели в этом храме, смотрели и видели, смотрели друг другу в глаза, и все это: и эта чайка, и это небо, и даль, и блеск, и все это - в ней и в них, это - они.

Крики чайки точно разбудили ее. Она провела рукой по глазам и тихо сказала:

- Как будто во сне, как будто где-то, когда-то я уже переживала и видела это...

Приближался вечер, и работа не возобновлялась больше.

Мокрые, но довольные, потянулись рабочие домой и запели песни.

За ними тихо ехали Аделаида Борисовна и Карташев, слушая песни и наслаждаясь окружавшим.

Небо еще было загромождено тучами, а там, на западе, они еще плотнее темными массами наседали на солнце.

Из-под них оно сверкало огненным глазом, и лучи его короткими красными брызгами рассыпались по степи.

Вечером собрались на террасе, и Тёма громко читал "Записки провинциала" Щедрина. Он сам хохотал как сумасшедший, и все смеялись. Иногда чтение прерывалось, и все отдавались очарованию ночи.

Деревья, как живые, казалось, таинственно шептались между собой. Их вершины уходили далеко в темно-синюю даль неба там, где крупные звезды, точно запутавшиеся в их листве, ярко сверкали.

Маня запевала песню, Сережа вторил, и казалось, и звезды, и небо, и деревья, и темный сад надвигались ближе, трепещущие, очарованные.

У Тёмы с приездом в деревню обнаружился талант: он начал писать стихи, и все, а особенно Аделаида Борисовна, одобряли их.

Но Карташев, прочитав их, рвал и бросал.

Он и сегодня набросал их по случаю дождя. Карташев долго не хотел читать их, но, прочитав, разорвал и бросил.

Аделаида Борисовна огорченно спрашивала:

- Почему же вы так поступаете?

- Потому что все это ничего не стоит!

- Оставьте другим судить!

- Я горьким опытом уже убедился, что никакого литературного дарования у меня нет.

- Но то, что вы пишете, то, что вас тянет, - уже доказательство таланта.

- Меня тянет, постоянно тянет. Но это просто пунктик моего помешательства.

- Я думаю, - ответила, улыбаясь, Аделаида Борисовна, - что пунктик помешательства у вас именно в том, что у вас нет таланта.

- Видите, - сказал Карташев, - я делал попытки и носил свои вещи по редакциям. Один очень талантливый писатель сделал мне такую оценку, что я бросил навсегда всякую надежду когда-нибудь сделаться писателем. Уж на что мать, родные - и те писания моего не признают; вот спросите Маню.

Маня подергала носом и ответила, неохотно отрываясь от чтения:

- Да, неважно, стихи, впрочем, недурны.

- А что вы делаете с вашим писанием? - спросила Аделаида Борисовна.

- Рву или жгу. Тогда, после приговора, я сразу сжег все, что копил, и смотрел, как в печке огонь в последний раз перечитывал исписанные страницы.

Однажды Карташев подошел к Аделаиде Борисовне, когда та, сидя у церкви, рисовала куст.

- Можно у вас попросить этот рисунок?

Аделаида Борисовна посмотрела на него смеющимися глазами.

- А можно вас, в свою очередь, попросить то, что вы пишете и что вам не нравится, дарить мне?

- Если вы хотите... На что вам этот хлам? Вы единственная во всем свете признаете мои писания, потому что я даже сам их не признаю.

Аделаида Борисовна в ответ протянула ему руку и на этот раз с необходимым спокойствием сказала:

- Благодарю вас.

- Ах, как я бы был счастлив, если б мог вам дать что-нибудь стоящее этого василька.

- Давайте, что можете! - смущенно ответила Аделаида Борисовна.

Для робкой и застенчивой Аделаиды Борисовны было слишком много сказано, и она покраснела, как мак.

В первый раз в жизни Карташев увлекся девушкой, не ухаживая.

Ему очень нравилась Аделаида Борисовна, ему было хорошо с ней. Он часто думал - хорошо было бы на такой жениться, - но обычное ухаживание считал профанацией.

Раз он надел было свое золотое пенсне.

- Вы близоруки?

