Добрый человек Иисус и негодник Христос - Филип Пулман 9 стр.


— А подал бы ты милостыню бедному калеке у заводи Вифезда? — спросил хромой.

— Нет, не подал бы. Ни монетки. Почему? Да потому что был бы по-прежнему слеп и не видел бы вас, а если бы кто-нибудь попытался рассказать мне о вас, я бы и слушать не стал. Ведь я был бы богат. Зачем бы вы мне сдались?

— Тогда ты воистину заслуживал бы, чтоб тебе перерезали глотку, — промолвил прокаженный.

— Так ведь о том и речь.

— Есть такой человек, именем Иисус, — вмешался Христос. — Святой человек, целитель. Если бы он пришел сюда…

— Пустая трата времени, — отрезал прокаженный. — Сюда каждый день приходит с дюжину нищих, может, больше; они притворяются калеками — и нанимаются к разным святошам. Одна-две драхмы — и они поклянутся, что вот уже долгие годы страдают от слепоты и увечья, а потом разыграют чудесное исцеление. Святые? Целители? Не смеши меня!

— Этот человек совсем другой, — возразил Христос.

— Помню я его, — проворчал слепец. — Иисусом звать. Пришел сюда в субботу, как дурак. Священники не позволили ему никого исцелять в день субботний.

— Одного человека он все-таки исцелил, — напомнил хромой. — Старика Хирама. Разве не помнишь? Иисус велел ему: возьми постель твою и ходи.

— Чушь собачья, — отрезал слепец. — Хирам дошел только до храмовых дверей, а там повалился и вновь принялся просить милостыню. Мне старая Сара рассказывала. Еще жаловался: зачем-де у него средства к жизни отобрали? Он же только попрошайничать и умел. Уж эта мне ваша болтовня о праведности, — обернулся он к Христу, — ну, где тут праведность-то — вышвырнуть старика на улицу, а у бедняги ни ремесла, ни дома, ни мелкой монеты? А? Этот ваш Иисус требует от людей слишком многого.

— Но он в самом деле праведен, — возразил хромой. — Говори что хочешь, мне дела нет. Его праведность ощущается, видится в глазах…

— Я — не видел, — отрезал слепец.

— А по-твоему, что такое праведность? — спросил Христос у хромого.

— Да просто малая толика человечности, господин. У бедняка мало радостей в жизни, а у калеки и того меньше. Касание дружеской руки для меня, господин, дороже золота. Если бы ты обнял меня, господин, просто обхватил бы руками на краткий миг и поцеловал, уж как я бы дорожил этим воспоминанием. Вот это была бы подлинная праведность.

От нищего разило. Вонь фекалий, мочи, блевотины и многолетней застарелой грязи окутывала его облаком. Христос нагнулся и попытался обнять его, и вынужден был отвернуться, и сдержал позыв к рвоте, и попробовал снова. Вышло несколько неловко: хромой рванулся обнять его в ответ, и вонь сделалась невыносимой, так что Христу пришлось поторопиться с поцелуем, после чего он оттолкнул нищего и выпрямился.

Из темноты под колоннадой донесся короткий смешок.

Христос поспешил наружу и прочь, всей грудью вдохнул холодный воздух. И лишь миновав высокую башню на углу храмового комплекса, обнаружил, что во время неловкого объятия хромой нищий украл у него с пояса кошелек.

Дрожа всем телом, он присел на углу под стеной и зарыдал — о себе, о потерянных деньгах, о трех нищих у купальни Вифезда, о брате Иисусе, о больной раком блуднице, о всех бедняках мира, о матери с отцом, о своем детстве, когда праведность давалась так легко… Нельзя, чтобы все продолжалось так, как есть.

Успокоившись, он отправился на встречу с ангелом в дом к Каиафе. Его по-прежнему била дрожь.

Каиафа

Когда Христос явился, ангел уже ждал его во дворе. Их обоих тотчас же проводили к первосвященнику. Тот загодя отпустил своих помощников, говоря, что должен обдумать их слова, а ангела приветствовал как весьма уважаемого советника.

