Плёнку таможенник положил в сторонку, как бы по забывчивости, и Некрасов не возражал, отвернулся – бери, мол, парень себе…
Открыл коробочку с наградами. Орден «Красная Звезда», «За отвагу», «Знак Почёта», Сталинская премия… Орденские книжки…
– А где удостоверение на медаль «За оборону Сталинграда»?» – таможенник пошарил в коробке.
– Потерял! – беспечно так хохотнул В.П. – Ещё в сорок пятом. Девятого мая, в Киеве, так выпили, что ничего в карманах не осталось!
– Так не пойдёт! – очень строго сказал подполковник. – Ищите удостоверение, без него медаль останется у нас.
Некрасов заметался. Это была его любимейшая память о Сталинграде. А тут на тебе… Вдруг он выхватил из кучи своих книг какое-то издание пятидесятых годов, открыл книжку и пришпилил медаль к титульному листу, прямо на название «В окопах Сталинграда».
– А так пойдёт? – чуть ли не в отчаянии воскликнул В.П.
– Пойдёт! – подполковник неожиданно улыбнулся. – Забирайте свою медаль!
Некрасов облегчённо скорчил хитрющую рожицу и подмигнул мне:
– Ну, как?! Мы едали всё на свете, кроме шила и гвоздя!
Потом в Париже Некрасов не раз рассказывал, какого он натерпелся страху с медалью на таможне.
Я почтительно храню эту семейную реликвию – невзрачное издание «Художественной литературы» 1958 года «В окопах Сталинграда» со следами от медальной булавки.Сидение в отказе
Родители уехали. Но расставание гораздо больше сблизило, чем разлучило.
Никогда до этого мы так тесно не общались, как в первый год после их отъезда. Неустанно переписывались и беспрерывно перезванивались. Они сообщали нам все свои новости, а мы держали их в курсе всех, даже мельчайших наших дел.
Не успев приехать в Женеву, мама вдруг принялась писать странные вещи. Что, дескать, жалко, что они такие непредусмотрительные. Бросили в Киеве две старинные чугунные сковородки, которые здесь очень ценятся. Пылесос дома оставили. Пледы, одеяла, подушки, простыни… Как бы они сейчас пригодились. Хорошо, хоть проигрыватель и транзистор взяли… Потом спохватывалась: сейчас-де всё это не нужно, живём у друзей как у Христа за пазухой, но вот потом, когда будет свой угол…
Что за чертовщина, переглядывались мы с Милой, какие сковородки, какие простыни?! Это же Запад! Там не только пледов и пылесосов, там автомобилей и фирменных джинсов куры не клюют! Иди в магазин и покупай, не ленись!
– Совсем твоя мамаша всё перепутала! – полыхала возмущением Мила. – В следующем письме пожалеет, что не захватили эмалированные миски да подставку для утюга!..
Началась наша жизнь без Некрасова.
Когда Илья Владимирович Гольденфельд уладил наш вызов в Израиль, меня тут же исключили из аспирантуры. Мила уволилась с работы сама, чтоб не нудили с обсуждением на общих собраниях.
Работать горным инженером на руднике я не захотел, а пошёл на карьер машинистом бурового станка. На общем собрании, тут же организованном парткомом, первым делом от меня потребовали отмежеваться от родителей. Я с некоторой заносчивостью отказался, слегка обхамив парторга и руководящих товарищей. Чем чрезвычайно расположил к себе не только наш славный рабочий коллектив, но и моё прямое начальство. Кстати, и предотъездная характеристика на работе была у меня очень лестная – не лодырь, добросовестен, ладит с людьми, пользуется уважением товарищей. Но, мол, не стремится повышать квалификацию, написал мой начальник. Он был прав, это отнюдь не похвально.
Живя в отказе, мы старались не наглеть. Но показывали всем своим видом, что у нас одна забота – воссоединиться с дорогими родителями! Никакой антисоветчины, боже упаси, всё в рамках прав человека. К тому же совершенно неожиданно для меня выяснилось, что я прирожденный сутяга.
Не откладывая в долгий ящик, я начал писать письма, «телеги», как тогда говорили. Во все возможные верховные советы, суды и президиумы. Нажимал на необходимость соблюдения социалистической законности, но всегда подчеркивал, что я не какой-то там смутьян и горлопан. Вполне законопослушен, работаю, но желаю воспользоваться священной привилегией каждого советского человека – добиваться выполнения конституции, писать жалобы на местных царьков и взывать к справедливости.
В ОВИРе меня начали встречать как почётного посетителя – широко улыбались, предлагали сесть, интересовались отметками сына и здоровьем тёщи.
Беспрерывно обменивались письмами с Некрасовым. Ещё больше писала нам мама, описывая мельчайшие подробности. За полтора года я получил от В.П. более двухсот писем!
