Философский камень. Книга 2 - Сергей Сартаков 13 стр.


Приближалась тринадцатая годовщина Октябрьской революции. Дата не круглая, но все равно высокоторжественная. Ведь каждый прожитый год был огромным шагом вперед. Хотелось рассказать об этом не только на языке цифр и процентов.

Васенин размышлял.

Да, многого, еще очень многого в стране не хватает. Каждый гвоздь под контролем, и каждый кусок мыла по списку.

Уже не ездят по деревням вооруженные винтовками продотряды, выгребая из сусеков, быть может, не всегда по-настоящему излишние «излишки», но этим спасая пухнущих от голода детей, давая городским рабочим возможность на скудном пайке все-таки выстоять свою смену у станка и изготовить для той же деревни необходимые товары. Не стало столь острой, смертной нужды, хлеб появился, но было бы его и вовсе в достатке, если бы с невиданной жестокостью не сопротивлялось кулачество стремлению партии объединить слабосильные крестьянские хозяйства в оснащенные машинной техникой артели.

На рынках, на толкучках — орды спекулянтов, готовых шкуру содрать со своего «ближнего». А все же государственная торговля берет верх.

Больницы переполнены, но не потому, что свирепствуют эпидемии: со вшами, с сыпняком и прочими «прелестями» ужасной антисанитарии давно покончено. Мест не хватает в больницах потому, что нынче не дозволяется бросать хворых людей на произвол судьбы да на милость колдунов и знахарей.

И хотя еще предостаточно таких, кто, получая за работу деньги, в платежной ведомости вместо подписи вынужден ставить крестик, посмотри по вечерам: в каком окне не увидишь склоненную над книгой голову? И растут корпуса новых заводов, и прокладываются стальные магистрали на путях прежних верблюжьих караванов, и роются оросительные каналы, и меняют свой облик села и города, а люди одержимы единым стремлением: работать, строить, учиться. Быстрее, быстрее, быстрей! Они понимают, что вековая отсталость царской России, жесточайшая разруха, причиненная войной, интервенцией, блокадой, поставили их перед единственным выбором: покориться злой силе и сдаться, вернуться к старому, или, стиснув зубы, подтянув ремешки, черт подери, на восьмушке хлеба, босому и в залатанной рубахе вступить в отчаянную борьбу, но выбраться таки на широкий путь! Третьего не дано.

И пусть грозятся из-за рубежа, и пусть стреляют в спину здесь, и пусть смеются, издеваются над нашей нищетой и бес- культурем любые недруги, — хорошо смеется тот, кто смеется последним!

В какие живые картины реальной действительности, знакомой любому, облечь все это?

Рука Васенина непроизвольно потянулась к стопке книг, взятых в библиотеке, Он полистал их наугад. Попались на глаза строки: «…но все-таки не пропал он в тяжелые дни, вытерпел, перенес: и вошь, и грязь, и брюшную болезнь… Проел ножик с ремнем, подбирал гнилые яблоки, протягивал руку за милостыней, и все это ему надоело, опротивело — такими делами зерна не привезешь, а Мишке нужно зерно, чтобы самому посеять, хозяйство спасти. Встал он на работу…»

Что это?

Васенин посмотрел на обложку. «Ташкент — город хлебный» Александра Неверова, повесть о страшнейшем голоде 1921–1922 годов.

— Аллегорически в докладе можно сказать: голод хлебный, голод железный, голод угольный, голод всеохватный иссушал, обескровливал Россию тех, первых лет революции, но, как он, Мишка, народ советский не пропал, не растерялся в тяжелые дни. Все вытерпел, перенес и не стал пробиваться милостыней да подобранными с земли гнилыми яблоками — встал на работу. А далее: и вот они, повсюду уже видны победные результаты этой фанатично-радостной работы.

Васенину вспомнилось: «По небу тучи бегают, дождями сумрак сжат, под старою телегою рабочие лежат. И слышит шепот гордый вода и под и над: „Через четыре года здесь будет город-сад!“ Темно свинцовоночие, и дождик толст, как жгут, сидят в грязи рабочие, сидят, лучину жгут. Сливеют губы с холода, но губы шепчут в лад: „Через четыре года здесь будет город-сад!“

Он любил поэзию, любил Маяковского. И медленно, слово за словом, прислушиваясь к музыке стиха, повторил вслух:

— Через четыре года здесь будет город-сад…

Это наша первая пятилетка. Пока еще наш разбег. Каким же станет восхождение в гору?…

А в том, чужом и недобром мире бушует кризис. Дикий и нелепый по самому смыслу своему — кризис перепроизводства. Нет покупателей на товары! „Пшеница, кофе сжигаются в паровозных топках, сбрасываются в морские глубины. Останавливаются фабрики и заводы, рабочие увольняются. Товары некуда девать, они падают в цене, их изготовлено больше, чем… Что „чем“? Чем нужно людям? Нет! Чем можно продать с большей для себя выгодой.

