Та не отняла рук от груди, потянулась к чашечке губами, бурно всхлипнула; и кофе выплеснулось ей на сорочку, растеклось большим темным пятном. Вацлаву представилось, так, наверно, бывает, когда человеку выстрелят в грудь.
Он подхватил Анку под мышки поставил на ноги, прижал к себе. Фарфоровая чашечка упала на пол и с тонким звоном разлетелась на мелкие кусочки. Глаза Анки в испуге расширились.
— Вацлав, как это нехорошо… нехорошо…
— Пустяки! Я тебе куплю, привезу новую, еще лучше, — сказал он, радуясь, что Анка все же встрепенулась. И припомнил из далекого детства утешительную присказку матери: — Посуда всегда бьется к счастью.
— Когда ты мне ее подарил, я загадала: пока эта чашечка цела, ты будешь любить меня. — Слезы мешали Анке. Она говорила протяжно, безнадежно, захлебываясь слезами. — Вот так и получилось…
В приметы Вацлав верил. Он и сам часто загадывал на что-нибудь. И если загаданное потом не подтверждалось, был убежден, что в ту минуту, когда он задумывал, вкралась в сознание и еще какая-то вторая, посторонняя мысль, все испортившая.
Сейчас ему искренне хотелось утешить, ободрить Анку. В этот момент она была ему очень нужна, желанна. И словно бы в противовес разрушенным надеждам Анки он загадал себе другое: «Если она сейчас согласится, Густа никогда ему в этом не станет помехой. Анка будет его, его, когда он только захочет».
— Анка, милая, чашечка разбилась, а я… Люблю! Люблю! — Он отбрасывал с лица Анки ее легкие, смоченные слезами волосы, искал губы, нашел, тоже мокрые от слез, солоноватые. — Моя… Навсегда моя…
Она не сопротивлялась, безвольно обмякла под его торопливыми руками, но печально повторяла:
— Нет, Вацлав, нет…
И потом все время, пока он гладил, ласкал ее тело, сама Анка отсутствовала.
Прощание было спокойным. Анка совсем равнодушно бродила по комнате, переставляла на ночном столике флаконы с духами, какие-то коробочки, иногда задерживалась около небольшого настенного зеркала и тщательно рассматривала себя, поглаживала пальцами припухшие веки, облизывала потрескавшиеся губы.
Она не уклонялась теперь от разговора, если начинал его Вацлав, но говорила тусклым, усталым голосом. И у Вацлава зарождалась тревога: не вернулась бы к ней прежняя болезнь. Это было бы ужасно. Об этом непременно узнала бы и Густа.
— Анка, мне пора ехать, — говорил Вацлав, но если ты хочешь, я пробуду здесь сколько ты пожелаешь.
— Мне все равно. — Анка смотрела куда-то вдаль. — Но лучше уезжай. Я не хочу причинять тебе неприятностей.
— Как ты можешь, дорогая, моя любимая! Я останусь.
— Тебя ждет жена. Уезжай.
— Она не ждет… Она ждет, но не так, как могла бы ждать меня ты.
— Я, наверно, чересчур сильно тогда любила тебя, Вацлав. Если бы я это знала! И если бы мне тогда не стали чудиться всякие ужасы…
Вацлав понял. Она вспоминает о своей болезни и тех ритуальных вечерах в доме Мацека, с которых все это началось, и осуждает себя: зачем принимала в них участие?
Но ведь с этого началась и любовь! Не было бы тех таинственно-торжественных встреч за треугольным столом с одиннадцатью горящими свечами, не было бы и первого поцелуя на темной, как ад, лестничной площадке перед квартирой Руберов, и многих ночей в Петршином парке, включая последнюю ночь, когда он, испугавшись необыкновенно горячей страстности ее ласк и странных слов, которые Анка при этом говорила, ушел… Ушёл, оставив ее на траве. Безумствовать. И ждать ребенка…
Если Анка теперь томится воспоминаниями обо всём этом, значит, она сожалеет и о самом начале любви. Но ведь еще совсем недавно…
— Ты говоришь о прошлом, дорогая! Не надо вспоминать; А сегодня нам было так удивительно хорошо. Пусть это и останется в твоей памяти.