Вика писал часто, хотя писать-то было особенно не о чем – штучки-мучки в магазинах, поездки и гости, ну и жизнь дома. Очень любил щегольнуть названиями станций парижского метро. Абсолютно неведомых мне, а ему как бы испокон веку знакомых. Или названиями улиц и улочек, сквериков и мостов. Писал мне, заскорузлому провинциалу, о Париже, как будто я там сто раз бывал, да ещё в его компании. Ему не хватало собеседника по плечу, вот он и жаждал общения. Я поначалу как бы поддакивал, делая вид, что всё ясно. Но потом постепенно действительно втянулся и начал разбираться во всех этих парижских ребусах и шарадах. По карте Парижа, расшифровывая чуть ли не по буквам статьи в знаменитом французском словаре «Ларусс», который В.П. прислал первой почтой!
Получена была и газетная вырезка – карта Женевского озера с указанием прибрежных вилл знаменитостей. Где-то возле терема Чарли Чаплина пририсовал В.П. красным карандашом стрелку – «Вот здесь я хочу жить!» Мы ликовали, хвастались соседям. Те вежливо завидовали, не слишком понимая что к чему.
Так же была не слишком понятна и вырезка из «Фигаро» с большой фотографией на первой странице – Галич, Некрасов, Максимов. Это было тогда крупнейшим событием – появиться на первой странице такой влиятельнейшей газеты, но мы, конечно, этого до конца не осознавали. Хотя и чувствовали, что дело незаурядное.
Письма доходили практически все.
Полагаю, что вначале власти решали, что делать с почтой: то ли пропускать всё, то ли частично, да и вообще, как вести себя дальше. Решили, видимо, пропускать, и правильно сделали, так как на протяжении полутора лет получали прямо в руки подробнейшую информацию о жизни, планах и настроениях Некрасова и его друзей.
По этой же, наверное, причине нам беспрепятственно разрешали звонить за границу. Наши оттуда тоже очень часто звонили, за казённый счет, конечно, из редакций и офисов. И я при этом во всех деталях рассказывал: когда вызывали, что говорили, как нам ответили…
Попав в Париж, Некрасов писал очень многим москвичам и киевлянам, но регулярно отвечала ему, насколько знаю, только Раиса Исаевна Линцер. Она с мужем, Игорем Александровичем Сацем, очень нас привечала. Мы с Милой останавливались у них, когда бывали в Москве. Хозяин со смаком и очень занятно, не придавая, как обычно, значения дикции, рассказывал и случаи из жизни, и небылицы. У него был простительный тик – всё время похохатывал, что поначалу сбивало с толку: думаешь, сказал что-то смешное.
– Ленин фантазировал, что у нас каждая кухарка будет управлять государством. Только забыли научить, как это делать! – с хохотом вздыхал Игорь Александрович. – Теперь мы имеем у власти кухаркиных детей!
Нас никогда не вызывали прямо в КГБ, сотрудники органов встречались со мной как бы случайно, то в милиции, то в прокуратуре, то в домоуправлении или на работе.
Так прошли первые три месяца.
Наконец все документы на выезд мы собрали, и я понёс их в ОВИР. И – вот те раз! Принимать их там отказались! Мол, жалуйтесь, если хотите, нам на это, сами понимаете, что…
Потом документы у нас всё-таки приняли, через две недели. Хотя в выезде тут же отказали…
Некрасов был единственным человеком в Киеве, которого неофициально, но всё же выслали. Больше вроде никого, разве что потом Леонида Плюща. А в нашей криворожской глухомани мы были самыми что ни на есть первопроходцами, заявившими, не скрываясь, что хотим уехать в Израиль! И уедем, бесстыдно твердили мы всем знакомым и малознакомым.
Наши местные начальники, конечно, были пугливо взбудоражены таким поведением, мол, это что, управы на них нет?! О вызовах в милицию или к прокурору сообщают в Париж. Работой не дорожат. Деньги законно хранятся на книжке. Голодом не возьмёшь, из квартиры не выселишь. И в тюрьму не отправишь – такая мера несвоевременна, как сразу разъяснили местным властям киевские органы. Родственники Милы тоже не поддавались на угрожающие намёки о прекращении общения с нами, хотя их-то легко могли попереть со службы… При этом посылки из Франции идут непрерывно. Деньги высылаются и через банк, и с посланцами. Звонят…
Телефонное время тратилось на преинтереснейшие разговоры о тряпках – что отправили, что получили, что подошло или пригодилось. Досаждали просьбами о женских париках – они были тогда очень модны, а при перепродаже приносили баснословный доход. Парики у нас считались парижской модой, хотя в самом Париже об этом никто не знал.
