Но приказ есть приказ. Он попытался заручиться поддержкой Анталова. Тот выслушал Свореня спокойно, ни разу не перебил, даже спросил в конце беседы, нет ли еще каких добавлений, а потом уставился на него своими льдистыми глазами, помолчал и сказал: «Если бы только моя власть, я бы вас, товарищ Сворень, вообще никуда не назначил». Понимай, как хочешь. Это в манере Анталова. Сворень немного струхнул. Запишут строку в аттестацию… За Урал-то поедешь, а честь тебе будет уже не та.
Все обошлось. Анталов личного дела ему не испортил.
Сыграли свадьбу, точнее, сходили с Надей в загс и расписались, через месяц уже справили новоселье в маленьком зауральском городке, где была размещена стрелковая дивизия, и Владимир, по недостатку комсостава, получил ; сразу отдельную Пулеметную роту.
Сворень взялся за дело круто; совершенно забыв, что и сам он не так-то уж давно мало чем, отличался от ребят, теперь попавших под его начало. Молодые бойцы сразу его невзлюбили. Он их своей благосклонностью тоже не жаловал. Покрикивал и щедро рассыпал наказания за любые провинности, но строго по дисциплинарному уставу, ни на волос не превышая своих прав. С подчиненными командирами Владимир держался несколько проще, однако постоянно подчеркивал, что в роте самое старшее лицо он. И никто другой. Ну, а перед командиром полка, как положено, тянулся, рапортуя вдохновенно об успехах в боевой подготовке. Успехи действительно были, но добывались они очень тяжелой для рядового состава ценой.
Зато сам Сворень быстро приобрел репутацию отличного, волевого ком роты, и уже замаячил в недалеком для него будущем третий кубик на воротнике.
Может быть, его чрезмерная жесткость и высокомерие стали бы предметом осуждения, прежде всего в партийном порядке, уже чувствовались предвестники этого, но тут Свореня подстерегла иная беда, коренным образом изменившая жизнь. Впрочем, как он потом разобрался, даже к его удовольствию…
Во время одного из учебных тренировочных походов он сломал ногу. Совершенно по-глупому. Дело было в начале зимы. Уставшие до предела бойцы еле тащились по дороге через длиннейшее плотбище, где были штабелями накатаны бревна, подготовленные к весеннему сплаву. Кто-то; не выдержал, сошел с дороги и присел на бревно. Сворень в это время как раз оглянулся, Но не скомандовал сделать привал, а крикнул: «Бегом марш!» И сам первый устремился вперед. Он тоже изрядно устал. Однако ему было все-таки легче: он шел без выкладки, вооруженный только пистолетом, да еще пустая полевая сумка болталась сбоку. А бойцы были в полном походном снаряжении. И рота сразу же растянулась на добрых полкилометра. Обозленный Сворень побежал навстречу отставшим. Закололо в боку. Но остановиться было нельзя, пропадал весь эффект: командир — образец неутомимости. Тогда Сворень вспрыгнул на ближайший штабель. Это тоже было эффектно — возвышаясь, он пропускал перед собой всю роту — и избавляло от необходимости продолжать бег. Но колотье в боку заставило его согнуться, он потерял равновесие на скользких бревнах и ступил в широкую щель между ними. Упал…
Потом, лежа в госпитале, Сворень составил рапорт, изображающий всю эту историю несколько иначе: просто на него неведомо по какой причине накатилось бревно, и, если бы он, спасая себя, отскочил в сторону, пострадали бы многие бойцы. Свидетелей не опрашивали, поверили на слово примерному командиру. Ясно же, что. несчастье случилось в походе! А в личное дело вписалась еще одна похвальная строка.
Кость срослась. Но девая нога оказалась короче правой. Что-то проморгали медики, когда накладывали гипс. И через некоторое время хромого Свореня уволили в запас.
С его превосходными документами нетрудно было вернуться в Москву. А там Сворень поступил на военный завод. Начальником отдела кадров. И получил отдельную комнату. Как раз в том же доме, что и Никифор Гуськов. Так снова через несколько лет сошлись их пути.
Гуськова исподволь готовили в военную академию. Он знал об этом. И, делясь повседневными печалями и радостями с женой, говорил ей, что академия, конечно, хорошо, а вот если пoтом назначат на штабную работу — худо. Нет призвания к этому. Хочется быть всегда рядом с бойцами. Надюша его понимала, согласно кивала головой. Учительница, она не представляла и себя без повседневного общения е шумливой ребятней.