Людям же очень нужны все эти товары. Когда пшеницу грузят на корабли, чтобы затем утопить ее в море, сотни голодных глаз наблюдают за этой чудовищной операцией. И безработные каждое утро выстраиваются в огромные очереди, надеясь на чудо: вдруг кому-то понадобятся их руки. Но видят с тоской, что день ото дня хвосты на биржах труда становятся все длиннее.

В мире все так взаимосвязано. Общество, разделенное на классы, не может находиться в состоянии равновесия. Качается гигантское коромысло, но вся история развития человечества показывает, как неуклонно перетягивает та чаша, в которой собран гнев народов против своих угнетателей, в которой собран гнев рабов против своих господ. Пусть еще капитал, „деспот пирует в чертоге златом, тревогу вином заливая, но грозные буквы давно на стене чертит уж рука роковая“.

И нет той силы, какая смогла бы стереть это предначертание. Предначертание тех неумолимых законов, которым каждому по-своему подчинены движения небесных тел во вселенной, капельки пара, поднимающиеся над нагретой солнцем водой, и производственные отношения в человеческом обществе.

„Из искры возгорится пламя!“ — какие светлые и чистые пророческие слова! Они всегда сияли над знаменами российских революционеров, самоотверженных борцов против человеконенавистнической тирании. Само понятие „борьба“ — это синоним благородства. А вот в Германии уже несколько лет ходит по рукам „Майн кампф“ — книга Адольфа Гитлера. Знамя какой „борьбы“ поднимает Гитлер?

Васенина передернула короткая внутренняя дрожь. Недавно под большим секретом, по личному разрешению Блюхера, нового командарма ОКДВА, в Политуправлении дали ему прочесть в немецком оригинале эту страшную книгу, насквозь отравленную ядом расовой ненависти ко всем неарийским народам мира. Книгу, в которой отвергнуты, растоптаны солдатским сапогом все нормы человеческой морали, в которой даже совесть объявлена „унижающей человечество химерой“, а немецкую молодежь обещано воспитать как стаю диких зверей к ее предстоящему „дранг нах Остен“ — походу на Восток! Хотелось сразу же вышвырнуть этот бред сумасшедшего в мусорную корзину и вымыть руки. Но начальник Политуправления понимающе посмотрел на Васенина и сумрачно сказал: „С этим экземпляром книги, Алексей Платонович, мы можем поступить, как нам заблагорассудится. А с автором ее? Ты можешь гарантировать, что при его «дранг нах Остен» мы не столкнемся именно с ними с теми ужасами, какие он в своей книге обещает человечеству? Поклонники Гитлера уже открыто орут его лозунги на улицах и площадях. Хватит ли сил и желания у политиков Германской республики справиться с этой сволочью, виноват, — стихией? Кстати, весьма любезной и сердцу итальянского диктатора Бенито Муссолини. А фашистский путч в Мемеле? Ведь это уже близко от нас, «на Востоке». Одним словом, дорогой Алексей Платонович, до чего же хочется наконец-таки выспаться! Но… враг не дремлет. И нам тоже спать нельзя.

Это должна быть существеннейшая часть доклада: идеология фашизма и угроза новой войны. Сполохи — пока за горизонтом, а горизонт не так уж и далек…

О чем бы еще не забыть?

9

Он встал, принялся ходить по комнате, оглядывая холщовый коврик на стене, увешанный оружием. Когда-то собирался он снять отсюда свой личный, тогда еще новинку, пистолет «ТТ» и торжественно вручить Тимофею, но передумал — подарил «Слово о полку Игореве». Хотелось подчеркнуть величие и нетленность древней культуры народа, издавна в тяжелых боях отстаивающего право на мирный труд, заронить в душу молодого человека, идущего в свою дальнюю дорогу, мысль о том, что бессмертие и славу родному народу создают те его сыны, честь которых. ничем не запятнана, жизнь которых отдана лишь служению благородным целям. Без этого и себе ни: радости, ни счастья не жди.

Н-да, хотелось еще в тот день мысленно представить Тимофея крупным ученым — способности у него, несомненно, большие — и вообще увидеть в мире, уже предавшем забвению войны, жестокость, насилие, в том светлом мире, имя которому — Коммунизм.

