— Русские границу не переходят.
— Флаг, под которым служит солдат, для него святыня. Переходят границу изменники флагу Маньчжоу-Го.
— Не понимаю тебя, Федор.
— Друга я не продам. Чего тебе еще надо?
— Ефрем смотрел на него умоляюще, силясь разгадать в словах Федора что-то все же ему непонятное. Припомнился предпоследний день, когда его повели к полковнику Ямагути.
Вечерело. В углах кабинета было полутемно. На столе горела. маленькая электрическая лампа под глубоким колпачком, зеленого абажура. Ямагути тронул подвижной абажур кончиками пальцев — луч света упал в лицо Ефрему. Он зажмурился.
«Подойдите бриже, сордат, — сказал Ямагути. И вежливо улыбнулся. — Я имею сообщить: вам предстоит военно-поревой суд. Пожаруйста! Вы говорири недозворенные срова. Оцень хоросо. Сейцас говорить вам не надо — я сам говорю. Но я не хоцу отбирать у вас жизнь. Вы будете сообщать, о цем говотрят другие сордаты. — Он еще точнее направил луч света в глаза. Ефрему. — Пожаруйста! Когда будет надо, я вызову снова.
Тогда Ямагути не дал ему даже рта раскрыть, просто продиктовал свою волю. „Вызову снова“ — как непререкаемый приказ. И не назвал сроков. Может быть, через месяц, а может быть, и завтра? Что тогда отвечать полковнику?
Томясь еще сутки на гауптвахте после этого разговора, Ефрем ломал голову: о каких „недозволенных словах“ упоминал Ямагути? То, что просился на юг и у него вырвалось „здесь я не могу“? То, что расспрашивал о фамилии убитого пограничника и повторял, что в России остался сын? Это опасные слова, опасные мысли. Но неужели сразу военно-полевой: суд за такие слова? Или Ямагути просто пугал?
А если…
Теперь иная мысль вдруг одолела Ефрема. А если полковнику Ямагути донес Федор Вагранов? Ведь с Федором наедине не разговорились, и вправду очень опасные слова. Почему сегодня Федор какой-то все время меняющийся? Зачем он рассказывал о, волках в садке? Трудно бывает понять, когда он зло грозится и когда по-дружески сочувствует.
— Мне ничего не надо, Федор, — сказал Ефрем. — Мне хочется плакать. И грызть зубами землю.
10
Они ходили вместе на стрельбище и в столовую. А разговаривали так, ни о чем.
Все шло, казалось бы, по давно заведенному кругу. Но тоска, соединенная с тревогой, день ото дня точила Ефрема сильнее и сильнее. Ночью, во сне, он метался, кричал. Ему виделись неизменно один и тот же островок дикого винограда в пестринах. лунного света и среди темной листвы до жути ясные, укоряющие глаза. А днем Ефрем не мог оторвать взгляда от синеющей на востоке дали, где временами белесыми строчками над лесом протягивались паровозные дымки.
Ив каждый, любой час его могли вызвать к полковнику Ямагути. Что он скажет полковнику?
Ефрем раскидывал умом и так и этак. Наушничать, доносить на других он не сможет. Даже сейчас жизнь не в жизнь. Тогда она станет еще непереносимее. Лучше уж в петлю. Но если полковник вызовет, а он вызовет, спросит, — как ответить ему? Предупреждение насчет военно-полевого суда могло ведь быть и совершенно серьезным. Что стоит Ямагути отдать под суд рядового солдата, виновного в распространении опасных мыслей! Неизвестно, какой может быть приговор, С военно-полевым судом не шутят.
И-тогда остается одно, только одно: вернуться в Россию, к себе, домой. А там уж пусть будет что будет. Ах, если бы он еще тогда, сразу остался! Какая проклятая сила подняла его с земли и заставила побежать в панике вслед за Тарасовым?
Вернуться в Россию… Вернуться…
Но как это сделать? Как перейти границу? Как одному даже дойти до нее!
И медлить нельзя. Когда кто-нибудь окликнет: «Ефрем Косоуров», — будто каленой иглой прокалывает мозг: куда, зачем зовут?
С Федором он больше не делился своими тревогами. Станет снова ругать, когда и без того тошно, а помочь он ничем не поможет. Один раз Ефрем поймал себя на том, что, для чего-то выдернув из шлевок брючный ремень, разглядывает его и словно бы оценивает длину и прочность.
У него за ушами кожу стянуло от страха, когда перед вечерней проверкой Федор шепнул:
— Меня вызывал Ямагути.
После проверки Федор еще улучил момент, чтобы прибавить:
— Он спрашивал — переменился ли у тебя образ мыслей.
— И ты?
— Я сказал полковнику: «Косоуров — хороший солдат».
А Ямагути покачал головой.
— Что это значит?
— Не знаю.