— Вот этот человек, — промолвил ангел, указывая на Христа.

— С вашей стороны очень любезно заглянуть ко мне. Не хотите ли подкрепиться?

Христос с ангелом отказались.

— Пожалуй, вы правы, — кивнул Каиафа. — Дело невеселое. Я не хочу знать твоего имени. Твой друг наверняка уже объяснил тебе, что нам требуется. Стража, которой приказано арестовать Иисуса, стянута отовсюду и не знает, как он выглядит; кто-то должен указать на него. Ты готов?

— Да, — ответил Христос. — Но зачем вам понадобилась лишняя стража?

— Велик разлад — я говорю со всей откровенностью — не только в нашем совете, но в народе в целом, и солдаты в стороне не остались. Те, кто видел и слышал Иисуса, возбуждены, беспокойны, неустойчивы; одни любят его, другие порицают. Мне пришлось выслать отряд, которому я вполне доверяю: уж эти-то не станут спорить промеж себя. Положение крайне щекотливое.

— А разве ты сам его не видел и не слышал? — спросил Христос.

— К сожалению, не довелось. Естественно, я выслушиваю подробные отчеты о его речах и деяниях. В более спокойные времена я с превеликим удовольствием повстречался бы с ним и обсудил обоюдно интересные вопросы. Однако мне необходимо поддерживать крайне зыбкое равновесие. Моя главная забота — не допустить разобщения среди верующих. Одни фракции хотят полностью отколоться и присоединиться к зилотам, другие требуют, чтобы я ни много ни мало объединил всех иудеев в открытом противостоянии римлянам, третьи настаивают, чтобы я поддерживал хорошие отношения с наместником, поскольку наш первейший долг — беречь мир и жизнь соплеменников. Мне необходимо выполнить как можно больше требований и при этом не настроить против себя тех, кто остался разочарован; но превыше всего — сохранять какое-никакое единство. Удержать равновесие непросто. Господь возложил это бремя на мои плечи, и я должен нести его — насколько достало сил.

— А что римляне сделают с Иисусом?

— Я… — Каиафа развел руками. — Что сделают, то сделают. В любом случае они очень скоро и сами его схватят. Еще одна из наших проблем: если духовные власти не примут мер, покажется, будто мы поддерживаем возмутителя спокойствия, а это поставит под удар всех иудеев. Я должен радеть о своем народе. Увы, наместник — человек жестокий. Если бы я только мог спасти Иисуса, если бы мог совершить чудо и в мгновение ока перенести его в Вавилон или Афины, я бы так и сделал, ни минуты не колеблясь. Но мы — в плену у обстоятельств. Ничем тут не могу помочь.

Христос склонил голову. Он видел, что Каиафа — человек достойный и честный и что положению его не позавидуешь.

Первосвященник отвернулся и взял небольшой кошель с деньгами.

— Позволь мне заплатить тебе за труды, — промолвил он.

А Христос вспомнил, что кошелек его украден и что он должен денег за снятую комнату. И в то же время ему было стыдно принимать деньги от Каиафы. Ангел, конечно же, заметил его колебания, и Христос повернулся объясниться:

— Мой кошелек…

Ангел понимающе поднял руку.

— Не надо ничего объяснять, — проговорил он. — Возьми деньги. Они предложены от чистого сердца.

Так что Христос взял кошель — и его снова затошнило.

Каиафа распрощался с обоими и вызвал к себе капитана стражи.

Иисус в гефсиманском саду

Весь вечер Иисус просидел за разговорами с учениками, а к полуночи сказал:

— Я выйду. Петр, Иаков, Иоанн, ступайте со мной; остальные оставайтесь здесь и поспите.

И оставили они остальных и зашагали к ближайшим воротам в городской стене.

И сказал Петр:

— Господин, будь осторожен нынче ночью. Ходит слух, будто храмовую стражу многократно усилили. А наместник только и ждет повода, чтобы принять решительные меры.

— Почему?