Первый большой разговор со Своренями после того, как они оказались соседями Гуськовых, состоялся именно на эту же тему. Владимир зашел проведать своего прежнего сослуживца. Две Надежды только тут познакомились. Но уже через полчаса молодые женщины знали друг о друге все и искренне радовались такому нечаянному и такому приятному соседству. Мужчины туговато шли на душевное сближение. Свореню хотелось сразу же занять, что называется, предводительское место в своих отношениях с Никифором, чего не удалось ему раньше добиться в Лефортовской военной школе. А Гуськову не нравилось во Владимире именно это, хотя сам он, по характеру своему, отнюдь не стремился возвыситься над кем- либо. Равенства же не получалось, оно никак не устраивало Свореня.
И сложный тот разговор ничуть не способствовал установлению взаимного понимания между товарищами. Сворень тогда раскричался, доказывая, насколько не прав Гуськов. Штаб — это голова, мозг армии. А палить из винтовок любые руки смогут. Гуськов не отрицал высокой роли штабов и говорил лишь о своих личных склонностях. Сворень это пропускал мимо ушей и повторял убежденно: «Не помогла тебе школа, Никифор, не помогла! Ничему не научила! Взгляд твой на дело плоский. И глаза кверху ты боишься поднять!»
Особенно взорвало его то, что остался он в одиночестве, даже Надя, жена, не поддержала.
Но, прощаясь, он уже мило улыбался: «Славно поспорили, в спорах, по Марксу, рождается истина». Приглашал к себе в гости. И обещал сам не забывать старого товарища.
Заходил изредка. И обязательно любой, казалось, самый обыденный разговор разжигал до крика. Разумеется, собственного крика.
А две Надежды тем временем мирно и согласно хозяйничали на кухне, готовя что-нибудь вкусное к ужину.
13
В этот раз Сворень вошел и чуть не от порога, забыв поздороваться, воскликнул:
— Ну, хорош ты, Никифор! Что я тебе, далекий человек? Почему ты горем своим не хочешь поделиться? Через Надежду твою моя Надя узнала.
Гуськов приподнялся из-за стола, подвинул в сторону конспекты по баллистике, над которыми работал, протянул руку Свореню. Отозвался невесело:
— Здравствуй, Владимир! Да, горе у меня очень большое. Поэтому, наверно, оно так и подавило меня. Неожиданностью своей. И не привык я как-то бегать в люди, навязываться: «Посочувствуйте, вот беда постигла меня». А таить от людей, почему же, ничего не таю. Наденька утром была, Надюша ей все рассказала.
Сворень, прихрамывая, несколько раз прошагал по комнате из угла в угол. И все покачивал головой. Подсел, наконец, к столу.
— Так-то оно так, Никифор! И не так. К посторонним людям зачем же бегать? Согласен я. Ну, а с тобой сколько соли мы вместе в Лефортовском съели? Ты ведь еще вчера вечером известие получил. И я тогда был дома. Ну? Скажи уж прямее: о товарище своем не подумал.
— Хорошо Извини, Владимир, — коротко сказал Гуськов.
Ему неприятно было это посещение. Неприятен и весь разговор. Самый тон разговора. Но он не знал, как заставить Свореня побыстрее уйти, не. указав ему прямо на дверь. — Как же он так глупый цыпленок, брат твой Панфил на вражескую пулю нарвался? — Сворень подобрался к конспектам Гуськова, стал их перелистывать, небрежно, словно чистую бумагу. — Добро бы в войну. Вспоминаю гражданскую. Было дело. А то ведь в мирное время погиб. Ни за понюх табаку. Сам даже никого из этих бандитов не срезал.
— Отсюда не видно, как там все это было, — сухо проговорил Гуськов. — И чего же нам, живым, мертвого осуждать? Он, если ошибка была, заплатил за нее самую: высокою цену. То, что ты, Владимир, сейчас сказал, — плевок в лицо убитому.
— О-ого! — протянул Сворень. — Как ты сразу: мои слова повернул! Но я не сержусь, я твое состояние понимаю. Прими мое дружеское сочувствие.
— Спасибо.
Сворень отодвинул от себя конспекты Гуськова, поправил подогнувшуюся страничку, разгладил ее ногтем.
— Баллистику готовишь? Что ж, конечно, жизнь идет, и тебе она светит. А Панфила я упрекнул потому, что в наше с тобой время, повторяю, не так воевали. Умнее.
Он словно бы нечаянно тронул орден на труди, который 'всегда исправно перевинчивал на другой пиджак, если приходилось переодеваться.
— Наше время и теперь еще не прошло, — заметил Гуськов, — и впереди наше же время будет. А воевали всегда по-всякому. Случалось, что и в мирной обстановке.
— Ты это, Никифор, не сравнивай! — взорвался Сворень, задетый намеком Гуськова за живое. — Ногу я повредил не по своей глупости, а других от увечья, может, и от смерти спасая. И это тебе известно.
— Наше время и теперь еще не прошло, — заметил Гуськов, — и впереди наше же время будет. А воевали всегда по-всякому. Случалось, что и в мирной обстановке.
