— Какие у тебя красивые волосы. Можно потрогать? — спросила она, и Аличе прикусила язык, чтобы не сказать «нет».
Соледад приподняла каштановую прядку, похожую на кусочек шелка, и опустила. Она не могла поверить, что волосы могут быть такими тонкими.
Надевая майку, Аличе задержала дыхание и зажмурилась, а когда открыла глаза, увидела свое отражение в большом зеркале над умывальником и испытала приятное разочарование. Потом она оттянула резинку трусиков и завернула край так, чтобы, прикрывая шрам, резинка натянулась между бедренными косточками. Указательный палец тут еще не пролезал, а мизинец мог, и она жутко обрадовалась этому. Вот сюда, именно сюда и нужно посадить, подумала она.
Синюю розочку, как у Виолы.
Аличе повернулась боком — правым, лучшим, как она привыкла думать, зачесала все волосы на лицо и решила, что в таком виде похожа на сумасшедшую. Потом стянула волосы в узел — конским хвостом, который подняла повыше, на самое темя, — именно так причесывалась Виола, которой все всегда восхищались.
Но и это не помогло.
Она распустила волосы по плечам и привычным жестом заложила их за уши. Затем оперлась на раковину и придвинулась к зеркалу. Ее глаза там, за стеклом, слились в один страшный циклопический глаз.
Аличе подышала на стекло, и туман закрыл часть ее лица. Ей никак не удавалось понять секрет этих взглядов, которыми Виола и ее подруги сражали наповал всех мальчишек вокруг. Безжалостные и призывные, они могли уничтожить или помиловать — всё решало едва уловимое движение бровей.
Она попробовала посмотреть на свое отражение таким же манящим взглядом, но увидела в зеркале неловкую и нескладную девицу, которая глупо жеманничала, двигаясь, словно под наркозом.
Аличе не сомневалась, что все дело в ее щеках, слишком пухлых и розовых. Глаза тонули в них, а ей хотелось метать острые стрелы в мальчишек, как это делают другие девочки. Ей хотелось, чтобы ее взгляд никого не щадил, чтобы запоминался надолго…
Однако худели у нее только живот, попа и груди, а щеки оставались прежними — круглыми и пухлыми, как у ребенка.
В дверь постучали.
— Али, ужин на столе, — донесся из-за матового стекла ненавистный голос отца.
Аличе не ответила. Она втянула щеки, желая посмотреть, насколько лучше выглядела бы, не будь они такими пухлыми.
— Али, ты здесь? — опять позвал отец.
Вытянув губы трубочкой, Аличе поцеловала свое отражение. Язык коснулся холодного стекла. Она закрыла глаза и как при настоящем поцелуе покачала головой, но слишком ритмично и потому неправдоподобно. Такого поцелуя, какого действительно ждала, она еще не получала ни от кого.
Давиде Поирино оказался первым, кто поработал языком у нее во рту, еще в седьмом классе, на спор. Он трижды, словно инструментом, обвел по часовой стрелке ее язык своим, а потом повернулся к приятелям и спросил:
— О'кей?
Те заржали и кто-то сказал:
— Ты же хромую поцеловал…
Но Аличе все равно осталась довольна и не нашла ничего плохого в том, что отдала свой первый поцелуй Давиде.
Потом были другие парни. Целовалась, например, с двоюродным братом Вальтером, когда отмечали день рождения бабушки, и с каким-то приятелем Давиде, чьего имени даже не знала, — тот тихонько спросил, не позволит ли она и ему попробовать. Они простояли несколько минут в самом дальнем углу на школьном дворе, прижавшись губами друг к другу, и не осмелились даже шевельнуться. Когда закончили целоваться, парень сказал «спасибо» и удалился с гордо поднятой головой пружинистым шагом взрослого человека.
Теперь, однако, она отставала от подружек. Они говорили о позициях, о засосах, о том, как действовать пальцами и спорили, лучше с резинкой или без. Она же все еще хранила на губах ощущение холодного, детского поцелуя в седьмом классе.
— Али, ты слышишь меня? — громче позвал отец.
— Вот зануда. Конечно, слышу! — сердито ответила Аличе, но так тихо, что он вряд ли расслышал.
— Ужин готов, — повторил отец.
— Да поняла я, черт побери! — вскипела Аличе. Потом негромко добавила: — Надоеда.
Соледад знала, что Аличе выбрасывает еду. Поначалу, замечая, что та оставляет ее на тарелке, она говорила:
— Доешь, мой ангелочек, ведь у меня на родине дети умирают от голода.
Аличе это не нравилось. Однажды вечером, здорово разозлившись, она посмотрела ей прямо в глаза и выпалила:
— Даже если я начну наедаться до колик в животе, дети в твоей стране все равно не перестанут умирать от голода!
