Очень сильный пол (сборник) - Александр Кабаков 30 стр.


Он сидел в белом пластиковом кресле, с чашкой остывшего кофе в руке, смотрел ей вслед. Он не видел ничего – ни суеты мерзавцев, ни внезапно, неведомо откуда появившихся смуглых, плохо бритых молодых людей, в коже, как всегда, среди которых один, с полным ртом золотых зубов, нес в руке мотоциклетный шлем и немного прихрамывал – он ничего не видел, только ее, уходящую, пропадающую за чужими спинами.

Ничего, думал он, завтра мы оба уже будем в Москве, все устроится, обойдется… В своем городе я всегда выгребу, выплыву…

В баре беззвучно работал телевизор, шли мировые новости CNN, по экрану двигалась огромная демонстрация, она выползала с Красной площади, над ней колыхались гигантские флаги. Вперемежку с флагами качались портреты, уже почти забытые монстры и уроды…

И призывы – бей, бей, бей!..

Ничего, думал он, ничего, выживем. Теперь хотя бы ясно, как придется выживать.

Когда он пошел к регистрации, на ходу вынимая из кармана длинный конвертик с билетом, толпа вдруг налетела, закрутила его: шла какая-то шумная немецкая группа. В этой толпе к нему прижался один кожаный молодец, другой, а третий, золотозубый, толкнул его так, что конвертик с билетом вылетел, упал на пол – впрочем, тут же извинился, пардон, месье, и даже наклонился поднять, их руки соприкоснулись, золотозубый тут посмотрел ему в глаза и усмехнулся: ну вот, фраер теплый, мы и сочлись…

Девушка на регистрации посмотрела в его билет и с милой улыбкой переадресовала к другой стойке. Здесь еще раз улыбнулась та же – или такая же? – девушка, дала посадочный, он отправился по прозрачным трубам, пологим эскалаторам и коротким лестницам в самолет. Сосед, едва он присел, чудовищно быстро и с непонятным акцентом заговорил по-английски. Не кажется ли джентльмену, что он слишком легко одет? Там, куда они летят, сейчас зима… Сам попутчик выглядел как чучело: в короткой дубленой куртке и в широкополой, вроде ковбойской, но с перышком, шляпе. Он усмехнулся – все здесь считают, что в России вечная зима… Пилот представился по трансляции и еще что-то долго говорил.

Самолет уже набрал высоту, показали, как обращаться со спасательным жилетом – стюард показывал жестами, текст по-французски и английски транслировали по радио. Разнесли обед – или ужин? Опустили экран, погасили свет, начали показывать совершенно идиотскую комедию.

Вдруг до него дошло. «Куда мы летим, – спросил он соседа, – увэа ви а флаинг?» – «Острэлиа, – захохотал сосед, – зис ис гуд джок, ё квесшен, ю хэв гуд сенс оф хьюмор. Острэлиа, даун андер, бадди…»

И тогда он наконец потерял сознание.

Сосед снял шляпу, вытер пот со лба, раскурил трубку. Седые кудри, веселые глаза, скорбные скульптурные складки у рта…

Дурачок, думал Плотников, он считал, что мы такие же. Нет уж, мы и он всегда были и будем разными. Другое дело, кто в конце окажется в выигрыше? Но тут уж ничего не поделаешь: каждый есть только тот, кем он может быть.

Стюард уже бежал со льдом.

– Когда придет в себя, – сказал седой, – дайте ему виски. Без воды. Я его хорошо знаю, этого парня. У него чудесное чувство юмора, просто он немного устал.

В Сингапуре седой господин вышел, побродил по бесконечным стеклянным садам, холлам и магазинам аэропорта – и как-то получилось, что опоздал на свой самолет… Служащая в мундирчике, с дощечкой в руке, на которой был написан номер рейса, собиравшая пассажиров по всему необозримому аэропортовскому пространству, до седого шутника не добралась…

А спустя два часа седой человек в австралийской шляпе вылетел обратно, в Европу. Через Москву.