— Да вот из-за всего этого, — объяснил Иоанн, указывая на слова «ЦАРЬ ИИСУС», грязью намалеванные на ближайшей стене.

— Это ты написал? — спросил Иисус.

— Конечно, нет!

— Так значит, это до тебя и не касается. Не обращай внимания.

Иоанн знал, что оно касается их всех, но промолчал. Только задержался счистить надпись — а затем бегом догнал остальных.

Иисус прошел через долину к саду на склонах Масличной горы.

— Будьте здесь и бодрствуйте, — промолвил он. — Если кто появится, дадите мне знать.

Ученики сели под оливой и завернулись в плащи, поскольку ночь была холодной. Иисус отошел чуть в сторону и опустился на колени.

— Ты не внемлешь, — прошептал он. — Я взываю к тебе всю жизнь, но лишь молчание мне ответом. Где ты? Ты — там, среди звезд? Может статься, ты занят — создаешь иной мир, ибо этот тебе опротивел? Ты ушел, верно, ты покинул нас?

Пойми, ты выставляешь меня лжецом. Я не хочу лгать. Я пытаюсь говорить правду. Но я рассказываю людям, что ты заботишься о них как любящий отец, а это не так; по мне, ты слеп, равно как и глух. Ты не видишь — или просто не желаешь видеть? Одно — или другое?

Никакого ответа. Тебе все равно.

Если бы ты слушал, ты бы знал, что я имею в виду под правдой. Я — не из этих кромсателей логики, привередников-философов с их благоуханным греческим вздором об идеальном мире духовных сущностей, где все — совершенство и где только и пребывает подлинная истина в отличие от здешнего грязного материального мира, мира искаженного, грубого, исполненного лжи и несовершенств… Ты их вообще слышал? Глупый вопрос. Клевета тебя тоже не занимает.

Пойми, ты выставляешь меня лжецом. Я не хочу лгать. Я пытаюсь говорить правду. Но я рассказываю людям, что ты заботишься о них как любящий отец, а это не так; по мне, ты слеп, равно как и глух. Ты не видишь — или просто не желаешь видеть? Одно — или другое?

Никакого ответа. Тебе все равно.

Если бы ты слушал, ты бы знал, что я имею в виду под правдой. Я — не из этих кромсателей логики, привередников-философов с их благоуханным греческим вздором об идеальном мире духовных сущностей, где все — совершенство и где только и пребывает подлинная истина в отличие от здешнего грязного материального мира, мира искаженного, грубого, исполненного лжи и несовершенств… Ты их вообще слышал? Глупый вопрос. Клевета тебя тоже не занимает.

А это между тем не что иное, как клевета: ты создал этот мир, и он — прекрасен, в каждой своей малой частице. Когда я думаю обо всем, что люблю, я задыхаюсь от счастья — или, может, от печали, не знаю; а ведь все эти вещи в здешнем мире сотворены тобою. Если человек вдыхает аромат жареной рыбы вечером у озера, или чует в жаркий день дуновение прохладного ветерка, или целует мягкие податливые губы, или видит, как малый звереныш бежит со всех ног, спотыкается и падает, и поднимается снова, — если человек это чувствует и все же повторяет, будто все эти вещи — не более чем грубые, несовершенные копии чего-то лучшего из иного мира, он клевещет на тебя, Господи, если только слова хоть что-нибудь да значат. Впрочем, эти люди не считают, будто слова что-то значат; слова для них — просто фишки в сложных играх. Правда то, и правда сё, да что такое вообще правда — так рассуждают они до бесконечности, эти безжизненные фантомы.

Гласит псалом: «Сказал безумец в сердце своем: „Нет Бога“». Понимаю я этого безумца! Ты обходился с ним так же, как со мною, верно? Если это делает меня безумцем, так я заодно со всеми созданными тобою безумцами! Я люблю этого безумца, даже если ты — не любишь. Бедный дурень шепотом взывал к тебе каждую ночь — и никакого отклика не услышал. Даже Иов, невзирая на все свои беды, получил от тебя ответ. Но мы с безумцем с тем же успехом могли говорить в пустой горшок, вот только пустой горшок издает звук вроде шума ветра, если поднести его к уху. Какой-никакой, а ответ.

