И зазвонил телефон – длинным, нескончаемым, международным звонком.
И телефон звонил, а она тянулась, тянулась к трубке и никак не могла дотянуться, снять.
И она сняла трубку.
– Наконец, – сказал он, – наконец я дозвонился до тебя. Здравствуй.
* * *Комнату он нашел только часам к пяти – к счастью, в пансионе “Fontanella”, в двух шагах от ее Suizo, на той же via Laetana.
Он бросил сумку, умылся, сменил рубашку и повязал галстук, чтобы выглядеть нормально в окрестностях приличной гостиницы, в самом центре города, и отправился на дежурство. Заплатил он только за сутки – без всякой особой идеи, просто цена, как всегда в отелях, показалась поначалу несообразно высокой даже в этом, беззвездном – впрочем, вполне начищенном и исправном во всех частях, от лифта до бачка в уборной.
Он прошел по забитой машинами улице. Справа остался какой-то не то замок, не то дворец с высокой глухой стеной и узкими, между тонких колонн, окнами, выходящими на балюстраду где-то на уровне четвертого-пятого этажа, перед замком маленький памятник, позади замка собор – все, что полагается.
Ходу было ровно десять минут. Он занял наблюдательный пост через неширокую улицу – одну из отходивших от прелестной площади, на которой стоял ее отель с красивым и чем-то идущим ей названием «Суизо». Это могло бы быть ее именем, но, как нетрудно догадаться, по-испански это просто «Швейцария», что и явствует из флага над отелем.
Спустя час он понял, что отсюда он может ее не разглядеть, да и простоит еще максимум час – или заметит какой-нибудь полицейский, или ноги подкосятся. Тогда он вышел на площадь и оказался в баре, в самом удобном для наблюдения месте, со столиками, естественно, на воздухе. Взял «кафе соло», то есть без молока, «пекеньо» – маленький, закурил… Здесь он провел еще час.
В десятом часу народ начал толпами возвращаться в гостиницу. К этому времени он в своем баре уже хватанул дважды – махнув рукой на деньги, как-нибудь все устроится – пахнущего цветами дивного бурбона, полностью соответствующего своему названию Four roses, но все равно начинал замерзать, оставшись один среди пустых столиков на площади. В числе входящих он приметил мужчину с удивительно знакомым лицом, и после недолгой пытки память выдала: американец, кажется, Пит… или Билл… черт его знает, факт, что постоянно околачивается в Москве, до недавнего времени назывался советолог, теперь просто русист, хотя никакой он, понятно, не филолог, просто отлично говорящий по-русски и знающий страну политический разведчик, работавший, вероятно, и на тех, и на других… Но раз он прошел, значит, все правильно, коллоквиум размещен здесь, и компания, в которой мелькнул Пит или Билл, – это возвращавшиеся с коктейля или осмотра достопримечательностей участники.
Ее не было.
Мимо все время ходили отчаянно вооруженные – пистолеты, дубинки и даже короткие автоматы – полицейские из управления, которое он заметил поблизости. Он вспомнил, что живет с чужим паспортом…
Без пяти десять он вскочил из-за стола так, что чуть не перевернул его – показалось, что она. Но это была немка или шведка, на двадцать сантиметров выше, на сорок килограммов толще и уродина. Тогда он расплатился в баре – зашел, не дожидаясь официанта, направился к стойке, «уна кафе соло и дос борбонас, грасиас, буэнас тардес» – и вдруг сообразил, когда бармен подвинул ему вместе со сдачей талончик счета: счет… заказ… регистрация! Какую фантастическую тупость демонстрировал он весь сегодняшний день!
Он бросился в вестибюль гостиницы. Идиот, идиот, сколько времени потеряно! А все привычка последних недель чувствовать себя нелегалом, всего бояться, скрываться… Как будто здесь на каждом углу требуют документы… Хэлло, ду ю спик инглиш? О’кей, ай’м лукинг фо рашен лэйди, хе нэйм из… О, зэт’с импоссибл, ши маст би хиэ, плиз, трай эгэйн…
Она не останавливалась в этом отеле.