В мороз, слякоть или теплынь Мила щеголяла то в белокуром, то в каштановом или цвета вороньего крыла парике – по настроению! Вызывая безбожную зависть у подруг и соседок.
Парики были прекрасны – никому не приходило в голову, что ваш волосяной покров ненатуральный. Как об этом не подумали и на таможне в Чопе, когда мы уезжали через полтора года…
Нас обыскивали с пристрастием, вплоть до снятия трусов. У потрясённого до глубины души Вадика забрали ремень с солдатской бляхой, который я на него нацепил как сувенир, – военное имущество, вывозу не подлежит!
А вот стащить с головы парик таможенники не догадались…
Мила хранила этот последний парик, как в старину девичью честь, то есть с особым тщанием. Продадим в Париже, мечтала, и купим модное пальто, почему нет? Досаде не было предела, когда выяснилось, что парики стоят там копейки и рассчитаны на вкусы негритянских женщин. Которые, скажу вам, выглядели в них весьма соблазнительно.
Орденоносец Луи Арагон
Некрасов с мамой распутешествовались вовсю. Были в Англии, Германии, Италии, Швейцарии.
А в феврале прибыли в Нью-Йорк.
Нью-йоркский район Брайтон-Бич прославился на весь подлунный мир колонией наших, бывших советских, еврейских эмигрантов. Несколько лет назад это было гнилое место, облюбованное пуэрториканской и чернокожей рванью, мелкими наркоторговцами и подростковыми этническими бандами. Американские эмиграционные власти особо не заботились о благополучии бывших одесситов, киевлян и ростовчан, массово хлынувших в Америку. И селили всех без исключения новых эмигрантов на Брайтон-Бич, в этой клоаке и вертепе.
Вновь прибывшие оказались мужиками сплоченными и привыкшими к решительным действиям в условиях перенаселённой среды обитания. А женщины остро не переносили, когда к их наставлениям не прислушивались. Особенно горячо не нравилось, что мусор выбрасывался со всех этажей прямо из окон, коврики перед дверями для смеху поджигались, а нужды любой величины справлялись в лифтах…
Первыми свалили наркоторговцы, потом, понеся потери в живой силе и здоровье, рванули прочь бандюги-отроки. Последними ушли пуэрториканцы, с писклявыми угрозами в адрес остающихся «русских».
И Брайтон-Бич развернулся, расцвел, отремонтировал фасады и квартиры, открыл гастрономы, книжные магазины, рестораны, издательства, кондитерские и коптильни, мгновенно превратившись в Одессу в миниатюре, а то и уютнее.
Теперь Некрасовых водили по шумным улицам, оказывали почести на выступлениях, усаживали за столиками лицом к морю, закармливали деликатесами и вообще проявляли умопомрачительное дружелюбие.
Естественно, Вика навечно влюбился в Брайтон-Бич. А вам надо будет сразу же съездить в Америку, закончил Виктор Платонович это длиннейшее телефонное повествование, уж тут есть на что посмотреть!
Звонил он, конечно, бесплатно из кабинета Андрея Седых, редактора нью-йоркского «Нового русского слова». Редактор, тоже взяв трубку, нарочито бодро кланялся нам, расспрашивал о делах и приглашал заходить при случае. Мы в своем задрипанном Кривом Роге лишь вздыхали.
На работе я надоел начальству просьбами, как бы сверхурочно поработать, чтобы получить отгулы. Заработав несколько отгулов, мы с Милой отправлялись в Киев или Москву. В Киеве мы тут же попадали под наблюдение. В киевском метро мы с женой, развлекаясь, выпрыгивали на пустой перрон за секунду до закрытия дверей, а за нами, из соседнего вагона, тут же выпрыгивал наш сопровождающий. И как ни в чем не бывало отворачивался в нескольких шагах. Потом такие фокусы мы выкидывать прекратили, не стоит всё-таки шутить с этой компанией…
Вдруг в слякотную субботу, утром 11 марта 1976 года, позвонили из ОВИРа.
Приятнейший женский голос сообщил, что «вашей семье и вам лично, Виктор Леонидович, разрешён немедленный выезд в государство Израиль»…
Я страшно расстроился – так поспешно надо расставаться с друзьями! Ведь всего месяц назад нам решительно отказали и с открытой улыбкой порекомендовали оставить всякую надежду на отъезд.
Но опальный писатель Виктор Некрасов развил во Франции и Америке неутомимую гуманитарную активность под лозунгом «Отпустите детей Некрасова!». Он без устали орудовал и в прессе, и на радио, и в кулуарах.
Советская власть не учла ещё и того, что в далёком Париже знаменитый поэт-коммунист Луи Арагон был недавно награждён орденом Дружбы народов. Орден порешили вручить в его восьмидесятилетний юбилей.