— В моей памяти сейчас только холод, Вацлав. И больше ничего. Прикрой, пожалуйста, плотнее дверь.
— Она закрыта плотно, Анка! Позволь, я тебе еще раз все объясню…
— Ты уже объяснил. И я все поняла. Я еще тогда знала, что это будет именно так. Об этом по ночам мне кто-то, мохнатый, говорил. А я не могла. Боялась и не могла. — Она повернулась к Вацлаву и, глядя на него в упор, страдающе спросила: — Ты знаешь, как это страшно: боишься и не можешь? Но теперь мне все равно, теперь я перестану бояться. Ведь когда переступишь через что-то, через все самые наивысшие пределы, тогда уже… все равно. Уже ничего не бывает. Даже страха. Ты еще зажигаешь в полночь одиннадцать свечей?
Холодок прополз по телу Вацлава. Неужели Анка опять заговаривается? Или у нее зреет какое-то нехорошее решение? Ах, как с нею то удивительно легко и радостно, то невыносимо трудно и тревожно!
— Анка, дорогая, не надо так! Сейчас я уеду, это твое желание, но я буду все время думать о тебе. Потому что я тебя люблю! — Он положил в свои раскрытые ладони, ее холодные, безразличные пальцы. Даже такую ему было жаль сейчас оставлять ее. — Ты жди меня, Анка, жди! Я буду к тебе приезжать часто. Как только смогу. Ты будешь ждать меня?
Она сняла свои пальцы с ладоней Вацлава, ее руки повисли тяжелыми плетьми.
— Ты уже уезжаешь?
— Да, но если…
— Ты ни разу не спросил о сыне, о маленьком Вацеке;
— Боже мой! Неужели? Я, кажется, спрашивал. — Вацлав действительно не помнил этого. — Но он, конечно, здоров, растет. Анка, покажи его мне! Я буду часто приезжать и к тебе, и к нему.
— Его увезла к себе в Прагу моя мама, чтобы сделать прививки. Несколько дней он может провести и без меня.
— Вот как! Ну, молодчина! — спросил беспокойно: — А ты не собираешься переезжать в Прагу? Снова к родителям?
— Нет, Вацлав. — Анка покачала головой, — Я останусь в деревне, здесь. Мне в Праге будет очень тяжело, я там все равно пойду в Петршин парк… Я не знаю, хватит ли там у меня сил… Там я снова стану очень, очень сильно бояться, А папа считает, что воздух в деревне лучше, И тишина. Здесь я еще немного и зарабатываю.
— Не работай, Анка! Я тебя прошу. Я буду тебе посылать денег больше. Что ты здесь делаешь?
— Ты можешь мне совсем не посылать деньги. Мне хватит, так говорит моя хозяйка, я ей все отдаю. А работаю я… Ты и об этом не спросил…
— Но я не мог подумать даже, что ты работаешь! Прости меня.
— Это все равно, я так… Работаю учительницей. Мне это нравится… Нравилось…
— Почему ты сказала: «Нравилось»?
— Ну, я не знаю. Это все равно.
Вацлав. все еще надеялся растормошить Анку, вывести ее из какого-то непонятного ему состояния полного безразличия. Ему хотелось уехать и долго, потом держать в памяти облик Анки веселой, пленительной своими тонкими, резными чертами лица, большими темно-карими глазами и жадным, влажно-горячим ртом, когда она впотьмах искала ответного поцелуя.
Все это теперь заслонялось, отодвигалось в невообразимую даль тяжелым, запутанным утром и этим мучительным разговором. Надо все-таки расставаться. И, может быть, лучше сделать это немедленно, сию же минуту.