Всю ночь Ефрема душили особенно тяжелые сны. То он убивал, то его убивали.
Утром он еле поднялся с постели. Осунувшийся, бледный, пошатываясь в строю, он с трудом дотащился до стрельбища. Получил строгий нагоняй от поручика Тарасова за плохую выправку. Стрелял совсем плохо и получил еще один выговор. А на перекуре Федор поманил его за собой. Они улеглись на землю голова к голове, и Федор спросил, приглушая голос:
— Мне тебя жалко. Ты не передумал, Ефрем?
— Я сегодня повешусь, Федор, — невнятно выговорил Ефрем. И самокрутка выпала у него из руки. — Я все обдумал. Другого выхода у меня нет.
— Ну что ж, — в раздумье сказал Федор, — и вправду, когда другого выхода нет, беги в Россию. Теперь я отговаривать тебя не стану. Там ты можешь оказаться только в тюрьме, а тут будешь болтаться в петле. Или тебя расстреляют.
— Как я перебегу в Россию? — тоскливо спросил Ефрем. — Один я ничего не могу. Меня сразу поймают. А в наряд к границе меня теперь не пошлют.
— В наряд к границе посылают меня. Завтра под вечер. Я буду лежать недалеко от знака номер «21». Подходящее место. Если ты поползешь оттуда, ты можешь поднять белый флаг, и красные тебя не тронут.
— Как я доберусь до пограничного знака? — Ефрем встрепенулся. Надежда засветилась в его взгляде и тут же погасла. — Федор, давай вместе уйдем.
— Помню: недавно к тузу ты прикупил десятку. Десятки к тузу приходят редко, но все же приходят. А трусы в карты не играют. На кону стоит твоя голова. Не буду учить, как тебе добраться до пограничного знака. Подумай сам.
— Федор, давай вместе уйдем. — Прошу тебя, Федор! Вместе нам будет спокойнее. Веселее.
— Мне и здесь весело. А без тебя станет и совсем хорошо, ты надоел мне своим нытьем. Но я тебе помогу по старой нашей дружбе. Ты проползешь мимо меня, а дальше — как хочешь.
Он в последний раз затянулся с каким-то долгим присвистом и, положив на ноготь большого пальца обмусоленный окурок, щелчком; подбросил его вверх. Проследил взглядом, как он, кувыркаясь в воздухе, упал…
— Баста! сказал Федор, медленно приподнимаясь. — Сейчас объявят конец перекуру. Решать так решать. Я буду в наряде до заката. Слева от знака густые кусты, там мое | место, а справа овражек. Когда проползешь до конца, еще раз покажись на минуту, чтобы я точно знал — ты прошел. За овражком, через бугорок, уже красные пограничники.
Ефрем тоже сел. Мелкие капельки пота выступили у него на висках. Надо решать. Неизвестно, удастся ли продолжить этот разговор с Федором, удастся ли дотянуть до завтрашнего вечера.
— Спасибо, Федор… Да, я уйду… Сделаю все, как ты сказал… А ты? Тебе не опасно?
— Дурак! Какое тебе до этого дело? Дают — бери! Пока я щедрый. — Он навалился на Ефрема плечом, проговорил торопливо поручик Тарасов уже выкрикивал команду становиться в строй: — Слушай, я напоследок тебе еще подарок сделаю, мне теперь все равно ни к чему. Будешь в России, черт его знает, может, и сложится там судьба твоя, съезди тогда в село, где прихлопнул себя капитан Рещиков. Вдруг чемоданы его под амбаром остались целы. Не может быть чтобы нашли, я глубоко их. засунул и доской привалил, думал, скоро с победой вернемся. А чемоданы тяяжелые. Не камни вез в них капитан! Добра тебе на всю жизнь хватит… Айда, побежали!
Он успел встать в строй. Ефрем опоздал, и поручик Тарасов перчаткой наотмашь хлестнул его по лицу.
— Больной ты, что ли, Косоуров, сегодня?
И Ефрем покорно кивнул головой.
11
Утром он отпросился к фельдшеру. Его действительно всю ночь била злая лихорадка. Фельдшер лениво повертел Ефрема за руки, заставил показать язык, оттянул нижние веки, смерил температуру немного повышенная, — спросил:
— А как было, с вечера? На рассвете?
— То в жар, то в холод все время кидало.
Зубы у Ефрема пощелкивали.
— Вроде бы малярия. Где ты схватил ее? — Он дал Ефрему какие-то порошки, потер ладонью у себя возле уха. — И вообще-то, можно бы и на плац отправить тебя, да ладно уж, полежи. Посмотрим, как дальше.
Выписал ему увольнительную от строевых занятий. Это было как раз то, чего хотелось Ефрему. До обеда он пластом пролежал на; койке в липком поту, прислушиваясь к голосам, доносившимся со двора, и обдумывая в подробностях план побега.
