Виктор Платонович и Наталья Михайловна с удовольствием пикировались, причём он обзывал мадам Ниссен «недорезанной буржуйкой», а она его клеймила «чёртовым атеистом», считая это очень обидным.
Наталья Михайловна Ниссен была заметной фигурой первой эмиграции в Париже.
Ровесницы Натальи Михайловны относились к ней с почтительной опаской. А она знала каждую собаку среди коренной парижской эмиграции и безошибочно определяла точное место этой собаки в эмиграционной иерархии.
А иерархическое расслоение эмиграций соблюдалось в Париже строго.
Высшая каста – очень уважаемые представители первой эмиграции.
Не обязательно родовитые. Чаще это бывшие поручики, мичманы, гимназистки, нижние чины или санитарки – все, кто ушёл в изгнание очень молодыми. Или это были потомки тех, кто под огнём красных в неописуемой неразберихе грузились на пароходы в Одессе. Кто достойно, не бросив ни одного раненого, покидал Крым и планомерно эвакуировал Новороссийск, кто прошёл лагеря для беженцев в Галлиполи или на проклятых островах Лемносе и Принкипо. Томился от безделья и безденежья в Константинополе, Белграде или Бизерте, а потом постепенно стягивался во Францию. Образовав в Париже «Россию в миниатюре», как говаривали газетчики.
Аристократия и буржуазия, политики, служащие, интеллигенция, донские казаки, солдаты и офицеры, русские люди. Патриоты и неуёмные фантазёры. Сохранявшие поколениями русский язык и культуру. Сберёгшие православную веру.
Только приехав во Францию, они страшно бедствовали по тогдашним понятиям, копошились на самом социальном дне, на рабских условиях трудились на заводах «Рено» и соглашались на унизительную по тем временам работу парижских таксистов. Кстати, их охотно брали, потому как бывшие офицеры прекрасно разбирались в плане Парижа, были воспитанны и отличались безукоризненной честностью.
На последние гроши они посылали своих детей учиться. Сейчас их дети и внуки, чистейшей воды французы, прекрасно устроенные в жизни, трепещут перед всем русским.
Первая эмиграция была склонна к всепрощению, легко впадала в нежные чувства при упоминании России, а многие были не прочь грянуть хвалу Стране Советов.
Затем идет эмиграция вторая.
Это были безоговорочные враги большевистской диктатуры.
Угнанные на работы в Германию, попавшие в плен в начале войны в чудовищных клещах немецких танковых армий Гудериана и Клейста. Когда грозным немецким генералам противостояли во веки веков прославленные своей бестолковостью «Ворошилов на лошадке и Будённый на коне». Они помнили коллективизацию, жуткий голод в Поволжье и на Украине, высылку, лагеря, колхозных придурков с батогами, туфтовое счастливое детство, страшную городскую нищету…
Были и крестьяне, сами бросившие оружие, чтобы не погибать за большевиков, уморивших голодом или сгноивших в сибирской ссылке их семьи, включая младенцев. Были и выжившие в фашистских концлагерях, и скрывшие после войны свою национальность уже в лагерях для перемещённых лиц. Были власовцы, ставшие под знамёна вермахта.
Эта вторая эмиграция, бывшие советские рабочие, крестьяне, служащие, военные, тоже устроились во Франции кто как мог – многие получше, а кто и похуже. Они сторонились нас недолго, быстро присмотрелись, оценили нашу демократичность и готовность выпить, не поминая старое.
А потом в Париж нагрянули мы, третья эмиграция. «Третья волна», как наши возвышенные умы прозвали самих себя. Публика, как говорится, дальше некуда – разношёрстная, разнопёрая, разноликая. Москвичи, считающие всех остальных деревенщиной, включая петербуржцев. Питерские, смотрящие на всех свысока, а коренных москвичей обидно кличущие «фоняками».
Писатели, художники, филологи и историки, поэты, журналисты, инакомыслящие и диссиденты, настоящие и самозваные. Потомственные, чуть ли не столбовые интеллектуалы и интеллигенты в первом поколении. Разночинцы всех мастей, смышлёные служащие и даровитые простолюдины, люди без определённых занятий, разрешающие именовать себя талантами. А гениев искусства, отрицателей традиций, жарких трибунов или борцов за народное счастье была тьма несметная! Причём многие старые знакомые сердечно друг друга ненавидели.
Храня и приумножая причудливую традицию выпускать в изгнании печатные органы, старшее поколение очертя голову бросилось издавать газеты, журналы и альманахи.
Кто их покупал – тайна за семью печатями. Лично я думаю, что не покупал никто, существовали же они на субсидии и семейные сбережения издателей.
