Философский камень. Книга 2 - Сергей Сартаков 2 стр.


Ефрем испуганно лязгнул челюстями. Его схватил за ногу поручик Тарасов. Подтянулся и прошипел в самое ухо:

— Черт паршивый! Двигайся тише.

— Там… Там… — судорожно постукивая зубами, начал Ефрем и замолк. Мокрой ладонью Тарасов зажал ему рот, показал направление.

Они поползли рядом,

У коряжистого невысокого дубка Тарасов встал. Ефрем поднялся следом за ним. Тарасов, довольный, оглядывался: «Удачно просочились через границу». Здесь, в узкой, но глубокой, сырой лощине, постепенно собирался отряд.

Одежда промокла насквозь, прилипала к телу, от холода шершавилась кожа.

Ефрем отыскал Федора. Дернул его за рукав.

— Ты знаешь, я видел… Мне показалось…

— Дурак! Еще слово, и я разобью тебе морду!

Поглядывая на небо, все в зыблющейся ряби частых облаков, Тарасов торопил:

— Ну, живо! Живо!

Ушла вперед диверсионная группа. На некотором расстоянии за нею двинулись остальные. Под ногами солдат слабо трещали, ломаясь, пустые стебли пахучих зонтичников. Завитые барашком, хрупкие лепестки касатиков хлестали по обмоткам  ботинкам. Со скрипом разрывались спутанные усики дикого торошка. Ефрем с Федором замыкали отряд, и сзади них в измятой траве широкой бороздой оставался черный след.

Ефрему земля жгла ноги. Перед глазами плыл клочковатый туман. Он не мог понять, действительно ли это так или просто кружится, голова от невыносимой душевной усталости. Сунуться бы ничком в холодную траву и остаться так. Пусть другие идут, стреляют или в них стреляют. Он будет лежать. Живой, мертвый — какая разница? Только бы не бить своими каблуками эту землю. Зачем, зачем он бросил и продал ее? Да, продал. И сам продался. А кому и за что?

Какая сила погнала его в те давние теперь уже годы записаться добровольцем в белую армию «верховного правителя»? Рушилось все, чем жили его деды и прадеды, к чему и сам он стремился — стать богаче, богаче. Возвыситься властью своей над другими, прочими. А его хотели лишить всего этого, поставить в ряд с другими. С прочими… Адмирал Колчак, генерал Каппель, союзники, вот эти же самые японцы, все они клялись защитить, отстоять интересы русского зажиточного крестьянства от покушений голытьбы. Не защитили, не отстояли. И сейчас на чужой, маньчжурской земле, под «покровительством» полковника Ямагути, что он, Ефрем Косоуров, стал богаче других? Или власть, права получил особые? Хоть кто-нибудь личностью его дорожит? Никакая теперь он вовсе не личность. И бесправнее, ниже его тоже никого не сыскать. А в России…

Вдруг возникла в памяти зимняя ночь. Окраек села где-то посреди Забайкальской степи. Тесная и душная, прокуренная махоркой изба. Долгие злые споры: присоединиться к войскам атамана Семенова, атамана Калмыкова, остановившимся здесь, или двинуться с теми, кто свое счастье решил сразу искать в Маньчжурии, угадывая, что Семенов и Калмыков на забайкальской земле долго все равно не удержатся? Командира не спрашивали. Больной, бредящий, а потом, когда схлынула самая тяжелая лихоманка, ко всему безучастный, он был только в обузу солдатам. И лежать бы ему, замерзая живому, где-нибудь обочь дороги в снегу, если бы не Федор Вагранов, принявший на себя старшинство, да не он, Ефрем Косоуров, терпеливо таскавшие капитана из саней на ночевки, а после ночевки — опять в сани. Пока еще кони шли…

А в ту ночь спор наконец был завершен. Решили: в Маньчжурию, через даурские сопки, напрямик.

И быстро опустела изба. Оставались в ней только трое. Капитан Рещиков следил за уходящими осмысленными, укоряющими глазами. Федор Вагранов, ругаясь, торопил капитана. Он, Ефрем, держался за ручку двери, прислушиваясь к тому, как на дворе словно бы гаснут, глохнут голоса. Отстать от всех?

Куда тогда они трое? Он не разбирал слов, не знал, о чем именно говорил капитан с Федором, он заметил только, как вдруг непреклонно жестким и сухим сделалось лицо Рещикова, как спокойно он расстегнул кобуру…

Дверная ручка словно бы прикипела к пальцам Ефрема, а когда все-таки удалось от нее оторваться, чтобы подбежать к капитану, Рещиков уже лежал навзничь на полу. Федор ощупывал его карманы…

Примерещилось или действительно, взводя курок, Рещиков проговорил: «Прости меня, родина…»?