Карташев рассмеялся.

- Отлично вижу.

- Зачем же вы носите? - с огорчением спросила Аделаида Борисовна.

В другой раз он убавил свои лета на год.

Маня не спустила.

- Врешь, врешь, тебе двадцать пять уже!

И опять на лице Аделаиды Борисовны промелькнуло огорченное чувство.

- Не все ли равно, - спросила она.

- Если все равно, - ответила Маня, - то пусть и говорит правду.

- Я и говорю всегда правду.

- Ну уж...

- Аделаида Борисовна, разве я лгу?

- Я вам верю во всем! - ответила просто Аделаида Борисовна.

- Пожалуйста, не верьте, потому что как раз обманет.

- Аделаиду Борисовну? - Никогда!

Это вырвалось так горячо, что все и даже Маня смутились.

Карташеву было приятно, что в глазах Аделаиды Борисовны он является авторитетным. Она внимательно его слушала и доверчиво, ласково смотрела в его глаза. Он очень дорожил этим и старался заслужить еще больше ее доверие.

Десять дней быстро протекли, и Евгения Борисовна стала настаивать на отъезде.

Как ни упрашивали ее, она не согласилась, и в назначенный день все, кроме Сережи, выехали обратно в город.

- Праздники кончились! - сказала Маня, сидя уже в вагоне и смотря на озабоченные лица всех.

Евгения Борисовна опять думала о своих все обострявшихся отношениях с мужем.

Аделаида Борисовна на другой день после возвращения собиралась ехать к отцу и жалела о пролетевшем в деревне времени.

Мане предстояла опять надоевшая ей работа по печатанью прокламаций.

Карташев тоже жалел о времени в деревне и думал о том, что он сидит без дела, и казалось ему, что так он всю жизнь просидит.

Он смотрел на Аделаиду Борисовну и думал: "Вот, если бы у меня была служба, я сделал бы ей предложение".

Но в следующее мгновение он думал: разве такая пойдет за него замуж? Маня Корнева - еще так... А то даже какая-нибудь кухарка. А самое лучшее никогда ни на ком не жениться.

И Карташев тяжело вздыхал.

Дома скоро все вошло в свою колею.

Накануне отъезда поехали в театр и взяли с собой Ло, так как шла опера, а Ло любил всякую музыку и пение.

Был дебют новой примадонны, и успех ее был неопределенный до второго действия, в котором Ло окончательно решил ее судьбу.

Артистка взяла напряженно высокую и притом фальшивую ноту. Музыкальное ухо Ло не выдержало, и он взвизгнул на весь театр бессознательно, но в тон подчеркивая фальшь.

Ответом было - общий хохот и полный провал дебютантки.

Ответом было - общий хохот и полный провал дебютантки.

Бедная артистка так и уехала из города с убеждением, что все это было умышленно устроено ее врагами.

Уехала Аделаида Борисовна, и прощание ее с Карташевым было натянутое и холодное.

"Эх, - думал Карташев, - надо было и мне, как Сереже, остаться в деревне, тогда бы иначе попрощались! С Сережей даже поцеловалась тогда на прощанье..."

IX

После отъезда Аделаиды Борисовны Карташев скучал и томился. Однажды Маня, сидя с ним на террасе, спросила с обычной вызывающей бойкостью, но с некоторым внутренним страхом:

- Говорить по душам хочешь?

Карташев помолчал и, поборов себя, неуверенно ответил:

- Говори.

- Мы влюблены? То есть - не влюблены, но нами владеет то сильное и глубокое чувство, которое единственно гарантирует правильную супружескую жизнь. Мы глубоко симпатизируем, мы уважаем; отсутствие дорогого существа для нас - тяжелое лишение, и мы сознаем, что она, конечно, была бы лучшим украшением нашей жизни. Помни, что быть искренним - главное достоинство, и поэтому или отвечай искренне, или не унижай себя и лучше молчи.