Сорри, кен ай аск ю? Из зэа эназе пипл, ху тэйк парт ин зэ колок, уот’с оргэнайзд бай зэ юнивесети? Йес? Сэнкс. Бай.
Она не приехала на коллоквиум. Теперь он соображал быстро – если бы давно так, а то сейчас в Москве уже… хотя… ничего страшного, только четверть первого, муж наверняка еще смотрит телевизор, она может взять трубку… Только услышать голос, узнать, что жива – и все. Идиот, идиот, самолюбивый идиот, обиделся – и чего ждал? Ей же позвонить некуда, что она, могла позвонить в студию Антонио? А если так уж обиделся, не простил ей историю с Журавским, чего городил огород, прискакал в этот неведомый город, бродишь здесь у подъезда, как подкарауливающий задевшую за живое девчонку семиклассник? Провинциальный русский подросток в Барселоне…
Деньги разменял на тяжеленькие стопесетовые желтые кружочки в том же баре – бармен невозмутимо улыбался, отсчитывая монеты сумасшедшему, то сидящему три часа неподвижно, уставившись на подъезд гостиницы, то вскакивающему, как укушенный, то намерившемуся звонить, судя по размененной сумме, на Луну и говорить час…
Он вперся в будку автомата, прочел здешний код международной, набрал… теперь Россию, отовсюду семерка… Так. Муж, конечно, следовало ожидать…
– Але? Але?! Вас не слышно! Не слышно!
И вдруг – в сторону, но совершенно отчетливо, в сторону – значит, ей, больше некому:
– …Наверное, меня. Может, Мадрид, звонок международный… странно, оттуда всегда хорошо проходит… или тебя? Але? Але! Не слышно вас.
И гудки.
Все. Боже… Она есть, существует, муж обращался к ней. Не приехала – ничего страшного, может, визу не успели сделать… Хотя… Собиралась давно. В чем же дело?
Облегчение, когда он услышал, как муж обращается к ней, прошло и сменилось совершенным отчаянием. Что он здесь делает? И что будет делать дальше?
В голове уже давно стоял дикий крик, он брел к своей гостинице, миновал ее, повернул налево, вышел на какую-то замкнутую со всех сторон домами прямоугольную площадь – все другие, которые он прошел, были круглыми, пошел дальше, попал на широчайший бульвар, вымощенный плиткой так, что создавался зрительный эффект волн, его уже и без того качало, он побрел по бульвару вниз, выбрался к набережной…
В небо, нижняя часть которого угадывалась как море, упиралась колонна с человеком на вершине.
Вдруг почему-то подумалось: давно ничего не происходило с ним страшного, только мотоциклист в Пальме, давненько никто в него не стрелял, да и он здесь, в мирной Европе, почти не воюет. Вот что значит хорошая полиция, ее и призраки боятся, усмехнулся он про себя.
– Колон, – сказал появившийся рядом старик с потухшей трубкой в зубах, в кепке, из-под которой выбивались седые кудри, в растянутой вязаной кофте.
Он не сразу понял, что это означает не «колонна», а «Колумб». Памятник человеку, совершившему самую удачную из возможных ошибок. Кажется, он поплыл отсюда, всем задолжавший Христофор. «Я тоже отсюда плыву… черт меня знает куда…» – пробормотал он.
– Алемано? – спросил старик. Он подумал, потом кивнул. – Ке таль, алемано? – Он знал, что это значит «как дела?», и знал, как ответить.
– Муй бьен, грасиас.
– Пепе, – сказал старик и ткнул большим пальцем себя в кофту.
Он подумал и похлопал себя по лацкану пиджака:
– Ян.
Старик посмотрел на него внимательно, потом взял за локоть, повернул, как паралитика, и подтолкнул.