— Прощай, Анка! Дорогая моя, любовь моя! — Он притянул ее к себе, поцеловал в губы, в прохладный подбородок снизу, в ямку на шее, насильно заставив отклонить голову немного назад.
Но все это было так, как если бы он целовал гипсовую статую.
11
Густа подбежала к Вацлаву на цыпочках. Она всегда по дому бегала. И бегала только так, на носочках, была ли она в туфлях на высоком каблучке или в мягких домашних балетках. Снисходительно подставила правую щеку, промурлыкала «у-у-у!» и подставила левую. Отобрала шляпу, повертела в руках и кликнула Марту Еничкову, чтобы та помогла Вацлаву снять пальто. Густа любыми средствами стремилась придать порядкам в доме возможную аристократичность.
Но для Марты Вацлав был только все тем же испуганным, нерешительным «хлапчиком», которого когда-то капитан Сташек подобрал в заснеженных сибирских степях. И не больше.
Она, покачиваясь на больных. ногах, потяжелевшая, вплыла в переднюю. Вытерла о фартук руки, припорошенные мукой, с недоумением посмотрела на Густу.
— Кому я должна помочь, пани? Слава святой Марии-деве, я вижу, муй хлапчик совершенно здоров.
Марта никак не хотела приноравливаться к нововведениям молодой хозяйки. Столько лет в этом доме жили попросту, и Еничкова всегда знала, что ей делать, а теперь только и слышно: «Марта, поди…», «Марта, сделай…», «Марта, приготовь…». Будто бы у Марты, прости святая Мария-дева, четыре руки, как у какого-то индийского бога!
Она давно бы покинула этот дом и перебралась насовсем за город в особнячок при пивном заводе, к «старым» Сташекам, если бы в ее заботах, действительно очень необходимых ему заботах, не нуждался дедечек. Непритязательный, тихий и потому особый любимец пани Еничковой.
А дедечек расстаться с Прагой не мог. Его привязывали к городу службы в костеле. И к тому же он был очень далек от всего, что здесь стало твориться, когда после женитьбы Вацлава власть в доме целиком перешла к надменной Густе.
А дедечек расстаться с Прагой не мог. Его привязывали к городу службы в костеле. И к тому же он был очень далек от всего, что здесь стало твориться, когда после женитьбы Вацлава власть в доме целиком перешла к надменной Густе.
Марта только скорбно покачивала головой: «Такие требования, святая Мария-дева! А ведь доходов у Сташеков не прибавилось».
Ну, помогает дочери подарками сам генерал Грудка. Так это ведь известно, до тех пор, пока милый зять не надоест своей беспомощностью. А Вацек, что же, бог с ним, не из таких, у чтобы поплыть смело через море и там открыть Америку; или в стобашенной Праге построить сто первую башню; или на тысячу крон развернуть торговое дело и заработать потом миллион. Пани Густа хочет из него сделать большого государственного деятеля. Ну, так этого и все жены хотят.
Сейчас Марта все-таки подчинилась приказу Густы, и принялась стаскивать с плеч Вацлава пальто. Он не противился этому, зная, что иначе и сам получит от жены строгое замечание.
Первые дни после свадьбы он никак не мог найти верный тон в разговорах с нею. Густа его слушала и не слушала. Так, словно бы где-то рядом стучал по крыше мелкий дождик. Но каждое свое слово она произносила столь весомо, что не запомнить его Вацлав не мог. Вернее, не имел права не запомнить.
Поиски своего места в семейной жизни у Вацлава продолжались недолго. Густа очень решительно и очень прямо указала его: слушаться! Такое требование сперва немного коробило Вацлава, задевало мужское достоинство, но спорить он не решился. А потом увидел в этом и выгодную для себя сторону, не надо ни о чем задумываться, не надо нести в себе сложное и трудное чувство ответственности главы семьи: Густа все знает, она все умеет и все предвидит.