Ах, если бы хватило такой же силы воли тогда и у него, Ефрема Косоурова! Если бы уже тогда, а не сейчас он понял: все, все — только не это… Родину покинуть нельзя! Покинуть да еще после изчужа грозить ей ножом, бить подло в спину…

Вот он идет сейчас по земле, где мирно трудятся его соотечественники, идет, чтобы причинить им боль, страдание, горе, может быть, в чей-то дом принести смерть. А за что? Почему? Он бы мог вместе с ними честно работать, пахать и сеять, жить, гордо неся свою голову. Быть, как все…

Деревья стали реже. Впереди блеснула речка. Черным кружевом повис над нею железнодорожный мост. В обе стороны сверкающими под луной полосами разбежались рельсы. Возле моста сторожевая будка. Виден силуэт часового, медленно расхаживающего с винтовкой наизготовку.

Тихая команда Тарасова. И все снова рассыпались в цепь, поползли.

Ефрем запомнил приказ поручика, на каком именно рубеже каждому из солдат остановиться. К насыпи пойдут одни переодетые. У них ящики с толом. А на поясах только ножи. Это чтобы даже по нечаянности или в минуту крайней опасности не сделали они выстрела до того, как под мост будет заложена взрывчатка и подожжен бикфордов шнур. На их же обязанности бесшумно снять часовых.

Ну, а если все это не выйдет? Ефрем с трудом сглотнул вязкую горькую слюну. Тела людей в гражданском платье подбирать не велено. Почему? А может быть, даже так и задумано, чтобы в случае вынужденной схватки остались на месте эти тела.

Последний рубеж. Теперь надо лежать, затаясь в высокой траве, и ждать. Ждать. Пока не вернутся от моста. Если вернутся…

А луна то спрячется совсем, зароется в облаках, то выкатится, ясная, желтая, словно умытая. По откосу насыпи без конца бегут быстрые тени. Ефрем старался не смотреть на насыпь, вдаль. У него кружилась голова, подташнивало.

Он напряженно думал: «А что, если сейчас тихонечко-тихонечко податься вбок? Потом еще. И еще. А когда там, на мосту, будет кончено, когда рухнет в речку искореженное взрывом железо и все повернут обратно, остаться. Что ни случилось бы потом, остаться! Да, но тогда ведь… А, пусть!.. Это все-таки легче…»

И не успел доспорить сам с собою. Со стороны моста сухо щелкнул винтовочный выстрел, и тут же вслед за ним по ту сторону насыпи в небольшом отдалении взлетела в небо красная ракета.

— А, дьявол! Не успели, копуши проклятые! — вскакивая, зло выкрикнул Тарасов. — Назад! За мной!

Выхватил револьвер и метнулся к лесу.

Ефрема против воли подкинула волна невыносимого страха. Уголком глаза он заметил, как, перескакивая через насыпь, словно бы именно на него, надвигается взвод конных пограничников. Он тоже побежал, слепо, отчаянно размахивая руками, видя перед собой только согнутую спину Тарасова.

Перебегая от дерева к дереву, разрывая ногами цепкую траву, они добрались до открытой поляны. Граница была где-то невдалеке. Погоня явно склонилась влево, туда, куда бросилась большая часть рассеянного отряда.

Тарасова давила одышка, он замедлил бег. Ефрем с разгона налетел на него, шатнулся вбок и, запнувшись о кочку, упал, сбив с ног и Тарасова. И в ту же самую секунду, резнув глаза коротким, острым огоньком, из виноградника прогремел выстрел.

Совершенно непроизвольно Ефрем вскинул свою винтовку, поведя ею в том направлении, где сверкнул огонек, и нажал холодную сталь спускового крючка. В ответ он услышал глухой вскрик и треск ветвей, сгибаемых тяжестью падающего- тела.

Подоспел Федор, гоже хрипя и задыхаясь.

Погоня уходила все дальше влево, и затихал конский топот, беспорядочная стрельба. Луну заволокло плотным облаком. Сделалось очень темно.

— Обыскать! — приказал Тарасов, поднимаясь и отирая с мокрого лба налипший мусор.

Земля медленно уплывала из-под ног Ефрема. Чтобы не упасть, он ухватился за какую-то колючую ветку и не почувствовал боли. Ему было уже все равно, что еще прикажет поручик Тарасов.

Вагранов с готовностью ухватил убитого пограничника под мышки и выволок из кустов' Ефрем стоял неподвижно, глядел, как ловко действует Федор.

Черное облако разорвалось, луч пепельного света упал на лицо пограничника. Оно было именно такое, каким его боялся увидеть Ефрем…

3

Радость только тогда бывает по-настоящему полная, когда приходит она после трудной полосы в жизни. Только тогда человек назначает ей истинную цену и вволю наслаждается ею, словно первой весенней капелью после вьюжной морозной зимы, словно крепким грозовым ливнем после томящего зноя.