Ты не это ли пытаешься мне сказать? Что когда я слышу ветер, я слышу твой голос? А когда я смотрю на звезды, я вижу твои письмена, — а не то так в коре дерева или на рифленом песке у кромки воды? Это все чудесно, да, бесспорно, но отчего ж они так трудны для прочтения? Кто переведет их для нас? Ты сокрылся в загадках и таинствах. Должно ли мне поверить, что Господь Бог ведет себя как один из этих философов и говорит то и это, чтобы сбить с мысли и с толку? Нет, не верю. Зачем ты так обращаешься со своим народом? Господь, сотворивший воду прозрачной, свежей и сладкой, не станет подмешивать в нее грязь, прежде чем дать испить своим детям. Так где же ответ? Ветер, звезды и песок исполнены твоих слов, и нам надо просто-напросто проявить упорство, пока мы не сумеем наконец их прочесть? Или они пусты и бессмысленны? Одно — или другое?

Ответа нет, кто б удивился… Вслушайся. Ни дуновения ветра; букашки шуршат в траве; Петр под оливой похрапывает; собака лает где-то в усадьбе в холмах; сова ворочается в долине; а за всем этим беспредельная тишина. Ты не в звуках, верно? А ведь это помогло бы. Люблю мелких букашек. Славный пес, надежный; жизнь готов отдать, охраняя усадьбу. Сова — красавица и о птенцах заботится. Даже Петр — человек доброй души, несмотря на все его громкие слова да шумность. Если бы я думал, что ты — в этих звуках, я мог бы полюбить тебя всем сердцем, даже если бы никаких других звуков ты не создавал. Но ты — в молчании. Ты ничего не говоришь.

Господи, есть ли разница между этими словами — и словами «тебя здесь вообще нет»? Так и воображаю себе, как спустя годы какой-нибудь умник-философ станет пускать пыль в глаза своим бедным ученикам: «Великое отсутствие Бога есть несомненный знак его присутствия». Люди послушают-послушают, подумают: надо же, вот это голова — ума палата! — и попытаются поверить; и вернутся домой озадаченные, несытые, потому что это бессмыслица. Такой священник куда хуже безумца из псалма; безумец, по крайности, человек честный. Когда безумец молится тебе безответно, он решает: великое отсутствие Бога означает, что его, черт подери, просто нету.

Так что мне рассказать людям завтра, и послезавтра, и послепослезавтра? Продолжать ли талдычить о вещах, в которые я сам не могу поверить? Сердце мое утомится, а живот сведет от тошноты; в рот набьется пепел, а глотку обожжет желчью. Настанет день, когда я скажу какому-нибудь горестному прокаженному, что грехи его прощены и язвы исцелятся, а он мне ответит: «Но они так и не заживают. Где же обещанное тобою излечение?»

А Царство?.. Уж не обманываю ли я самого себя, заодно со всеми прочими? Что я такое делаю, уверяя людей, будто Царство грядет, будто живущие ныне своими глазами увидят приход Царства Божия? Представляю, как мы ждем, и ждем, и ждем… Может, прав был мой брат, когда говорил о великой организации, об этой его церкви, которая послужит проводником Царства на земле? Нет, он заблуждался, он заблуждался! Мои сердце, разум и тело дружно восстали против этого. И сейчас восстают.