Если в первой эмиграции, по преданию, все мужчины работали таксистами, а женщины – сплошь белошвейками и модистками, то сильный пол третьей волны массово подался в технические переводчики, а слабый – бойко освоил машинопись, а позже покорил компьютер.
Во множестве блистали прекрасным произношением выпускники советских факультетов иностранных языков, были и обучившиеся французскому самоуком. Подавляющее же большинство говорили как бог на душу положит. А клал он так, что при детях и сказать неудобно…
Сколько было нас, приехавших во Францию, предусмотрительно сочетавшись браком, часто по любви! Примерно столько же проникли туда, вступив, простите, в мезальянс. Однополые браки вначале были редки.
Пили наши эмигранты все без исключения, но по-разному. Кто пил ежесуточно, под предлогом разлуки с родиной, а кто – эпизодически, по случаю.
В общем, русская эмиграция допустила нас в своё славное лоно, не обцеловала и нежно не полюбила, но приняла почти как равных. Что очень нам польстило.
И вот, прожив в Париже тридцать пять лет, на вопрос «Вы кто?», не жеманясь, с гордостью отвечаем:
– Третья волна, а вы?
– Мы, собственно, аборигены! – радостно оживляется собеседник. – Но моя бабушка была из первой эмиграции.
И мы понимающе смеёмся, и похлопываем друг друга по плечу, и расспрашиваем о пустяках, в общем, ощущаем приятное чувство знакомства.
Стержнем нашей третьей волны была, как ни крути, еврейская эмиграция.
По-другому и быть не могло, просто иначе никого из Союза не выпускали. Даже тех, кого беспардонно выталкивали. И под эту марку выехали многие россияне. В то время и антисемитов среди нас было с гулькин нос – не знали, как благодарить евреев за приглашения на выезд!
«По израильской визе» высылали всех подряд: и тишайших интеллигентов, и инакомыслящих бузотёров, художников, писателей, актёров, учёных. Почти все они прошли через полосу положенных скотских унижений, добиваясь выезда с настойчивостью, упрямством, бывало, с бесстрашием.
Осевшую в Париже третью волну можно лишь отчасти отнести к политической эмиграции. Упрощённо говоря, экономическая эмиграция процветает, если трудно въехать в другую страну, а политическая – когда трудно покинуть свою.
Некоторые из третьеволновых эмигрантов без труда убедили себя, что они являются носителями высших достижений российской культуры. Что вкус их изысканный, а воспитание утончённое. Образования они разностороннего и всеохватного. В России кульминационной точкой их карьеры была работа, скажем, в бибколлекторе или массовиком-затейником на турбазе, хотя подобная несправедливость афишировалась как месть таланту со стороны бездарной системы.
Этих людей было трудно чем удивить, они были надменны, как рыцари революции в пионерских песнях, и любили показывать, что всё – дежа вю. Они не кидались сломя голову знакомиться с обычаями и традициями нашей хозяйки дома, чудесной Франции, но уверяли друг друга, что именно хозяйка много выиграла от их прибытия. Так чего суетиться!
Но, понемногу пообтёршись и пообнюхавшись, мы осознали, что негоже быть всю жизнь инородным телом, как неразварившаяся горошина в молочной вермишели…
Замечу для сведения, что четвёртая волна, постперестроечная, называется у нас колбасной эмиграцией…
Наталья Михайловна Ниссен собирала у себя на ужин сливки третьей эмиграции. Сливки были взволнованы.
Будет Булат Окуджава!
Пришли Ростроповичи, Максимовы, Гладилины, Некрасовы, доктор Котленко, поэтесса Наталья Горбаневская и Миша Васильев, сын Натальи Михайловны.
Мстислав Ростропович, по обыкновению, блистал. Остроумием, тостами, актёрской улыбкой. Угождал счастливым дамам. Мила была посажена рядом со знаменитым музыкантом и цвела от его галантных домогательств.
– Вы знаете, Витя, меня опасаться нечего! – улыбался Слава, целомудренно обнимая Милу. – В моём возрасте следует как можно чаще избегать половых сношений!
Мила заливалась радостным смехом, польщённая объятиями. Некрасов грозил пальцем – эти музыканты такие развратники, держи ухо востро!
Я приступил к фотографированию.
– Давай, Витька, быстрей, будет редкий снимок – Володя улыбается! – закричал В.П., обнимая Максимова.
Максимов улыбнулся ещё раз, для вечности…
Галина Вишневская поругивала советскую власть, вспоминала смешные театральные анекдоты. Остальные внимали. Было удивительно приятно.