Но и весенняя свежесть, затянись она надолго, либо бесконечные летние ливни тоже очень скоро потеряют свою привлекательность, если не придет им на смену другая погода. Всему своя мера и всему свой черед. Однако ж, как там ни подсчитывай, солнца и тепла человеку все-таки хочется больше, нежели пасмурных дней и морозов.

Но и весенняя свежесть, затянись она надолго, либо бесконечные летние ливни тоже очень скоро потеряют свою привлекательность, если не придет им на смену другая погода. Всему своя мера и всему свой черед. Однако ж, как там ни подсчитывай, солнца и тепла человеку все-таки хочется больше, нежели пасмурных дней и морозов.

Иные, возможно, скажут так: пусть лучше жизнь моя течет без особых радостей, но зато не будет в ней и тревог.

Да только лучше ли это?

Мардарий Сидорович с Полиной Осиповной всегда считали себя очень удачливыми. Умели радоваться. А что касается тревог и горестей житейских, без которых, по их соображению, действительно никому не обойтись, то эти горести и тревоги воспринимались просто: куда денешься? Но ни в коем разе не поддаться отчаянию. Перебороть, одолеть. Потом, когда радость придет, а придет обязательно, она светлей и чище покажется.

Самое же главное, ни в чем и никогда не идти против своей совести. Вот тут согрешишь — легко не откупишься. Долго чистой радости тогда не видать. Нет судьи справедливей, нет судьи строже собственной совести.

Именно по велению совести Мешков подал заявление куда следует, что желал бы принять участие в новых стройках. Плотником, столяром.

В вербовочной конторе по вольному найму для военведа за это ухватились: «Такие специальности нам очень нужны!» Тут же заключили договор на три года. И не только с самим Мешковым, а и с женой его. Оформили поварихой. Кормилицы-поилицы на новостройках в особом почете. Мало того, к удовольствию Полины Осиповны, в вербовочной конторе выдали справку, что московская жилплощадь бронируется за ними на весь срок действия договора.

Последнему обстоятельству Мешков сперва не придал особого значения: «А придется ли нам возвращаться?» Полина Осиповна рассудила иначе: «Дают — бери! Будет на случай крыша над головой. Три года пролетят — не заметим. И потом, Москва это все-таки! Ну, а в комнатку нашу пустим Гладышевых. Люди хорошие, надежные. Живут ведь беда как тесно да с детишками». И Мешкову это понравилось. Гладышев Иван Никанорович по работе в Москве был один из самых близких его друзей.

Ехали в приподнятом настроении. Его не испортило даже то, что взамен классного вагона, обещанного речистыми вербовщиками, их поместили в привычную еще по гражданской войне теплушку. Правда на этот раз по-настоящему утепленную. Что поделаешь, очень уж перегруженными шли на восток нечастые пассажирские поезда. Мешков весело посмеялся: «По-солдатски! Дело, можно сказать, родное». Полина Осиповна, думая о другом, вздохнула: «Ехать-то доедем. А вот сойдем с поезда — как будет тогда?»

И оба погрустили только о том, что насчет Тимофея полной ясности нет. В добрую ли сторону его судьба повернется. Знали бы, что окажется все так непросто, потянули бы с оформлением договора и с отъездом.

Какие полагалось, конечно, показания дали. И думали: больше что? Похвалят Тимофея за честность, мужество и пошлют служить командиром роты, как ожидалось, тоже на Дальний Восток. А дело-то запуталось.

— Ах, Тимошка, Тимошка! — без конца в дороге повторяла Полина Осиповна. — Будто свой он мне. Из головы никак нейдет.

— Ничего с ним не случится, Полина, — успокаивал жену Мардарий Сидорович. — Правда — она всегда верх возьмет. На том земля человеческая Держится. Без правды только звери дикие по ней бегали бы.

А Васенину успели еще из Москвы обо всем написать. Сворень долго ерепенился, не хотел адрес комиссара давать — что? зачем? почему? — но Мешков не отступился.

Поднадавить на Свореня помог Никифор Гуськов. Он же пообещал сообщать потом все, какие будут, самые важные новости. По давнему товариществу с Тимофеем. И еще потому, что младший брат Никифора Панфил оказался призванным в пограничные войска для прохождения действительной службы как раз в тех краях, куда поехал Мешков.

К месту назначения эшелон с завербованными рабочими прибыл в красивый солнечный день. Такие по-особому нежнозолотые дни бывают, наверно, только на Дальнем Востоке в пору самой глубокой осени, когда, подчиняясь неотвратимому круговороту природы, во всех иных местах, по географическим широтам равнозначных этому, полагалось бы наступить уже зиме.

Поезд остановился на маленьком разъезде, всего в два рельсовых пути. Третий вел в тупик. Туда и загнали состав.