Потому что я ясно вижу, что случится, если такое произойдет. Дьявол станет радостно потирать руки. Как только люди, полагающие, что они исполняют Господню волю, дорвутся до власти — будь то в собственном доме, или в деревне, или в Иерусалиме, или в самом Риме, — дьявол овладеет ими. Очень скоро они примутся составлять списки наказаний за разные невинные занятия, и приговаривать людей к порке или побиванию камнями во имя Господа — за то, что не то едят, не ту одежду носят и не в то верят. Лица высокопоставленные будут строить пышные дворцы и храмы, и расхаживать там с важным видом, и облагать налогами бедняков, чтобы те оплачивали их роскошь; и само Писание станут они держать в секрете, говоря, что есть истины слишком сакральные, чтобы открыть их простецам, так что преподносить их дозволяется лишь в толковании священников, и станут пытать и убивать всех, кто захочет сделать слово Божье простым и понятным для всех; и с каждым прожитым днем их будет все сильнее одолевать страх, ибо чем больше власти заберут они себе, тем меньше станут доверять кому бы то ни было, и счет потеряется шпионам, и предательствам, и доносам, и тайным трибуналам, и уличенных несчастных безобидных еретиков предадут страшным публичным казням, дабы устрашить прочих и принудить их к покорности.

А время от времени, дабы отвлечь людей от горестей и распалить в них гнев против кого-то еще, главы церкви станут объявлять, что такой-то народ и такая-то нация — воплощение зла и должны быть уничтожены, и соберут огромные армии, и пошлют их убивать, жечь, насиловать, разорять и грабить, и поднимут свое знамя над дымящимися руинами некогда цветущей и плодородной земли, и объявят, что Божье Царство тем самым умножилось и возвеличилось еще более.

Но любой священник, который захочет удовлетворить свои тайные страсти, — алчность, похоть, жестокость, — окажется, что волк на пастбище среди ягнят, где пастуха связали, заткнули ему рот и завязали глаза. Никто и никогда не дерзнет оспорить правоту того, что этот святой человек совершает при закрытых дверях; и все его беспомощные жертвы будут взывать к небесам о жалости, и слезы их оросят ему руки, и он вытрет руки о рясу и сложит их благочестиво, и возведет очи горе, и станут говорить люди: как хорошо, что в священниках у нас — такой праведник, как ревностно заботится он о своих детях…

Где будешь ты тогда? Ты посмотришь вниз и поразишь этих богохульных змей ударом молнии? Сбросишь наместников с тронов и сравняешь с землею дворцы их?

Задавать такой вопрос и ждать ответа — то же, что знать: ответа не будет.

Господи, думай я, что ты меня слышишь, я бы вот о чем помолился превыше всего: чтобы всякая церковь, созданная во имя твое, оставалась бедна, неправомочна и смиренна. Чтобы не обладала она иной властью, кроме власти любви. Чтобы никого не отвергала. Чтобы не владела она никакой собственностью и не создавала законов. Чтобы не выносила приговоров, но лишь прощала. Чтобы уподобилась она не дворцу с мраморными стенами и отполированными полами и стражей в дверях, а походила скорее на дерево, корни которого уходят глубоко в землю, а само оно дает укрытие всем птицам и зверям, весной одаряет цветами, и тенью — в жаркий день, и плодами — в свой срок, а со временем даст и крепкую надежную древесину для плотника; и притом роняет тысячи семян, чтобы на его месте выросли новые деревья. Говорит ли дерево воробью: «Убирайся прочь, здесь тебе не место»? Говорит ли дерево голодному: «Этот плод не для тебя»? Испытывает ли дерево благонадежность зверья, прежде чем пустить его в тень?

Вот и все, что я ныне могу: шептать в тишине. Надолго ли меня хватит? Тебя здесь нет. Ты меня не слышишь. Лучше бы я говорил с деревом, говорил с собакой, с совой, с малым кузнечиком. Они-то всегда тут, рядом. Я — на стороне безумца из псалма. Ты думал, мы и без тебя обойдемся… нет, тебе вообще все равно, обойдемся мы без тебя или нет. Ты просто взял да и ушел. Так мы и живем: обходимся, как можем. Я — часть этого мира, и я люблю в нем каждую песчинку, каждую травинку и каждую каплю крови. Да ничего другого и не надо, ведь этих вещей достаточно, чтобы взвеселилось сердце и успокоился дух; мы знаем, что тело они радуют. Тело и дух… а есть ли разница? Где заканчивается одно и начинается другое? Может, это — одно и то же?

Назад Дальше