- Я буду отвечать искренне, - серьезно и подавленно ответил брат. Несомненно сознаю, что лучшим украшением жизни была бы она. Я не решился бы формулировать свои чувства, но мне кажется, что, узнав ее, никогда другую уже не захочешь знать. И я не буду знать: ни другую, ни ее. Для меня она недосягаема по множеству причин. Она чиста, как ангел, я - грязь земли. Мало этого: я прокаженный, потому что, что бы ни говорили доктора, по твердой уверенности нет, что болезнь прошла. Если не во мне, то в детях она может проявиться. Дальше: она богата, а у меня ничего нет, потому что от наследства я отказался, воровать не буду, а при моем характере, даже при хорошем жалованье, ни о каких остатках и речи быть не может. При таких условиях я - бревно, негодное в стройку, в лучшем случае - годное на лучины, чтобы в известные мгновенья посветить при случае кому-нибудь из вас. И все-таки я очень благодарен Аделаиде Борисовне, потому что ее образ настолько засел во мне, что она отгонит всех других, и я тверже теперь пойду по тому пути, по которому должен идти.

Маня сидела, слушала, и - чем ближе к концу - она пренебрежительнее кивала головой.

- Ты так же знаешь себя, как я китайского императора. Запомни хорошенько: прежде всего ты - эгоист и один из самых ужасных эгоистов, которого природа одела в красивые перья, наделила лаской, внешней как будто беззащитностью. И с этим качеством ты многое выманишь у жизни. У тебя и хорошие есть стороны: ты хорошо и искренне сознался, что ты - грязь, а она ангел. И эта искренность, которая в тебе несомненно есть и хоть post factum, но всегда явится и может сослужить тебе службу...

Маня затруднялась в выражениях.

- Ну, хоть в смысле познания, что такое человек, из каких противоположностей он создан. На этой почве я даже допускаю мысль, что из тебя мог бы выработаться и писатель. Но только не скоро, очень не скоро. Когда перебурлит, когда вся грязь сойдет, когда мишура жизни будет сознана, а честолюбие - у тебя его бездна - все-таки останется. И вот тогда, может быть, твоим идеалом и явится Жан-Жак Руссо. И то, впрочем, если твоя жизнь сложится так, что будет молотом, дробящим эту мишуру, а то так и расплывется в ней без остатка. И тогда ты будешь окончательная дрянь, которую в свое время и отвезут, как падаль, на кладбище те, которые к этому делу приставлены.

При всем своем неверии будешь и крест целовать, словом, можешь, как сложится жизнь, превратиться, полностью превратиться в одну из тех гадин, которые неуклонно, каждая с своей стороны, охраняют существующую каторгу всей нашей жизни. Вся надежда, повторяю, на твою искренность, которая, просыпаясь от поры до времени, будет, помимо, может быть, и твоей воли, разрушать то, что уже будет создано тобой. А может быть, я и ошибаюсь. Во всяком случае, я теперь посылаю Аделаиде Борисовне книги и пишу ей; от тебя кланяться?

- Кланяйся, конечно. Но, умоляю тебя, не затевай ничего из области неисполнимого. Понимаешь?

- Понимаю, понимаю. С чего ты взял, что я хочу быть свахой? Если ты сам не хочешь...

- Не не хочу, а не могу.

- Ну, не можешь... Во всяком случае, можешь быть уверен, что уж меня-то никогда не причислишь к людям, исполняющим твои желанья, помогающим тебе жить, как ты хочешь... Дудки-с...

Маня сделала брату нос и ушла.

Она писала в тот день, между прочим, Аделаиде Борисовне: "Тёма у нас ходит грустный, пустой и занимается самобичеванием. Сегодня мы с ним говорили о тебе. Он говорил, что ты ангел, а он грязь. А я ему еще прибавила. Теперь он сидит на террасе и безнадежно смотрит в небо. Кроме того, что тебя нет, его убивает, что он до сих пор без дела, и с горя хочет ехать на войну в качестве уполномоченного дяди Мити по поставке каких-то транспортов, подвод, быков, лошадей. И пускай едет: с чего ни начинать, лишь бы начал, а в Рим все дороги ведут".

Карташев действительно после некоторых колебаний принял предложение дяди быть его представителем.