Исполосованный ржавыми потеками паровоз отцепился и, клацая усталыми поршнями, убежал на ближнюю большую станцию. А прибывшим предложили выгрузиться в течение восьми часов — дольше этого времени никак нельзя было задерживать вагоны.

— Да куда выгружаться-то? — удивилась Полина Осиповна. — Пустые сопки кругом. Как же мы, хотя по самой первости, жить-то будем? Цыгане и то под телегами. А над нами только всего, что небо голубое.

Не одна она удивилась. Другие куда больше того — сразу заговорили на густых басах, принялись сердито махать руками. Совсем не такую картину в Москве рисовали вербовщики. Особенно злил тот пункт в договоре, которым гарантировалось предоставление жилья.

— Выгонять из вагонов не имеют полного права, коли нету даже палаток! — кричали наиболее «тертые калачи», те, которые уже по нескольку раз завербовывались на новые стройки и накопили достаточный опыт, как удирать с них, не приступая к работе, но прикарманив немалые все же подъемные. — Братцы, с места не трогайтесь, давайте немедленно акт составлять!

Но вопреки этим истошным воплям люди все-таки выгружались. Слаженно, деловито. Складывали пожитки свои прямо на голую землю, чуть в стороне от железнодорожного полотна, пропахшего мазутом и угольным шлаком. Беззлобно поругивались. А больше — пересмеивались. Чего же? Одно слово: строитель. Назвался груздем — полезай в кузов. Не то надо было, дома сидеть.

Вдоль эшелона, наблюдая главным образом за выгрузкой казенного имущества, со «шпалой» в малиновых петлицах расхаживал помощник по хозчасти начальника будущей стройки Рекаловский, Все это, включая фамилию помпохоза, людям как-то сразу стало известно.

Рекаловского шум и колготня, казалось, трогали мало. Не впервой на его глазах вот так, посреди пустого поля, выгружается эшелон. Спасибо еще доброй природе, пожалела: не под дождь или жгучую метелицу. А люди, что ж, как и все люди, пошумят — успокоятся. Помаленьку войдут в рабочее настроение, и дело закипит. Ну, а известный процент отсева трусов, лодырей и рвачей все равно неизбежен. Черт! Этот процент мог бы быть иной раз и поменьше, да некоторые вербовщики, негодяи/подводят. Наобещают с три короба…

И все же Рекаловский не выдержал. Когда к нему прицепился какой-то особо настырный «тертый калач» с явным расчетом заклевать, сконфузить военное начальство на штатском народе и спросил после легкого матерного предисловия, знает ли товарищ помпохоз, чем отличается курица от велосипедиста, Рекаловский не смутился. Постучал пальцем в грудь «тертому калачу», ответил:

— Знаю, конечно. — И точненько объяснил. — Понимаю, мил-человек, к чему ты и загадку эту мне загадал. Но теперь и ты мне ответь, что сперва на свет появилось — курица или яйцо?

«Тертый калач» презрительно хмыкнул, небрежно повел плечами, открыл было рот и вдруг забегал растерянным взглядом туда и сюда, чувствуя, что «горит» в общественном мнении, не находя быстрого и ловкого, а главное, разящего ответа.

Послышались обидные для него смешки. А Рекаловский совсем уже безжалостно добавил:

— Тогда даю тебе вопрос полегче. Что появилось прежде в чистом поле: дом или строитель этого дома?

И пошел, полностью завоевав к себе симпатии столпившихся вокруг него людей.

Эти слова Рекаловского потом с удовольствием не раз повторял Мардарий Сидорович.

И когда в тот же вечер все дружно принялись копать землянки, выстилать в них полы ветками орешника, а из жердинок потолще и пластов дерна, нарезанного в низинке, сооружать кровли над головой.

И когда через недельку подвезли на товарных платформах толстенные сосновые доски, из которых можно было сколотить уже совершенно шикарные двери; привезли несколько ящиков зеленоватого оконного стекла, железные печи с коленчатыми трубами.

И потом, когда поодаль от разъезда всю зиму долбили стылую, переплетенную корнями землю, готовили глубокие котлованы под фундаменты будущих казарм военного городка. Со времени маньчжуро-чжалайнорских боев и конфликта на ВЖД восточные наши границы не переставали все же находиться в опасности, то и дело в разных местах подвергались набегам черт знает кем и из кого сколоченных банд, за которыми наготове — только бы дождаться подходящего повода — зловещей тенью нависала японская армия.

И даже когда наконец три года спустя он, Мардарий Мешков, протравил фуксином и отполировал последнюю рейку для Доски почета отличников боевой подготовки, торжественно установленной в дивизионном клубе к приезду товарища Блюхера, командующего Особой Краснознаменной Дальневосточной Армией, и тем самым как бы поставил завершающую точку в конце большой, труднейшей работы, проделанной строителями за непостижимо все же короткое время.

Назад Дальше