— Ты это, Никифор, не сравнивай! — взорвался Сворень, задетый намеком Гуськова за живое. — Ногу я повредил не по своей глупости, а других от увечья, может, и от смерти спасая. И это тебе известно.
— Мне известно. Все, что ты делаешь, Владимир, — это правильно. А другие только и знай, ошибаются.
Гуськов говорил сдержанно, ровно, без малейшего оттенка иронии в голосе. И это особенно злило Свореня. Из самих слов Гуськова формально следовало, что он признает его превосходство. Стало быть, возмущаться нет повода, нет основания. Но ведь ясно же: издевается Никифор! Это тоже понятно. А как сбить его, как взять над ним верх?
— Если я вспомнил гражданскую войну, — уже тише заговорил Сворень, хотя ноздри у него все ещё раздувались, — если я вспомнил те времена, так потому, что судьбу республики тогда мы решали кровью своей. Не берегли, не жалели крови; хотя она была дорогая, не так-то много бойцов числилось в Красной Армии. Вера в правое дело, вера в победу стократную силу каждой капельке крови тогда придавала! Шли вперед и вперед. Выбить врага с земли нашей было нужно. Помнишь золотые слова из песни: «Мы к битве с восторгом рвались»? Ну, а сейчас, спорь не спорь, боевой накал поубавился. До Тихого океана дошли, столбы на границе свежей краской покрасили — не позволят себе враги наши ее поцарапать! О любви к человеку заговорили. А человек — это штука такая…
Человек человеку волк? Гомо гомини лупус эст? — словно бы поддакивая Свореню, полувопросительно проговорил Гуськов.
— Человек человеку волк! — подтвердил Сворень. — Не знаю, что ты прибавил еще по-французски…
— По-латыни. Повторил то же самое. Как-то сильнее звучит на языке предков тех, от кого через Бенито Муссолини и в наши дни эта страшная мораль вошла.
— Вошла правильно! — Сворень торжествовал. — Пока кругом враги, не зевай! Не будь дураком.
— А ведь тяжело жить, Владимир, если видеть кругом только дураков.
— Я и говорю: тяжело. — Сворень в ровном тоне Гуськова опять не сразу почувствовал иронию, не уловил, на чем все же сделан акцент. — Чтобы самому легче жилось, успевай врага прикончить, прежде, чем он тебя убьет. Чего — не сердись, снова напомню — Панфил твой сделать не сумел. Ну ладно, Никифор, хватит об этом! Но, между прочим, скажу: военное дело, оно все-таки куда проще! Враг понятен, виден; Опять же, бойцы в нашей, рабоче-крестьянской армии — дисциплина! Скомандовал, и зашагают куда положено. А вот посидел бы ты на моем месте!
— Да уж твое место…
— А что? Ответственность за чистоту кадров! Враг хитер. Ему здесь на брюхе через границу переползать не надо, он. прямо через проходную норовит.
— Но ведь, сколько я знаю, дела на заводе хороши.
— Потому и говорю: нелегкая моя доля.
— A-а! Понимаешь, а я подумал: люди у нас хорошие. По правилу: человек человеку друг.
Сворень растянул рот в злорадной улыбке, несколько раз шумно придыхнул, готовясь чем-то совершенно неотразимым под корень подрубить Гуськова, но гут на пороге появилась Надюша, в ситцевом халатике, в стоптанных туфлях, с Антошкой на руках. Распаренная докрасна, вся в' бисеринках пота, она вытирала мохнатым полотенцем еще мокрую головенку сына.
— Выкупала… Ой, да у нас Володя! Здравствуй! — подала Свореню локоток. — И опять уже какие-то бесконечные споры. Почему ты один, без Наденьки? Чай будем пить? Сейчас Антошку уложу и поставлю чайник.
— Зашел я не в гости, Надежда, — ответил Сворень. И сделался официальным. — Пришел лично выразить сочувствие Никифору.
Надюша померкла. Усадила мальчика в кроватку с решетчатыми боковинами, сунула ему тряпочного кукленка, закусила губу. Смахнула навернувшиеся слезы.
Она видела Панфила всего один раз, когда, вместе с другими призывниками проезжая через Москву на Дальний Восток, он отпросился на час навестить старшего брата. Но и того часа было достаточно, чтобы потом надолго остаться в памяти. Веселый, решительный, Панфил покорял своей бесшабашной самоуверенностью. Ликовал, что попал не куда-нибудь, а в Приморье. Да еще в пограничные войска! Для него тогда это было как сказка, как легенда. И вот…
— Не могу… Не могу, — сказала Надюша. И отвернулась. — Вовсе жизни еще не видал человек… Неужели кому- то его гибель радость доставила? Как жестоко устроен мир!