– Давай, Витька, быстрей, будет редкий снимок – Володя улыбается! – закричал В.П., обнимая Максимова.
Максимов улыбнулся ещё раз, для вечности…
Галина Вишневская поругивала советскую власть, вспоминала смешные театральные анекдоты. Остальные внимали. Было удивительно приятно.
Хозяйка спохватилась:
– Булат, дорогой вы наш, спойте же нам, порадуйте!
– Нет-нет, – засмущался Булат, – какие песни в присутствии Ростроповича! Я ведь и пою неправильно, и на гитаре, говоря по правде, не умею…
– Булат, милый дружище! – вскричал Ростропович. – Мы с Галей тебя не просто любим, мы слабнем сердцем, когда слышим тебя! Спой же, пожалуйста! Есть в доме гитара?
– Конечно! – обрадовался Сан Саныч и поспешил в прихожую за гитарой.
Не обращайте вниманья, маэстро!
Не убирайте ладони со лба!
Булат пел, Ростропович блаженно улыбался, Вишневская шептала слова песни и кивала медленно в такт музыке. Мы просто слушали, поглядывая на знаменитостей.
Онемевшая от счастья Наталья Михайловна не сводила глаз с Булата и стала красивой, как румяная гимназистка…
Мы из третьей волны!
– Думали ли мы?.. – повторяет и повторяет Вика этот вопрос в «Сапёрлипопете».
Он-то, может, и не думал определённо, что будет именно так, но вполне мог подумывать о каких-то переменах в своей жизни. И мог правомерно их ожидать – как ни говори, но личностью он был незаурядной.
Мы с Милой к такой категории не относились и даже во сне не могли увидеть грядущие пируэты судьбы. Переезд за границу, в эмиграцию, был совершенно неожиданным, уникальным шансом в нашей жизни.
Первая русская эмиграция два десятилетия сидела на нераспакованных чемоданах, надеясь не сегодня завтра вернуться на Родину.
Мы же сразу вывалили свои пожитки, а чемоданы выбросили – мы оставались навсегда! Франция нас пригрела, приласкала, одарила конфеткой и предоставила полную свободу – выпутывайтесь дальше как знаете.
Во все времена русские эмигранты первым делом открывали рестораны. Вторым – основывали журналы и газеты. Третьим – пекли на дому пирожки, писали книги, устраивали благотворительные концерты, сколачивали хоры и организовывали комитеты по спасению России.
В третьей эмиграции почти вся сестробратия подалась в технические переводчики и машинистки, причём через десяток лет многие прилично насобачились в этом деле. Другие перебивались лепкой пельменей, зарабатывали преподаванием русского языка во французских лицеях или работали у первых эмигрантов мамзелями, то есть приходящими нянечками.
Особенностью нашей эмиграции стали вернисажи – с бесплатной, а значит, скудной выпивкой. Водка пряталась и выдавалась из-под полы особо именитым гостям. Приглашались иногда и французские приятели, с восторгом внимавшие пьяненьким перепалкам художников. Французы считали, что так они приобщались к светлой тайне славянской души.
К тому же в эмиграции легко прослыть писателем. При этом что-то писать необязательно. Оторванные от родины люди поначалу доверчивы, многие просто верят вам на слово. Сказал – писатель, значит, так и есть.
О журналистах и говорить нечего – их было пруд пруди…
– Мне просто стыдно сейчас вспоминать, – говорил Некрасов, – как я пренебрежительно отзывался об эмиграции десять лет назад, в своих первых очерках.
Мол, оторвавшись от родной почвы, эмигрант истощается и озлобляется.
Русская первая эмиграция не только страдала, тосковала и жила впроголодь, она и сберегла, и обогатила русскую культуру.
– Какие имена! – всегда восхищался Виктор Платонович. – Бунин, Цветаева, Куприн, Тэффи, Ходасевич, Газданов, Гиппиус, Дон Аминадо, Шмелёв, Алданов!
А десятки других, достойных и памятных…
Мы позволили коммунистам, говорил он, вдолбить себе в голову, что русская литература здесь, мол, влачила, прозябала и перебивалась, а она жила настоящей, хотя и очень непростой жизнью!
– Нашу, третью эмиграцию, – не раз повторял В.П., – Франция встречала как братьев по разуму.
И главное – дала нансеновские паспорта, признала политическими беженцами! Что потянуло за собой немало жизненных преимуществ. Право на работу, на щедрейшее социальное обеспечение, на пособия, на недорогую квартиру. И на беспрепятственное передвижение по всему миру. «За исключением СССР и его сателлитов», как было написано в этом документе…
Русские первой эмиграции посматривали на нас чуточку свысока, с ироничной снисходительностью. Мол, приехали на всё готовое, никто не брошен на произвол судьбы, французы с вами носятся, как курица с яйцом, куда вам до наших лишений и невзгод!