День выдался жаркий. В открытое окно влетел толстый Мохнатый шмель, гудя, облетел казарму и так же спокойно, будто исполнив весьма нужное и серьезное дело, вылетел обратно.
«Так и я скоро буду на полной свободе. Господи! Ужели свои, русские, мне не простят? Ох, все одно, только бы скорее на родную землю!»
Обедать Ефрем не пошел, какой-то плотный комок стал у него в горле. Он с трудом проглатывал слюну. С крыльца казармы он видел, как направились к границе солдаты. Среди них был Федор Вагранов с ручным пулеметом на плече.
Переждав немного, Ефрем поплелся к воротам. Ему было плохо, но он стремился выглядеть и еще хуже, несчастнее. Показал дневальному увольнительную записку, запинаясь, вяло объяснил:
— Полежать велел на самом сильном припеке. Камни на солнечной стороне сопки хорошо прокалились. Выйду я, полежу?
И дневальный сочувственно махнул рукой:
«А чего ж? Проходи!»
Ефрем побрел туда, где начинался орешник. Долго возился, укладываясь на склоне сопки так, чтобы от проходной можно было разглядеть только его головной убор. Потом так и оставить фуражку среди камней, а самому помаленьку спуститься ниже. Пожалуй, стоит сразу повесить на куст, будто для просушки, нижнюю рубаху. Оно как-то вернее, когда дневальному все это будет кидаться в глаза…
Чтобы попасть к знаку номер «21», надо проделать большой крюк. Не пойдешь по дороге, по которой на стрельбище ходят солдаты. А солнце почему-то стремительно быстро стало чертить в небосводе свой огненный путь.
Успеть, успеть до заката. Ночью было бы лучше, спокойнее. Но тогда сменится Федор. И свои — о них, которые на той стороне, теперь думалось только так — в темноте не разглядят белого флага.
Когда все было решено, дорога назад отрезана — Ефрем почувствовал прилив свежих сил. И хотя не отступал комок, давивший горло, а кожу на спине временами еще стягивали колючие мурашки, он шел с под бегом, нетерпеливо продираясь через орешник, сторонясь открытых полян.
Иногда останавливался перевести дух, точнее определить направление. Перед ним неоглядно раскидывались сопки, задернутые дрожащим маревом зноя. Теплые волны прогретого воздуха сушили губы, гортань. Хотелось пить.
«Потом, потом, — убеждал Себя Ефрем, — и отдохну и напьюсь».
Вспорхнула из-под ноги маленькая птичка, потрепыхала короткими крылышками, словно повиснув в воздухе, и скрылась в солнечных лучах.
Ефрему припомнился похожий на нее трефовый туз, о котором недавно говорил и Федор. Тогда была загадана удача. Именно такая удача: счастливый побег. К трефовому тузу пришла пиковая десятка. Какая десятка придет сегодня, на русской стороне, если трефовый туз — это Федор, ожидающий его у маньчжурского пограничного знака?
Нет больше за плечами осточертевшей, чужой ему винтовки, не оттягивают пояс тяжелые подсумки с патронами. Ах, сбросить бы еще поскорее и все это тряпье, примету чужого солдата, надеть крестьянские портки и рубаху!
Шире шаг! Шире шаг! И пусть лицо секут жесткие ветви молодых дубков. И пусть горят потертые, сбитые на камнях ноги.
Вот, наконец, открылась и последняя сопка. За нею — Ефрем счастливо зажмурился — своя, родная земля.
Он мог бы на едином дыхании добежать туда. Усталость, лихорадку словно рукой сняло. Но рассудок подсказывал: смотри не ошибись ни в чем, будь особенно осторожен, граница с обеих сторон как бы безлюдна, и в то же время помни! — за нею следят десятки, сотни внимательных глаз,
Ефрем стиснул ладонями виски: только бы не встретиться опять с такими, как тогда, глазами…
Выверяя каждое своё движение, сторожко прислушиваясь к каждому случайному звуку, он поднялся по склону сопки на самый ее гребень и скатился в неглубокий узкий овражек с крутыми облохматившимйся обрывами. Дальше, из осторожности, следовало ползти.
Земля даже здесь, в этом овражке, сильно пересохла. Пыль забивалась в ноздри, серые комья сыпались из-под носков тяжелых ботинок. Ефрем полз на руках, плотно припадая грудью к земле, волоча ноги.
Над ухом запищал комар. Больно впился в затылок. Ефрем даже не отмахнулся. Чуть повернув голову вбок, он искал глазами Федора.
Увидел невдалеке пограничный знак, полускрытый низким кустарником — немного левее, тоже в кустах, светлую полоску, жгуче поблескивающую в лучах низко стоящего солнца. Ствол пулемета? Стало быть; Федор на месте, все идет хорошо, как задумано.