Фантазер? Нет, почему же, верую: все это будет! Только в мечтаниях своих тогда увлекся, чересчур приблизил сроки. Но без мечты уж очень безрадостной казалась бы жизнь.

«Надо мечтать!» — писал и Ленин, а Владимир Ильич, был, прежде всего, человеком, трезво оценивающим текущее время, никогда не теряющим из виду землю, в какие бы выси ни взлетала его стремительная, созидающая мысль.

Был поздний вечер. За окном лежала глубокая тьма, и оттого словно бы ярче сияла электрическая лампа, подвешенная на: длинном витом шнуре, и уютнее казалась комната.

Как хорошо бы сейчас отложить на часок-другой работу над докладом, по необходимости деловым, и с кем-нибудь запросто побеседовать! Ну, черт подери, помечтать! Пофилософствовать о предназначении человека! Продолжить тот разговор с Тимофеем, который, собственно, и после его отъезда не прекращался в письмах.

Предназначение человека в абсолютных и незыблемых формулах не записано ни на каких таинственных скрижалях судьбы. Искать их в готовом виде бесполезно. Свое предназначение определяет сам человек. В пути, в постоянном движении к избранному идеалу, который должен всегда быть возвышеннее окружающей его действительности.

Значит, вечный странник, безостановочно идущий к цели? Что же, неплохой вариант. Стремиться, двигаться к цели — жить!

А если прекратить движение, не смерть ли это?

И это не открытие, а лишь напоминание о многих истинах, уже усвоенных человечеством, но, время от времени, беспечно вновь забываемых. Иногда же и просто нагло попираемых. Пример — идеология фашизма. Какой, даже самой сатанинской, логикой можно оправдать физическое истребление миллионов и миллионов подобных себе человеческих существ во имя господства над миром некой одной самозванно избранной «высшей» расы?

Безумнее всего, трагикарикатурнее всего, видеть в этом еще и свое предназначение!

А между тем это уж вполне реальное явление нашей действительности. Есть книга «Майн кампф», есть рвущийся к верховной государственной власти ее автор, и есть его последователи…

Васенин невесело засмеялся. Ну вот, хотел отойти, отвлечься малость от доклада, а круг размышлений замкнулся. Получилось, что называется, подтверждение постулата о взаимосвязанности всего происходящего в этом мире.

Постучали в дверь. Связной штаба дивизии принес запечатанный сургучом пакет.

Так… из Политуправления РККА.

Васенин нетерпеливо сломал печать, крошки сургуча посыпались на пол. В пакете была почтограмма:

— «Ваш приезд Москву санкционировать не могу зпт обстановка требует быть вам на месте тчк Относительно Бурмакина просьба командарма товарища Блюхера доложена народному комиссару тчк Военная прокуратура согласилась освободить Бурмакина под ваше личное поручительство до окончания следствия тчк Восстановить Бурмакина в качестве подготовленного к выпуску курсанта Лефортовской школы ввиду крайней тяжести предъявленных ему обвинений не представляется возможным зпт нет препятствий работе по вольному найму без выезда за пределы Московского Военного округа тчк Заместитель начальника Политуправления РККА…» — прочитал вполголоса Васенин.

И заметил еще на отдельном листочке сделанную от руки приписку: «Дорогой Алексей Платонович! Поверь, это все сверх того, что допустимо. Только твое драматическое ко мне обращение, твоя готовность рискнуть своим положением и добрым именем, да, конечно, не без твоего участия, присланная в Наркомат просьба товарища Блюхера заставили сделать это. Авось, не подведет тебя твой протеже. Приветствую дружески. Игнатий…»

Гм! Гм! Что ж, и то хорошо…

Еще постскриптум? «Анталов, хотя и крепко погорел на этой истории, между прочим, тоже хвалит Бурмакина». Васенин подергал брови, с некоторых пор начавшие у него куститься, потянулся, потом встал из-за стола, подошел к дивану, закинул руки за голову, опустился на мягкое сиденье. Улыбнулся. Свободно, легко.

Чудак Игнатий! Боится, не рискую ли я своим положением и добрым именем. Положение — бог с ним! А где же у меня было бы доброе имя, если бы я отказался от Тимофея в беде? И дудки, риска вообще нет никакого! Верю в Тиму, верю в своего младшего брата! Ошибки у него быть не могло. Его ли подловил, Куцеволов, он ли его подловил, но глупости Тима не сделал бы. Стало быть, тут либо нелепый случай, либо встретилось нечто сверх быстроты его мысли — не успел и подумать.

Он стал припоминать все, что об этом в свое время писали ему и Мешков, и Анталов, и Сворень, а Мардарий Сидорович по приезде на Дальний Восток потом и на словах еще заново пересказал.