Тот же, о ком он заботился в самолете, в Мельбурне сошел нетвердым шагом – и был тут же задержан иммиграционным офицером за попытку незаконного проникновения в страну, однако уладилось и это – как улаживались с некоторых пор все его неприятности.

Дул сильный ветер, и в аэропортовском шопе он купил пальто – и уж потом вышел, прикурив в дверях, чтобы не задуло огонь.

* * *

Я вернулся в комнату. Дверь закрылась с негромким щелчком, но металлическая ручка не стукнула, я придержал ее. Что же это такое, соображал я, что же заставляет людей брести под дождем, в маленьком, неизвестном им городе, в чужой стране, что же мучает, корежит их жизнь, и нет ли способа избежать этого наказания?..

Включив свет, я принялся снова перебирать прочитанные вечером бумаги: старая русская дама, жившая в этом доме, умерла, остались письма, фотографии, кое-что из них уже опубликовала «Русская мысль»… Ночник светил, казалось, слишком ярко – так всегда светит поздно горящая лампа. Снова и снова я перечитывал две короткие записки…

Больше полувека назад была дама молодой, на весь – не только эмигрантский – Париж известной красавицей, и увлекся ею живший тогда здесь и уже к этому времени испытавший мировую славу немолодой господин, тоже русский. Писал, посылал «пневматички», была тогда такая почта в этом городе, звонил, ждал в кафе, а красавица не приходила, не отвечала на звонки – сказывалась занятой… И ничего не вышло, романа не получилось. Впрочем, господин бывал женщинами увлечен часто, так что если бы и получился, то скорее рассказ, а не роман.

И умер господин, и дама, много спустя, умерла. Идет время, темнеют тайные складки тела, утоньшается кожа, исчезают люди, с которыми провел годы, хотя многие еще живы, кончается жизнь, а еще раньше кончается страсть любить. Продлить ее можно лишь ценой мук, скитаний в непогоду, мучая себя и других людей, сокращая жизнь так, чтобы стала она короче любви. Но кто знает, может, самое горькое горе – подрубить страсть, сразу лишить ее сил, которые прибывают от любовных встреч и быстро иссякают от встреч случайных… Страсть иссякнет, и все соки ее, иссохшей, достанутся жизни, и жизнь будет длиться еще долго, долго – чтобы долго вспоминалась давно мертвая страсть.

Кто же выигрывает, размышлял и прикидывал я, складывая письма, испещренные твердым знаком, похожим на мужественный знак Марса, и фотографии откинувшейся в кресле, нога на ногу, узкоплечей блондинки с волосами, зачесанными надо лбом валиком – по последней предвоенной моде… Да и выигрывает ли кто-нибудь?

Или, может, иных награждает Господь равно с жизнью длящейся страстью… Но если возможна такая награда, то чем я могу заслужить ее, чем?!

* * *

Красная, словно из старого кирпича, земля истерзала ноги. Идти по этому камню было невозможно, шаг отдавался ударом, к тому же городская, низкая и нетуго сидящая туфля на трещинах выворачивалась, приходилось напрягать и щиколотку, и пальцы, от этого усталость накапливалась много быстрее, чем от самой ходьбы.

Он представил себе: ночью, под нелепым светом звезд, каких никто никогда не видел в нормальной жизни, по каменной пустыне идет человек в тяжелом и длинном пальто, в длинном шарфе, болтающемся и закидываемом ветром, пот течет по лицу человека, стекает под уже грязный воротник рубахи, пятнает и без того быстро засалившийся узел яркого, но потемневшего шелкового галстука, и шляпа уже тоже пропотела по краю ленты, потные пятна выползли на поля – он идет, распахиваются и хлопают по коленям полы пальто, тяжелое, шумное, нездоровьем пахнущее дыхание вырывается изо рта, обжигая ссохшиеся, сморщившиеся губы.