— Ефрем! — долетел приглушенный голос. — Это ты?
С обрыва, не поднимаясь в рост, из косматых метелок травы ему рукой сигналил Федор.
— Торопись. Видишь: впереди бугорок. За ним выкидывай белый флаг…
Ефрем благодарно улыбнулся, пополз быстрее, срываясь временами в короткие перебежки. Федор вернулся на свое место.
Перед самым бугорком Ефрем вытащил из-за пазухи припасенный заранее белый лоскут, оглянулся назад, зло прощаясь с опостылевшей ему землей, сделал знак Федору: «Видишь меня?»
Тот ответил таким же немым знаком. И присел к пулемету.
А когда Ефрем приподнялся, чтобы перевалить через бугорок, пулемет ударил короткой нервной очередью. Три пули просвистели над головой Ефрема, четвертая раздробила ему череп.
12
Никифора Гуськова навестил Владимир Сворень.
Они не очень-то дружили. Но жены их между собою были всегда в ладах. Смеясь, Гуськов говаривал, что они удивительно точно сошлись носами, именами и характерами. Однако, чтобы все-таки оттенить и некоторое различие, свою жену он называл Надюшей, а жену Свореня-Наденькой, иногда прибавляя еще и ласковое словцо — «дорогая». Сворень миндальничать не любил. У него «своя» была Надя, а Гуськова — Надежда.
Как-то так получилось, что и отцами Гуськов со Своренем стали почти одновременно, хотя Гуськов привез себе подругу жизни с Волги на целый год позднее свадьбы, сыгранной Своренем в Москве.
У Гуськова, к полной и общей радости его самого и Надюши, топал по комнате и тащил со стола все, что подвернется под загребущие ручонки, сын Антошка. А у Свореня не менее озорная и проворная девчушка Роза, нареченная так в память Розы Люксембург, была предметом его частых и вовсе нешуточных упреков Наде: «Говорил ведь, ешь огурцы, не ешь капусту!» Надя фыркала и удивлялась, как это серьезный и образованный мужчина может верить в глупые бабьи присказки. Самой Наде как раз хотелось иметь дочку.
Вообще, семейная жизнь у Свореня задалась неровная. Когда он, еще курсантом Лефортовской военной школы, только, начинал ухаживать за Надей, его привлекало в ней все: и красота, и немного кокетливая бойкость, и социальное происхождение, и даже на первых порах после женитьбы возможность, жить в комнате ее родителей.
Нравилось ему и восторженное преклонение Нади, да и Ивана Ильича с Еленой Савельевной, перед его военными заслугами, удостоверенными боевым орденом. Вступление в потомственную рабочую семью Митиных тоже придавало известную солидность положения. Получалось, что Надя с собой в «приданое» принесла немалую толику, невеста оказалась по всем статьям «богатая».
А вот жена… Дополнительно ко всему прежнему она уже ничего не прибавила. На завод не пошла. Пока существовал Моссельпром, торговала от Моссельпром а, потом устроилась продавщицей в магазин потребкооперации. Иными словами, в анкетах писалась: «служащая», а не «рабочая». Ну, а служащий — это в обществе все-таки не самая первая категория. Надя с ним спорила, упрямо твердила, что торговать ей просто нравится. Нравится резать масло, сыр, колбасу, отвешивать сахар, крупу, подавать пачки чая, соды, горчицы; целый день видеть перед собой все новых и новых людей, перекидываться с ними веселыми словечками. Это было в ее характере. А попадутся сердитые либо усталые — одарить их особой внимательностью. Кроме покупок, пусть унесут с собой хоть капельку еще и хорошего настроения. Чем это плохо?
Наде было невдомек еще и другое. Владимир, окончил военную школу, четыре прежних треугольничка в петлицах заменил двумя кубиками. Не шути — помкомроты! Он рос, а Надя не росла. И постепенно то «богатство», что принесла невестой, в замужестве она как бы растратила. Даже, по сути дела, уже стала сама жить в счет мужниного богатства…
Свореню не хотелось покидать Москву. За годы обучения в Лефортовской школе он понял и оценил все достоинства столицы. И когда перед окончанием школы через друзей разведал, что, подготовлены уже назначения, пришел в смятение. Тимофея Бурмакина посылали в распоряжение командования Особой Краснознаменной Дальневосточной Армии, и Сворень с удовлетворением подумал: «Вот Тимке только там, на краю земли, и надо служить. Он лесной человек». Кисло сморщился, узнав, что Никифора Гуськова зачисляют в один из полков Московского гарнизона. Но внутренне согласился с этим: «Башковит и повоевал немало. Выправка у него тоже на загляденье». И скрипнул зубами от злости, когда ясна, стала собственная судьба: ехать за Урал. Мало еще в гражданскую войну досталось ему этой. Сибири!