Дядя Карташева взял на себя поставку двух тысяч подвод. Из них: его собственных - четыреста, Неручева - шестьсот, а остальные - тысячу - они получат.

Сдача подвод назначалась в Бендерах, а затем Карташев с этими подводами должен был отправляться, под наблюдением интендантских чиновников, в Букарешт и далее на театр военных действий.

Самым неприятным в этом деле были сношения с интендантством.

- Ты должен будешь, - пояснял ему дядя, - их кормить и поить, сколько захотят. Затем за каждую подводу, за соответственное количество дней они тебе будут выдавать квитанцию, причем в их пользу они удерживают с каждой подводы по два рубля.

- Но ведь это значит взятки давать?

- Тебе какое дело? Никаких взяток давать ты не будешь. Будет у тебя квитанция, скажем, на десять тысяч рублей, ты и распишешься, что получил десять, а получишь восемь. Вот и все... Ведь это же коммерческое дело: не мы же что-нибудь незаконное делаем. Так всегда и везде делается: дают цену хорошую, отделить два рубля можно, а не отделишь - все дело погибнет.

- Я боюсь, что я вам не буду годиться для этого дела.

- Именно ты и будешь годиться, потому что тут расходы, которых нельзя учесть, и единственное - это выбор надежного человека, который меня не обманет. Жалованье я тебе назначаю пятьсот рублей в месяц, содержание мое. Две тысячи тебе дано на экипировку и десять процентов от чистой пользы. Это может составить двадцать и даже тридцать тысяч.

- Да, но вот эта ужасная сторона с интендантством.

- Да ничего, ей-богу, ужасного нет, по крайней мере, жизнь узнаешь. И интендантов много знакомых: в транспортах почти исключительно все наши помещики.

Дядя называет фамилии.

- И неужели они таки будут брать?

- А, дитя мое! Да, слава богу, что берут. Слава богу, что Василий Петрович, тот, конечно, брать не будет, - и зачем только лезет, - не в транспортах. Едва уговорили его не идти в транспорт и не портить дела...

Василий Петрович Шишков был сосед и даже далекий родственник Карташевых, когда-то очень богатый человек, но теперь очень обедневший, с одним имением, заложенным по нескольким закладным. Всегда чудак и оригинал.

- Ах, какая все-таки гадость, - удрученно повторял Карташев.

- Да никакой же гадости, сердце мое, нет, - повторял дядя. - Я хочу заработать деньги, тридцать тысяч. Гадость это?

- Вы подрядчик, и если вы выполните ваш подряд... Хотя тоже...

- Ну, что тоже? Ведь и железная дорога тоже подрядчиками строится концессионер, жидовский приказчик, значит, и дорогу тебе строить нельзя. Куда же ты денешься? В монастырь? Так все девочки из вашей семьи и так туда тянут... Теперь слушай дальше: все они такие же помещики, как и я, все так же пострадали от освобождения крестьян, от новых условий, все в долгу, как в щелку, - почему мне не поделиться с ними, если у меня осталось настолько больше, что я могу, а они не могут стать такими же подрядчиками? Считай, наконец, что они такие же подрядчики на мое имя.

- Тогда зачем же они жалованье получают?

- Да что это за жалованье? Две тысячи четыреста в год? Ну, они из своего заработка эту двадцатую, тридцатую часть и отдадут назад государству, тем же бедным, кому хочешь. Но из этого ты уже видишь, что все это сводится к форме, а не к существу дела. А если мы возьмем по существу, то или жить или в гроб живым ложиться? Ты же не мальчик уже, и все детские бредни в багаже взрослого человека вызовут только смех, и серьезные люди с тобой дела иметь не будут.

Карташев не хотел быть мальчиком, еще меньше хотел быть смешным в глазах серьезных людей.

Да и бредней-то в багаже его никаких почти не оставалось. Он и не думал перестраивать мир, давно бросил все фантазии, относящиеся еще к гимназической жизни. Словом, он мирился со всем существовавшим положением вещей и только не хотел... или, вернее, хотел, чтобы вся эта, может быть и неизбежная, грязь жизни протекала как-нибудь так, чтобы не задевать его.

Назад Дальше