Они пошли рядом, время от времени старик подталкивал его, и они поворачивали направо, налево, снова направо. Так они шли совсем недолго, но город изменился совершенно. Вместо широких и хорошо освещенных бульваров и проспектов здесь город состоял из теснейших и грязных улочек, причем не было ощущения древности – грязь была обычной грязью, сырость обычной сыростью, теснота обычнейшей теснотой, и только полуметровая ширина мостовой, да то, что мостовая эта все-таки была, да в черном небе палки поперек улицы, а к палкам привязаны веревки, а на веревках тени белья – только это и напоминало, что ты не в Челябинске, не на Автозаводской в Москве, не в Тюмени, а в иной, чуть все же более экзотической нищете. Темные человеческие фигуры выходили из полусломанных дверей, переходили в один шаг улицу, распахивали другие такие же двери – открывался взгляду бар, затхлый узкий коридорчик с тремя пластиковыми столами и полусгнившей стойкой. За стойкой поднимали стаканы люди в грязной одежде, и запах старого пота перешибал все. Вот еще отличие – даже таких баров в Челябинске не водится… Людей на улицах было полно, район и не думал спать, все окна светились – собственно, это и было здесь единственное уличное освещение.
Он вяло переставлял ноги, вяло, привычно искал аналогии тому, что видел, в виденном раньше, без особой боли всплывали слова – «Москва», «дома», «у нас»… Он почти спал на ходу, хотя было не так уж и поздно. Старик шел молча. Ржавые, моделей семидесятых годов машины были каким-то образом тоже втиснуты в эти улицы, время от времени какая-нибудь из них перегораживала дорогу, тогда старик осторожно помогал ему обойти препятствие, как слепому. «Вот я и уплыл, – бормотал он, – вот моя Вест-Индия…» Старик молчал. На улице же непрерывно звучала тихая речь – иногда, среди испанской, арабская…
Он вяло переставлял ноги, вяло, привычно искал аналогии тому, что видел, в виденном раньше, без особой боли всплывали слова – «Москва», «дома», «у нас»… Он почти спал на ходу, хотя было не так уж и поздно. Старик шел молча. Ржавые, моделей семидесятых годов машины были каким-то образом тоже втиснуты в эти улицы, время от времени какая-нибудь из них перегораживала дорогу, тогда старик осторожно помогал ему обойти препятствие, как слепому. «Вот я и уплыл, – бормотал он, – вот моя Вест-Индия…» Старик молчал. На улице же непрерывно звучала тихая речь – иногда, среди испанской, арабская…
Вдруг он понял, что уже никогда не увидит ее, что все попытки бессмысленны, что невозможно встретиться двум русским в мире, населенном людьми, говорящими на непонятных языках. Утром придумаю, как послать отсюда все деньги в Москву, чтобы кормили Лельку, подумал он, наверняка здесь есть какая-нибудь организация, через которую это возможно сделать. И приду в этот квартал, здесь останусь. Это хорошее место для сошедшего с ума пацана с Преображенки…
Старик толкнул дверь, и вошли в помещение небольшого магазина – из тех, что торгуют тряпками для молодежи: джинсами, ковбойскими сапогами, кожаными куртками и бейсбольными каскетками с нейлоновой сеткой сзади.
На прилавке сидел парень, одетый во все продающееся в магазине барахло, и курил тоненькую самокрутку, светлый дым плыл к потолку, под которым горела одна смутно видимая лампочка.
– Алемано, – сказал старик парню и показал на него. Парень спрыгнул с прилавка и обошел вокруг, словно прикидывая, какой размер одежды ему нужен. Наверное, просто привык так осматривать людей, работая в магазине. Потом парень снова взлез на прилавок, вытащил из одного кармана черной рубахи тоненький пакетик, вроде тех, в которые кладут овощи в супермаркетах, из другого – бумагу для самокруток и протянул все это ему.
– Херба, – сказал парень, – грасс.
Тут он понял, что ему предлагают покурить травку, и сразу вспомнил, где пахло так же, как в этой лавочке, – в том баре, где встретил он Яна, это было уже почти месяц назад… Он кивнул.