Наградой юбиляр оскорбился. Орденишка ведь был затруханным, даже не трудовешник, а типа «Знака Почёта», в обиходе называемого «Краковяк» из-за странноватой позы рабочего с колхозницей, как бы играющих в «ручеёк». Такая регалия вручалась обычно иностранным прихлебателям среднего пошиба или же неглупым функционерам из нацменов. А для такого густопсового в своё время коммуниста и действительного таланта, как Арагон, это было так же унизительно, как получить, скажем, звание заслуженного деятеля искусств. Ведь всего пять лет назад поэт удостоился высокого ордена Октябрьской Революции!
Так вот, 25 февраля 1976 года Некрасов вместе со своим новым другом профессором Ефимом Эткиндом был принят Луи Арагоном у него дома. Вика попросил поэта заступиться за нас, своих детишек.
Арагон оказался на высоте – тут же пошёл в советское посольство и заявил послу, что откажется от ордена, если детей Некрасова не выпустят из Союза. Луи Арагон оставался высочайшим авторитетом во Франции, и его угроза была воспринята Советами с должным почтением. Из Москвы приказали – чтоб этих долбаных детей и духу не было! В Кривом Роге немедля аукнулось, дескать, исполним в лучшем виде!..
Когда перед самым отъездом я явился за откреплением к начальнику военкомата, пьющему майору, знакомому ещё со студенческих лет, тот не побрезговал выйти из кабинета в коридор и начал громогласно, с легкими и необидными матючками, стыдить меня. Заманчиво попахивая водкой, уличал в низких моральных качествах, в покушении на предательство социалистической родины. Я невозмутимо смотрел на него, выпятив губы, как каменный истукан с острова Пасхи.
Майор вдруг осёкся на полуслове, схватил мою руку и душевно потряс. Майора осенило! Ведь этот простой русский парень, офицер запаса и наверняка патриот, собирается уезжать не по своей воле, а засылают его на специальное задание в Израиль, в самую пасть мирового сионизма!
Ободряюще тряхнул головой: «Желаю удачи, старлей! Давай там, действуй!»
Уличная пастьба
До конца марта мы всё продолжали получать, с месячной задержкой, обнадёживающие и ободряющие письма от родителей. Тогда они ещё не знали, что нам разрешат выезд. Получалось какое-то воспоминание о будущем…
А на самый последок пришло письмецо: «Возможно, Ваша мама и Вика Вам обо мне рассказывали…» Поэт Владимир Корнилов спрашивал, как ему поступить с марочным каталогом. Вика, мол, просил обязательно нам переслать. Может, кто-нибудь из вас будет в Москве?..
Каталог был на французском языке, но московские букинисты заплатили за него половину моей шахтерской зарплаты. На вырученные деньги мы пошли с провожающими – Милиной сестрой Олей и её мужем Володей – в купечески роскошный ресторан «Славянский базар». Лепнина, позолота, чёрные бабочки у официантов и сборная солянка так взбудоражили наше криворожское воображение, что все мы до сих пор вспоминаем этот чертог роскоши…
– А ты хоть помнишь наш отъезд? – спросил я недавно сына Вадика, сейчас сорокапятилетнего детину.
– Помню! – улыбнулся он. – Я был во дворе, ты позвал меня из окна. Достал спрятанную пачку жевачек. Бери всё, сказал, иди и гуди с друзьями! Мы уезжаем!
Бабки внизу на лавочке сообщат мне к вечеру, что наш девятилетний Вадик продавал дальним соседским приятелям поштучно уже жёваную резинку за десять копеек. Бабок постигнет разочарование – я не разорался на сына, но посмеялся…
Мы с Милой успели съездить в Киев, чтобы продать букинисту все наши богатства – альбомы по искусству, оставшиеся в наследство или присланные Некрасовым.
Я еле доволок чемоданище с альбомами до магазина, приведя в смятение заведующую громадной кучей бесценных книг, хотя она и была мною предупреждена.
Другой громадный фибровый чемодан еле вместил все бумаги, оставшиеся от Некрасова, – вырезки, записки, рукописи, правки, привезенные мною из Киева. Получился как бы архив писателя, который я и повёз в Москву к Раисе Исаевне Линцер.
В Харькове меня приветливо ссадили с поезда два милиционера и пригласили пройти в привокзальный участок.
– Ищем оружие! – сообщил с важным видом лейтенант и попросил открыть чемодан.
– Вот и хорошо, – пошутил я, – как раз оружия у меня на этот раз и нет!
– Мы и другое тоже ищем! – серьезно сказал милиционер и удивился, увидев бумаги. – Вы что, писатель?
Некрасовские бумаги я оставил в кладовке у Раисы Исаевны…