Боже, подумал он, у меня нет сил убить себя – убей же меня Ты, неожиданно, внезапно и сразу, я уже готов считать такую смерть истинным счастьем, мне уже не важно и не интересно, что будет наутро. Пошли мне смерть, Боже, думал он, не заставляй меня делать выбор, лиши меня выбора, Боже милосердный. Все равно это уже не будет жизнью, то, что наступает теперь…

Становилось все светлее, из-за горизонта поднимался сизый свет, он поднимался все выше и наконец оторвался от края земли, а край этот стал неровным, будто щербатый, гнилой, полувыломанный оскал. Он понял, что это за город и что теперь он уже дойдет – даже если сделать добавку на ровную пустыню, то оставалось не больше десяти миль.

Телефонная будка стояла на первом же углу. В ней горели яркие лампы, прекрасный, новой модели телефон-автомат сиял разноцветным металлом и пластмассой, сверкали обложки телефонных книг, толстые тома которых в ряд висели на специальных штырях. А невысокие, двух– и трехэтажные дома, уходившие от перекрестка в четыре стороны, были черны, и некоторые темные окна к тому же закрыты ставнями.

Он сунул в щель сразу три пятидолларовые монеты. Это было настоящее счастье – новый автомат, принимающий не только карточки, но и монеты. Услышав гудок, он нажал кнопку оператора.

– Плиз хелп ми, – сказал он, – ай вонт колл ту Раша ту Москоу. Сэнк ю.

Он ждал, пока в трубке сменяли друг друга гудки разного тона, что-то со щелчком переключилось, что-то пропело, опять раздались гудки – и после молчания он услышал ее голос.

– Здравствуй, – сказал он, – это я. Да, я звоню тебе отсюда. У меня не очень много монет, и сейчас ночь, да и днем мне их неоткуда будет взять, дело не в том, что нет размена. У меня осталось ровно сто долларов пятидолларовыми монетами, и я их все прозвоню, и не спорь со мной по телефону – у нас мало времени и, кроме того, на таком расстоянии невозможно спорить, слишком долго идет сигнал, между словами надо делать полусекундные паузы.

– Здравствуй, – сказал он, – это я. Да, я звоню тебе отсюда. У меня не очень много монет, и сейчас ночь, да и днем мне их неоткуда будет взять, дело не в том, что нет размена. У меня осталось ровно сто долларов пятидолларовыми монетами, и я их все прозвоню, и не спорь со мной по телефону – у нас мало времени и, кроме того, на таком расстоянии невозможно спорить, слишком долго идет сигнал, между словами надо делать полусекундные паузы.

Поэтому выслушай меня наконец.

Теперь уже пора рассказать тебе все. Очень легко признаваться через океан, через пустыню, через много пустынь, и лес, и мелкие города, и пустыни, и реки, и опять пустыни. Знаешь, я совсем не помню географию, но уверен – больше всего на земле пустынь. Там, в Москве, вся земля представлялась мне городом, и где бы я ни был, я получал этому подтверждения, потому что и Париж, и Лондон, и райцентр в Заволжье равно доказывали, что существует только Москва, слякоть на входе в метро, смрад недомытых людей и плохого бензина, запах жизни. Но здесь я понял, что это было заблуждение, глупое сладостное обольщение, уют от настольной лампы и теплых, журчащих батарей в дождливый вечер, – а правда заключается в том, что все есть пустыня. Пожалуйста, не перебивай меня, потому что уже третий пятидолларовый кружок провалился, и их осталось всего семнадцать.

Я расскажу тебе о человеке, которого ты любила довольно долго и думала, что успела узнать о нем многое.