Старик давно ушел. Он сидел на стуле, который парень принес и поставил посередине помещения, прямо под лампой, и докуривал самокрутку, за которую заплатил парню три тысячи. Это недорого, думал он, совсем недорого за то, что удалось совершенно остановить время, я выкурил всего одну тоненькую самокрутку, а прошел уже целый час… Или год?.. Но, значит, я не остановил, а ускорил время?.. Тем лучше, значит, еще одна самокрутка, и жизнь кончится, и мне не надо будет возвращаться в гостиницу, и все…
Потом время пошло обычно. Он огляделся. Парень дремал, лежа боком, поджав ноги, на прилавке, больше никого не было. Он взглянул на часы – три двадцать, ничего себе, погулял… Жутко хотелось пить. Он посидел, подумал… Встал, подошел к парню, подергал за плечо, парень не проснулся, спал здоровым, детским сном, дыхание было ровное, лицо незапоминающееся, чистое и спокойное. На прилавке лежала стопка карточек, он взял одну, там было название лавки – “California” – и адрес. Он сунул карточку в карман и вышел.
До гостиницы он добрался, проплутав, но ни на минуту не отчаиваясь, как раз вовремя, к шести. Уборщица, мывшая холл, посмотрела на него с полным безразличием, поправила свой белейший фартук и снова стала возить по цветному камню толстой розовой губкой на розовой же палке. Он взял свой ключ, назвав фамилию Яна, и поднялся в номер, разделся, пошел в ванную. Московская закалка и давно проверенная методика помогли: получасовой контрастный душ, беспощадное бритье, одеколон, старательнейшее причесывание… Натянул трусы, джинсы, толстые носки, надел кроссовки, черную майку… Бегом спустился с лестницы, обогнав по дороге медленно сползавшую в зарешеченный пролет полированную деревянную шкатулку лифта… Выскочил на улицу, прорезал поток идущих на работу служащих в просторных костюмах и секретарш в узких юбках, влетел в лавку на углу… Через пять минут был уже снова в номере, скрутил голову маленькой фляжке дешевейшего “Queen Anne”, сделал большой глоток, подышал, сделал маленький…
Все. Можно жить дальше, особенно если фляжка осела в заднем кармане. Еще раз ополоснул лицо холодной водой. Засунул всю одежду в сумку, пиджак надел прямо на майку.
И ушел, положив на стойку ключ, махнув на прощание уборщице – адиос, адиос!
Было еще слишком рано, он решил пройтись…
Вдруг остановился: один из углов очередного перекрестка был волнистым, как вчерашний бульвар, но это был дом, а не мостовая, и волнистым в этом доме было все – линии балконов, окна, крыша… Угол, на котором стоял дом, был живым, камень дома будто двигался, это было похоже на плывущую медузу… Он вспомнил имя Gaudi и фильм, в котором видел этот дом впервые.
То, что происходит со мной в последнее время, подумал он, должно бы происходить именно здесь, в этом городе, в этом доме, они достаточно безумны.
Он повернул назад и вскоре уже шел по вчерашнему бульвару, при свете утра не менее волнистому, но еще обнаружившему и свое название – Rambla, и свое основное назначение – здесь был цветочный и птичий рынок. Продавали также сиамских кремовых котят с бессмысленными голубыми глазами… Он опять дошел до набережной, повернул, сверившись с вынутой из кармана карточкой, спросил дорогу у старухи, тащившей из чистки мужской костюм на плечиках, в прозрачном чехле…
Наконец он увидал вывеску “California” и вошел.
Парень посмотрел на него со спокойной профессиональной улыбкой продавца, как на абсолютно незнакомого. И понадобилось не меньше получаса, чтобы по-английски – говорил молодой хозяин «Калифорнии» на соответствующем языке вполне свободно – уломать его взять сумку со всем содержимым.