Раньше, когда она была еще Густой Грудковой, ее музыкальный и певческий таланты, резкость движений, исполненных своеобразной красоты, постоянная готовность к быстрым и убивающе острым ответам прям-таки колдовски завораживали и восхищали Вацлава, а манера играть бровями, щуриться то ласково, то полупрезрительно повергала в растерянность. И это, было похоже на магнит, который железо одним концом притягивает, а другим отталкивает.
Теперь этот магнит проявлял свою отталкивающую силу; только тогда, когда сам Вацлав находился не вместе с женой.
В присутствии же Густы, Вацлав весь целиком отдавался ее власти.
И спроси его в это время, любит ли он жену или просто побаивается, как бывает в жизни со многими мужьями, Вацлав без колебания и вполне искренне воскликнул бы: «Боже, как я люблю ее!» — однако без призыва Густы он не решился бы даже в спальне первым доказать, как он ее любит.
Марта стащила пальто с Вацлава, повесила, аккуратно расправив воротник, и уплыла к себе на кухню. Густа пошла вперед, словно повела за собой Вацлава, иногда оглядываясь на него через плечо. Теперь она двигалась неторопливо, звонко постукивая об пол тонкими каблучками.
— Ну как поживают твои родители? — спросила Густа.
И не то с сожалением, не то с затаенным удовольствием прибавила: — Что-то давненько они не приезжали в Прагу.
— Все хорошо, здоровы. Мама Блажена увлекается вязанием, — ответил Вацлав.
И не знал, как отозваться на слова Густы о Сташеках. Он угадывал, почему «старики» редко теперь появляются в Праге. Мама Блажена хотя и не жалеет, что устроила хорошую партию своему Вацеку, именно ту, какая виделась ей в мечтах, но оказаться самой в городском доме на положении Марты Еничковой, конечно же, было бы трудновато. Ну, а папа Йозеф с нею всегда и во всем солидарен.
— Ты ведь был у них? — снова спросила Густа таким тоном, что у Вацлава екнуло сердце.
— Да, конечно, дорогая! Где же иначе?
Это была правда наполовину. Уехал он, спросясь у Густы, действительно к «старым» Сташекам и полный день провел с ними. А ночь — уже у Анки Руберовой. Поехать прямо к ней из дому он не посмел бы. Да и не смог бы, поцеловав при расставании Густу, следующий свой поцелуй, хотя и через несколько часов, отдать Анке. Это не совмещалось в его сознании. А после дня, проведенного со «стариками», когда вдали от Густы ослабевали силы ее магнитного притяжения, Вацлав совершенно спокойно под вечер перебирался в деревню к Анке. От пивного завода Сташека было не так далеко. Он делал это уже не один раз.
— Сегодня утром вернулся почтовый перевод, который ты, как всегда, посылал этой Руберовой, — спокойно сказала Густа. И оглянулась через плечо. Что это значит?
— Вот как! Не знаю, — сказал Вацлав.
Он знал. Анка уже несколько раз говорила ему, что не будет принимать переводы. А он убеждал ее не отказываться от денег. Ведь договорено же это со всеми: и со «старыми» Сташеками, и с паном Рубером, и, главное, с Густой. И все-таки Анка поступила по-своему. Зачем? Ну, зачем же!
— Может быть, с этой Руберовой что-нибудь случилось? — с прежним спокойствием спросила Густа.
— Н-не думаю, — сказал Вацлав. — Что с ней могло бы случиться?
— Тебе следует посетить пана Рубера, узнать у него, — тоном приказа проговорила Густа. — Или самому навестить эту Руберову.
Она быстро повернулась к Вацлаву, прижалась щекой к его щеке, а потом, немного играя, скользнула своими губами по его губам. И Вацлав покорно согласился:
— Если ты, дорогая, этого хочешь. Я завтра же побываю у пана Рубера.
Поехать прямо от Густы к Анке Руберовой он ни за что бы не смог. Ну, а к пану Руберу ходить не было никакой надобности.