— Борьба. Классовая борьба, — назидательно сказал Сворень. — Никуда ты от нее, Надежда, не денешься. «Не плачьте над трупами, павших борцов…» Золотые слова! Стисни зубы. Никифор вон тоже раскис. А впереди, между прочим, не гладкая дорожка нас всех ожидает.
— Ну, а в жену-то Мардария Сидоровича за что стреляли? Эта уж и совсем никому не мешала. — Надюша хлопотала возле сына, расправляла простынку, взбивала подушку. Никифор стал ей помогать. — Боже мой, неужели Антошка вырастет, и жить придется ему в таких же тревогах!
— К богу только не взывай, Надежда, — посоветовал Сворень. — Вникай лучше в объективные законы развития общества.
— Ужас, сколько еще всякого злодейства на земле и всякой несправедливости! — продолжала Надюша. — Тиму Бурмакина на будущей неделе станут судить. За что судить?
— На будущей неделе! — воскликнул Сворень. — Этого я не знал. Наверно, и мне повестку свидетельскую пришлют. Тимку жаль, конечно. Только ему не вывернуться. Тем более что, по сути, сам на себя он это дело затеял. Парень как парень был, «белячка» его попутала. А теперь и еще туже свяжет.
Никифор прикрыл одеялком Антошку. Склонясь, постоял немного над ним. Потом разогнулся, поправил волосы, упавшие на глаза, подошел к Свореню.
— Как ты думаешь, Владимир, — просительно сказал он, — тебя Наденька дома не дожидается? А может, ты как-нибудь в другой раз вместе с нею зайдешь? Антошке спать пора.
И тихонько повел Свореня к двери…
Часть вторая
1
Только взойдя по скрипучим, шатающимся ступеням на деревянный настил остановочной платформы, Тимофей в полной мере представил себе степень грозящей ему с этого момента опасности.
Иззябшие, истомленные долгим ожиданием пригородного поезда, сутулясь и притопывая закоченевшими ногами, люди бесцельно в одиночку бродили по скользким от дождя доскам. Были и парочки. Эти держались повеселее. Журчал победительно ласковый юношеский смешок. Слышался застенчивый девичий шепот. В дальнем конце платформы ста будились женщины. Там шла меновая торговля. Трудная, неподатливая, покрой с площадной бранью и шлепотком мокрых рук, когда долгие переговоры заканчивались соглашением.
Кому тут дело до того, что недавно случилось на рельсах в глухой туманной мгле? Тимофей огляделся. Ощутил колючую грязь на щеке. Прилип мелкий шлак, должно быть, когда он упал лицом вниз, Куцеволову под ноги. Тимофей вытер щеку тыльной стороной ладони.
Подойти к первому встречному? Выбрать кого-то? Или просто крикнуть на всю платформу?
Никто не обращал на него внимания. Для всех он такой |же, как и другие, — тоскливо ожидающий поезда пассажир. Но время нечего тянуть. Надо решать: или — или…
Тускло светили фонари сквозь муть мельчайшего дождика. Словно рыхлое облако опустилось на землю. А кругом чернота; Таинственная, манящая раствориться в ней, скрыться, чернота поздней осенней ночи.
K кому? К кому подойти? Выбирай. Тимофей сделал не сколько шагов iio платформе. И вдруг, точно вызванная его собственной волей, из тумана перед ним возникла фигура человека в милицейской шинели. Простуженный голос:
— Товарищ военный, нет ли закурить?
Тимофей непроизвольно вскинул руку под козырек.
— Прошу… Прошу пойти со мной, — слыша себя как бы со стороны, срываясь, глотая слова, проговорил он. — Туда… там я:., кажется… убил его…
— Убил? Кого убил? — К Тимофею близко придвинулись внимательные, Испытующие глаза. — А ну, дыхните, товарищ военный!
— Убил Куцеволова. Каратель, белогвардейский офицер. Он хотел меня бросить под поезд, — преодолевая волнение, стремясь говорить точно, чеканно, как на докладе начальнику школы, объяснил Тимофей. — Прошу вас. Отсюда всего четыреста-пятьсот шагов.
— Вот черт! — вполголоса, недовольно сказал милиционер. — Надо же! Я ведь сегодня и не на дежурстве. Убил белогвардейца, стало быть? Это точно?
— Да.
— Ну, когда так, пошли. Надо понятых еще, свидетелей прихватить. Ах, черт! — Милиционер тронул Тимофея за плечо. — Ты погоди здесь. Поищу кого-нибудь потихоньку. Лишний шум подымать ни к чему: Ах, черт тебя, черт!.. Скоро последний поезд проследует. Тогда мне здесь до утра дожидаться…
Он оставил Тимофея одного надолго, ходил по платформе, выискивал понятых, иногда совсем исчезал в молочном тумане и наконец привел двух мужиков, должно быть применив решительные меры административного давления — так угрюмо они вышагивали рядом с ним.