Факты, конечно, очень и очень недобры к Тимофею. Что ж, тем хуже для фактов! Кто из больших знаменитостей, рисуясь, это сказал?

Но если факты недобры, пусть действительно будет хуже для них, а не для Тимофея. Не стоит ломать голову. Теперь парнишка и сам напишет. А мрачные предсказания, как любят говорить в народе, возьми всяк колдун себе, на свою голову!

Хорошо бы отметить эту приятную весть из Москвы, ну… допустим, стаканом крепкого, золотистого чая. Но время позднее, плита на общей кухне уже остыла, а стучаться к соседу, помкомполка, у которого милая жена Машенька обязательно запасается на ночь большим термосом с кипятком, как-то неловко. Спят уже, вероятно.

Тогда и самому, что ли, спать завалиться? Когда на душе весело, наверно, привидятся и хорошие, веселые сны.

Взгляд Васенина упал на разбросанные по столу книги, выписки, заметки. Свисает с уголка стола географическая карта Европы. Свет от настольной лампы падает как раз на то место, где обозначена Германия, обведенная в. своих границах какой-то зловещей темно-коричневой каймой, словно бы наползающей на ближние к ней Австрию, Венгрию, Польшу, Чехословакию.

Васенин приподнялся на диване, оперся на локоть. Вздохнул:

— Ну, нет. Садись-ка, брат, комиссар дивизии, заканчивай доклад! В мире-то все же куда как неспокойно.

10

Анка Руберова плакала горько, безутешно. Вацлав, растерянный, стоял перед нею. Он предполагал, что так это и будет. Ехал колеблясь, не вернуться ли с дороги и не написать ли ей, большое письмо. Но что-то ведь помешало ему принять такое решение! Что?

Неодолимое желание снова увидеть ее — вот что. Прикоснуться к мягким, удивительно легким ее волосам и пережить еще хоть раз то острое, пронзительное волнение, которого нет, никогда не испытаешь от близости с Густой. Теперь уже не Грудковой, а Сташековой. И вот…

Может быть, об этом следовало рассказать Анке сразу, только войдя в ее комнату и еще не прикасаясь к ней?

Но ведь она же, наверное, все узнала от своего отца! Наконец, нетрудно догадаться и самой, что он никак не мог бы взять ее в жены, не загубив непоправимо свою карьеру. Притом разгневанный генерал Грудка страшнее разгневанного пана Рубера. Трудно представить себе, на что способен генерал Грудка в гневе!

И что же тогда, оставаться навсегда пивоваром? Даже только помощником и лишь будущим наследником пивовара, потому что папа Иозеф, дай ему бог, обладает завидным здоровьем. И видеть всегда опечаленное лицо милой мамы Блажены. И лишиться сердечного расположения «дедечка». Остаться в родной семье, но чувствовать себя словно на необитаемом острове. И разве Густа — умная, восхитительная, но и холодная, решительная — примирилась бы с нанесенным ей оскорблением? Боже, сколько пришлось целовать ей руки, стоять перед ней на коленях, чтобы уверить: такое и с любым мужчиной может случиться!

То, что он избрал не Анку, а Густу, — это правильно. Тем более что Густа, простив его, великодушно согласилась: Анке нужно помогать, у нее ребенок. И он исправно посылал ей деньги. И вручил довольно крупную сумму пану Руберу, итог его, Вацлава, долгих и мучительных с ним переговоров, потому что не хотелось уж слишком глубоко влезать в карман доброго папы Йозефа. Все, казалось, улажено — и вот…

Анка так исступленно его обнимала. Она ни о чем не спрашивала. Если Анка боялась последствий порыва этой любви, она могла бы спросить. Ведь она же не помешанная, она теперь совершенно здорова.

— Милая, милая! — сказал Вацлав и, наклонясь, погладил Анку по голове, по обнаженным вздрагивающим плечам. — Ты даже не знаешь, как нежно я тебя люблю!

Он говорил правду. Вот такую, плачущую, ему с особой силой хотелось приласкать, услышать ее задыхающийся, счастливый шепот. Но Анка словно окоченела вся, защитно сложила руки на груди, стянув в комок кружева на шейном вырезе ночной сорочки. И только лились безудержно слезы и резкими толчками вздрагивали плечи.

Вацлав отошел к столу, где так и осталось все неприбранным после позднего ужина. Может быть, предложить Анке глоток холодного кофе? Это должно ее успокоить. Он налил кофе в хорошенькую чашечку — дивное изделие карлововарских мозеровских мастеров, его последний подарок — и подал Анке.

Назад Дальше