12
А Густа поправляла ему сбившийся галстук, кончиками своих музыкальных пальцев стряхивала прилипшие к пиджаку пушинки и, щурясь, шевеля тонкими бровями, говорила уже о другом.
— Вацлав, ты знаешь, у нас гость. Пришел мой отец. Он сейчас у дедечка. Как хорошо, что ты вовремя вернулся! Отец привез интересное для тебя известие.
— Дорогая! — радостно воскликнул Вацлав. — А что именно?
Густа промурлыкала: «У-у-у», — потерлась головой о его плечо.
— Он тебе сам все расскажет. Но, я думаю, это хорошо.
И Вацлав вошел в кабинет дедечка, сияя от мысли, что генерал Грудка принес ему и интересное и очень хорошее известие.
Он пожал руку, дружески протянутую ему генералом. А руку дедечка почтительно поцеловал. Так было принято издавна в их доме.
— У вас прекрасный вид, Вацлав, вы просто отлично выглядите, — сказал Грудка.
Генерал редко говорил комплименты, даже красивым женщинам, и Вацлав засиял еще больше. Тревога, томившая его во время разговора с женой, прошла.
Густа уселась на ручку старинного кресла, в котором расположился отец, и беззаботно покачивала ножкой, поощрительно поглядывая на Вацлава.
Дедечек поинтересовался, удачная ли была поездка, здоровы ли Йозеф с Блаженой, и Вацлав, сделав неопределенный жест, подтвердил:
— О, да! Прекрасно, все прекрасно! — Ему не терпелось узнать то существенное, что принес с собой именитый тесть. — Какие новости, пан генерал?
Вацлав всегда называл Грудку только лишь по его военному чину, подчеркивая этим особое свое уважение к тестю.
Ответил дедечек:
— Мальчик мой, то, чего так настойчиво хотелось нашей милой Густе, сбылось. Пан Грудка разговаривал со своими друзьями. Ты будешь зачислен на службу в министерство иностранных дел. И я приветствую это, благослови тебя Мария-дева!
Генерал Грудка остановил, бросившегося было к нему Вацлава. Улыбнулся одними глазами. Его, много повидавшего на своем веку, никак не трогали экзальтированные проявления радости.
— Это верно, Вацлав, — сказал он, — но не думай, и пусть не думает Густа, что, переступив порог министерства иностранных дел, ты сразу же станешь прославленным дипломатом. Или даже министром, чего я тебе, конечно, желаю. Прежде чем я получил эти погоны, — он тронул свое плечо, — я немало повоевал. И начал военную службу с самого малого офицерского чина. Тебя зачислят пока только на должность дипломатического курьера.
— А что это такое? — осторожно спросил Вацлав, не зная уже, радоваться ему или нет. Слово «курьер» отдавало какой-то черной, неблагодарной работой. Но оно соединялось и с другим словом — «дипломатический». А это звучало возвышающе.
Густа захлопала в ладоши. Спрыгнула с ручки кресла, подошла к Вацлаву, потрепала его по щекам.
— Миленький мой, как у тебя нос вытянулся! Но я уже все выяснила. Ты будешь доставлять нашим послам в других странах наиболее важные государственные бумаги, указания. Ты будешь неприкосновенен и все-таки на всякий случай вооружен. Твоя работа опасна. Но вспомни д’Артаньяна! За труса я бы и замуж никогда не пошла. И только за пивовара — тоже.
— Не смейся, дорогая, — попросил Вацлав, совершенно сбитый с толку.
Перспектива мотаться по белу свету с секретными пакетами в портфеле и с револьвером на поясе ему не показалась заманчивой. Всего несколько лет тому назад по всему миру прошумела история с убийством в поезде советского дипломатического курьера по фамилии, кажется, Нетте. Хватит и той стрельбы, которая после скитаний среди снежных сугробов сибирской тайги запомнилась ужасом своим на всю жизнь!