– Три таузэндс, – сказал парень. Он пожал плечами, это было ничтожно мало за свитера, и шорты, и рубашки, и английские ботинки, все почти новое, но что сделаешь… Парень протянул ему три ярко-зеленые бумажки, и он мог бы поручиться, что именно эти самые он вчера здесь оставил за тощую закрутку не очень хорошей травки. Тогда он снял с себя и протянул парню пиджак. Помяв в руках купленный на Oxford street настоящий Harris tweed, парень бросил пиджак на прилавок и протянул ему, вытащив откуда-то из-за себя, кожаную куртку, черную блестящую куртку, униформу российских гангстеров и всемирных бродяг. Теперь все было в порядке. Он сунул бумажник поглубже в карман, застегнул молнию. Теперь, налегке, он был готов ко всему предстоящему…
В три он решил позвонить ей на работу. В конце концов, он или не застанет ее, или услышит ее голос, услышит – и все, положит трубку. В конце концов, он может позволить себе такое прощание – молча. В конце концов, если они уже никогда не увидятся, это еще не значит, что нельзя будет иногда позвонить и услышать ее голос. Можно всю жизнь звонить и класть трубку. В конце концов, даже если от этого будет только тяжелее, все равно стоит позвонить, разве до этого он делал только то, от чего становилось легче?
Он уже бежал, высматривая автомат. Сейчас там пять, сообразил он, пять… Еще, может, не ушла.
Он дозвонился сразу.
И в сплошном, захлебывающемся, с причитаниями плаче – впервые он слышал, чтоб так плакала эта женщина, и успел подумать, что, видимо, не так уж хорошо знал ее раньше, если впервые слышит ее горький плач – он вдруг разобрал: «Париж…»
– Что?! – закричал он. – Какой еще Париж? Когда? Что же ты молчишь?
– Я говорю, – она еще всхлипывала. – Ассоциация Гуманитарных Исследователей, через четыре дня…
– Отель? В каком отеле ты будешь?
– Не знаю. Заседания будут во Дворце… Ой, я не помню названия, подожди… подожди… где же эта бумажка…
И у него уже кончались монеты и время, на экранчике вместо трехзначных запрыгали двузначные цифры кредита, значит, осталось меньше минуты.
– Я найду тебя! – заорал он, стараясь перекричать короткие гудки, предупреждающие о прерывании разговора. – Найду обяза…
Прервалось.
И он сразу же вспомнил, что паспорт Яна – в пиджаке…
Остаток дня он искал лавку California.
Ужас заключался в том, что карточку он уже выбросил, а адрес не запомнил.
По некоторым переулкам он прошел трижды, и толстые тетки, стоявшие в дверях своих домов с пригоршнями обычных, серых с белыми гранями, жареных подсолнечных семечек, совершенно как в Орле, при его появлении кричали что-то, оборачиваясь в темные глубокие коридоры, и оттуда выходили сумрачные мужики в майках, в тапках на босу огромную ногу, смотрели без выражения ему прямо в лицо… Он наткнулся на магазин, торгующий подержанной кухонной мебелью, двое одинаковых – коротких, толстых, без шей, широкоплечих, на мощных низких ногах – выносили оттуда тяжелую стальную мойку. При этом они были, скорей всего, муж и жена, во всяком случае, один из них был лыс, а другая неаккуратно крашена хной. Он попытался разминуться с ними, шагнул влево, вправо, опять влево – и все же оказался у них на пути, как раз когда они собирались запихнуть груз в высокий фургончик «рено». Тогда муж поставил свой угол на землю, взял его за ворот кожаной куртки одной рукой, а другую, сжатую в кулак, сильно прижал к его щеке, сворачивая голову на сторону, придавливая нос, как бы демонстрируя в статике, что его ждет, если будет путаться под ногами у бедных, но работающих людей – старый псих в куртке, как у молодых бездельников. Он разобрал в крике толстого два слова: «идиото» и «ходер». Что значило второе, он уже тоже знал, по-русски в таком случае обычно добавляют какое-нибудь прилагательное. Час спустя за ним увязался мальчишка, методично швырявший ему в спину пустую пластиковую бутылку. Бутылка с гулким стуком отскакивала, он оглядывался, но пацан уже успевал поймать свой снаряд и, под хохот друзей-болельщиков, кривлялся метрах в пяти: хлопал себя рукой по ширинке, тут же поворачивался, наклонялся и так же хлопал по темной латке на заднице ветхих штанов…