Цвет русской нации и краса интеллигенции голодали и холодали, рыбой об лёд бились в поисках заработка, за гроши соглашались на любую работу. Вот где русские люди хлебнули горя!
Таки хлебнули, уважительно соглашались мы.
И старые эмигранты оттаивали, помогали советами, связями и деньгами, сначала сдержанно, а потом, освоившись и перезнакомившись, чуть ли не наперегонки старались помочь.
Но и эмигрантов, и иностранцев приводила в тревожное недоумение некрасовская привычка наклеивать на конверт марки в двойном или тройном тарифе.
– В Союзе будут счастливы получить такие марки! – растолковывал В.П.
Но зачем же их клеить, говорили разумные люди, вкладывайте непогашенные марки в конверт, не тратьте их зря!
– Нет, на конверте они принесут больше радости.
Люди пугались своего непонимания и умолкали.
А Вика поглядывал на них свысока – прямо невероятно, какие же они здесь мелочные! И продолжал, как бы бахвалясь, клеить широкой рукой ненужные марки.
Милые французы прощали ему такую глупость, думая, что это удел гениев…
Приехав в Париж, Некрасов и не задумывался, что ему нужно будет работать – то есть регулярно трудиться с целью заработать деньги. Он был уверен, что для денег будет достаточно написать книжку, дать там и сям несколько интервью, либо лекцию прочесть, либо по телевизору передачу устроить. Может статью-другую тиснуть или, если будет желание, съездить на какую-нибудь писательскую гастроль. И всё будет в лучшем виде! За гонорарами, вознаграждениями, выплатами – пройдите, пожалуйста, в кассу!
Честно говоря, первые два-три года так примерно и было.
Писателя из-за железного занавеса рвали на части, ему совали деньги – не пухлые пачки, но весьма солидные суммы, – он как бы даже жаловался, дескать, как всё это осточертело, нет ни отдыха, ни покоя! Потом-то всё изменилось…
Солидные эмигрантские писатели, получив здесь первые, довольно приличные гонорары, купили себе квартиры или домики в деревне. Некрасов же все деньги проматывал – книжки, сувенирчики, посылки в Союз, поездки, подарки. Да и помощь нам, как мне об этом забыть!
Его подход был проще пареной репы – деньги есть, надо их тратить, зачем работать! Когда кончатся – тогда и начнём думать, где заработать. Что ещё написать, где выступить. Какие глупости насчёт железа пока горячо! Зачем откладывать деньги, вы ещё скажите – вкладывать! Вы что!
Как брошенной жене хочется непрерывно говорить о бывшем муже, известном мерзавце, так и нам хотелось бесконечно толковать о мерзостях советской власти и поругивать Францию. У Некрасова хватало тонкости и ума не хаять Францию, а восхищаться её культурой, нравами, бытом. Правда, эта любовь поддерживалась и его знанием французского языка.
Для порядка Виктор Платонович ворчал на французов – мол, меркантильные, расчётливые, эгоистичные, – но делал это мимоходом, не захлебываясь желчью.
Но было одно, с чем Виктор Платонович первое время ни в какую не мог согласиться.
С налогами!
С дурацким французским законом о добровольной сдаче в казну значительной части своих кровных денег. Боже упаси спросить, какие у француза доходы, – на тебя посмотрят как на неотёсанного марсианина, не знающего, что шумно чесать, к примеру, под мышками за столом малоприлично.
Поразительная мелкотравчатость! Только о налогах везде и говорят, бесконечно насмешничали мы. Говорят все, даже самые интеллигентные люди, окружающие Некрасова. Утончённую писательскую натуру это очень огорчало – прошу вас не заикаться о налогах, капризно умолял он. Вика томился от таких разговоров, чувствуя себя слегка обманутым в лучших чувствах, подобно романтическому балетоману, обнаружившему вдруг, что прима-балерина да и весь кордебалет не чистят зубы. Взимание налогов казалось нам, бывшим советским подданным, унизительным фарсом и полным идиотизмом. Не укладывалось в голове, почему ты должен добровольно платить эти постылые поборы!
Сразу же приходила на ум незатейливая комбинация – не сообщать о полученных суммах в налоговое управление, ведь не могут же там знать всё и обо всех.
Прожив в Париже года три, Некрасов чуть обеспокоился и полюбопытствовал у французов, как ему вообще-то быть с налогами.
Ответ бесконечно обнадёжил писателя.