Сначала я выдавал себя за доброго, очень, удивительно доброго. У меня это получается лучше всего – такой взгляд, едва заметная улыбка, только чуть-чуть, в уголках глаз, сочувствие, готовность бежать, ждать, слушать, помогать. Это совсем нетрудно. Ну, например, ты болела, я доставал лекарства, будто из-под земли, и когда ты удивлялась и восхищалась – как тебе удалось?! – я молчал, улыбался, морща уголки глаз и наконец называл имя дальнего, почти случайного знакомца, и ты изумлялась, сколько же я смог перебрать вариантов, чтобы в конце концов натолкнуться на этот! Но я-то знал, что был всего один звонок, потому что парень известен именно своими возможностями по части аптек, один звонок и деньги, довольно много, но ничто в те времена для меня.

Ладно, это чепуха.

Я вообще играл в очень щедрого, и действительно тратил, и тратил, и тратил – но и это была ложь, потому что я тогда как раз стал сравнительно богат, сравнительно, например, с тобою, и траты эти были ничтожны, но и их я считал, всегда зная, сколько потрачено, и ублажал себя этой щедростью скупого.

Потом ты разобралась, но было уже поздно – я проник в тебя.

Кроме того, ты считала меня умным, хорошо – пусть без должной системы – образованным и вполне интеллектуальным, загорающимся от твоей мысли, как спичка от спички. Бедная, бедная простушка! Не буду вдаваться, скажу только, что необразован я фантастически, и если б знала ты, что все, почти абсолютно все, о чем я с тобой спорил часами, мне было известно лишь понаслышке! Что правда – то правда: схватывал всегда легко, но это не ум, а лишь актерская восприимчивость, сообразительность, обезьянья имитация.

Пожалуй, это и есть мой единственный талант, это – а совсем не то, что ты принимала за истинный дар, назначение, миссию. У меня нет миссии, и даже в том, что вроде бы было настоящим – в жизненных удовольствиях, во вкусе к выпивке и табаку, одежде и красивым игрушкам, – даже в этом был я лишь тенью, подобием, но, на несчастье свое, ты не знала оригиналов.

Впрочем, осталось только двенадцать монет, я перейду к делу.

Наверное, не очень убедительно и, безусловно, на совершенно пустяковых примерах я попытался объяснить тебе, кто я. Теперь я вижу, что объяснить это не удастся: ты либо не поверишь в мои откровения, либо не придашь им значения. Ведь многое из того, что я тебе сейчас говорю, ты знала и сама, давно о многом догадывалась, даже посмеивалась кое над чем, а кое из-за чего ссорилась со мною, но все-таки всерьез не задумывалась. Иначе тебе пришлось бы самой сделать вывод, что ты годами любила ничтожество, а сделать такой вывод самой почти невозможно, почти так же невозможно, как признать нечто подобное о себе. Мне жаль тебя, и я сделаю этот вывод сам и сейчас сообщу тебе.

Слушай.

Я – самозванец.

Составь представление, что именно может означать для тебя это слово. И совмести теперь это представление с тем человеком, который однажды привел тебя в комнату с дрянным раскладным диваном и ждал, пока ты раздевалась в ванной, переступая там по ледяному кафелю босыми ногами. Знаешь, почему он был еще в плавках, когда ты вернулась, набросив рубаху, из-под края которой, из-под отошедшей чуть в сторону полы, тенью проступили русые, почти не скрученные в кольца волосы, знаешь почему? Он точно знал, что так, в плавках – привлекательнее, красивей, и успел об этом подумать, и принял точную позу, чуть расставив ноги и сложив на груди руки, чтобы поднатянулись мышцы, и не забывал при этом дышать тяжело, громко, чтобы ты чувствовала страсть. Кстати, страсть действительно была, но и ее он умудрился одеть в самозванство.

Я всегда, каждую секунду жизни был самозванцем, обманщиком, лжеперсоной. Те, кто знал меня долго, постепенно начинали замечать вылезающее то тут, то там из-под рясы книжника, из-под камзола кавалера, из-под потной рубахи труженика настоящее обличье – маленького вруна, трусливого, жадного и безразличного ко всему, кроме собственного восхождения к успеху. Наконец заметила это и ты. К тому времени я уже успел потешить тобою и жадность свою, и тщеславие. Я получил тебя для жадности и – для тщеславия – постоянно напоминал себе, кого именно я получил.

Но ты заметила, заметила! И то, что я признаюсь тебе сейчас, – это вынужденная честность, я понял, что ты не можешь больше делать вид, будто не догадалась, а я – будто не догадался, что догадалась ты…

Все, хватит.

Знаешь, в пустыне самое интересное – это ее пустота. Здесь ничего нет, понимаешь, совершенно ничего. И я понял, что это самое подходящее для меня место. Нечего пожелать, нечего захватить, получить, присвоить, и некому это показать, разве что себе самому, но что? Километры красного камня, потрескавшегося, как старый кирпич? Не моя эстетика, и не нужно мне этого.

Я достиг Рая. Здесь ничто не вызывает моего желания, в пустыне я чист. Если б ты могла сейчас увидеть меня, подойти ко мне – грязному, отвратительно пахнущему, покрытому пыльными пятнами экземы! Это было бы последнее, неосуществимое счастье: я выдал бы себя за праведного, сыграл бы последнюю несыгранную роль и, вместе с тобою, восхитился бы ею. Но свидеться невозможно, к тому же у меня осталось всего сорок долларов, и этого хватит только, чтобы попрощаться…

Он взял выложенные в ряд на полочку монеты и начал заряжать ими телефон.

В тот же миг возник и стал быстро приближаться со стороны пустыни гул. Он не успел даже прислушаться и понять, что это шум мотора – машина ворвалась на перекресток, это был темно-синий Jaguar-sovereign, фары подожгли воздух, дома засверкали чернотой, свет в телефонной кабине поблек в этом электрическом огне.

– Але, – закричал он в трубку, – але! Ты слышишь меня?

Но там уже была тишина. Автомобиль стоял, остывал после дальней дороги, оседал, фары погасли… Он взял оставшиеся деньги и вышел.

Она с некоторым усилием открыла дверь и выбралась из-за руля. Почему-то на ней тоже была шляпа – широкополая, в которой она перестала ходить давнымдавно. Узкие джинсы были заправлены в высокие сапоги, широкая рубашка – кажется, его старая – была надета навыпуск и туго перетянута ремнем.

Я все-таки простудилась, шляясь с тобой по лужам, сказала она, и в этой машине было жарко, я открывала окно… А думаешь, я в этой пустыне чувствовал себя хорошо, сказал он ворчливо, ненавистным ей капризным голосом. Ну вот, сказала она, как всегда, начал считаться. Я не считаюсь, сказал он, сейчас не до этого, но я должен тебе повторить, ты уж извини: у меня действительно осталось всего сорок долларов, теперь даже меньше… А без долларов ты, конечно, не можешь, сказала она. Ладно, хватит, сказал он, пошли. Что здесь топтаться? Вечно мы отираемся на перекрестках. Идем, идем. Скоро начнет светать, а светает здесь резко, и мы не успеем смыться из города, будут дикие неприятности: ведь мы оба здесь незаконно. Мы везде незаконно, возразила она.

* * *

Они отошли километра на три в пустыню и остановились привести себя в порядок.

Он небрежно вытащил из кармана тридцать долларов – шесть монет все же осталось – и немедленно заказал комнату на сутки. Комната, конечно, была скромненькая, но в ванной было тепло, чуть слышно гудела лампа над зеркалом.

Она сразу же позвонила домой, чтобы все было спокойно.

Он занял пока ванную, быстро умылся. Бритвы с собой не было, но щетина очень шла к его нынешнему общему стилю – длинное пальто он вычистит и теперь наденет прямо поверх рубахи с шикарным шелковым галстуком, в этом сезоне так ходят.

Назад Дальше