С тех пор Соледад ничего ей не говорила, но все меньше клала еды на тарелку. Впрочем, это ничего не меняло. Аличе умела на глаз определять вес продуктов и точно отмерять свои триста калорий на ужин. От остального избавлялась по-всякому. Ела она, положив правую руку на бумажную салфетку. Перед тарелкой ставила стакан с водой и фужер для вина, даже просила наполнить его, но не пила — выстраивала таким образом стеклянную баррикаду. У нее все было стратегически просчитано — где поставить солонку и где флакон с оливковым маслом. Оставалось дождаться, пока родители отвлекутся, и сдвинуть остатки еды с тарелки на салфетку. По крайней мере три такие салфетки за ужином она упрятывала в карман, а потом, когда чистила зубы, выбрасывала их в унитаз. Ей нравилось смотреть, как еда крутится в водовороте спускаемой воды. Довольная, она поглаживала себя по животу, пустому и чистому, как ваза в ванной.
— Черт возьми, Соледад, ты опять положила в соус сливки, — упрекнула мать горничную. — Сколько раз тебе повторять, что я не перевариваю их. — Мать Аличе с отвращением отодвинула от себя тарелку.
Аличе явилась к столу с тюрбаном из полотенца на голове, будто принимала душ, а не просто так торчала в ванной. Она долго думала, спросить отца или нет. Впрочем, она ведь все равно настоит на своем. Уж очень хочется.
— Я хотела бы сделать себе татуировку, — сказала она.
Отец задержал в руке стакан, который подносил ко рту.
— Я что-то не понимаю…
— Ты понял, — сказала Аличе, дерзко глядя на него. — Я хочу сделать себе татуировку.
Отец провел салфеткой по губам и по глазам, словно хотел стереть представившуюся ему неприятную картину. Потом, аккуратно свернув салфетку, он положил ее на колени и потянулся за приборами — ему хотелось выразительно продемонстрировать свое умение держать себя в руках.
— Не понимаю, как подобное могло прийти тебе в голову, — произнес он.
— И какой же, позволь узнать, ты хотела бы рисунок? — вмешалась мать с раздражением, которое, скорее, вызвал соус, нежели слова дочери.
— Розу. Небольшую. Как у Виолы.
— Скажи на милость, а кто такая эта Виола? — спросил отец с подчеркнутой иронией.
Дырявя взглядом пустую середину стола, Аличе почувствовала, что она здесь никто.
— Виола — это ее школьная подруга, — недовольно ответила мать. — Она говорила тебе о ней сто раз. Сразу видно, что у тебя с головой не все в порядке.
Адвокат делла Рокка смерил жену высокомерным взглядом, давая понять, что ее не спрашивают.
— Простите, но мне совершенно нет дела до того, что рисуют на себе школьные подруги Аличе, — заключил он. — В любом случае ты не сделаешь себе никакой татуировки.
Аличе сдвинула на салфетку еще немного спагетти.
— Все равно не запретишь, — осмелела она, по-прежнему глядя в центр стола. Голос ее, однако, звучал не совсем уверенно.
— Ну-ка повтори! — произнес отец ровным и негромким голосом. — По-вто-ри! — медленно отчеканил он.
— Я сказала, что все равно не запретишь, — произнесла Аличе, подняв глаза на отца, но и секунды не выдержала его пристального, леденящего взгляда.
— Ты и в самом деле так думаешь? Насколько мне известно, тебе пятнадцать лет, и это обязывает тебя выполнять требования родителей — подсчитать нетрудно — еще три года. По окончании этого срока можешь, скажем так, украшать свою кожу цветами, черепами и чем угодно еще.
Адвокат делла Рокка улыбнулся тарелке и отправил в рот аккуратно накрученные на вилку спагетти.
Наступило долгое молчание. Аличе водила пальцами по краю скатерти. Ее мать покусывала хлебную палочку и рассеянно смотрела по сторонам. Отец притворялся, будто ест с большим удовольствием. Он энергично двигал челюстями, и каждый раз, отправив в рот очередную порцию, закрывал от наслаждения глаза.
Аличе решила ударить посильнее — потому что она по-настоящему ненавидела его, потому что от одной только этой его манеры есть у нее начинала неметь даже здоровая нога.
— Тебя наплевать, что я никому не нравлюсь, — сказала она. — Что никогда никому не понравлюсь.
Отец вопросительно взглянул на нее и снова вернулся к еде, как будто никто тут и слова не произнес.
— Тебе наплевать, что ты навсегда искалечил меня, — продолжала Аличе.
Наступило долгое молчание. Аличе водила пальцами по краю скатерти. Ее мать покусывала хлебную палочку и рассеянно смотрела по сторонам. Отец притворялся, будто ест с большим удовольствием. Он энергично двигал челюстями, и каждый раз, отправив в рот очередную порцию, закрывал от наслаждения глаза.
Аличе решила ударить посильнее — потому что она по-настоящему ненавидела его, потому что от одной только этой его манеры есть у нее начинала неметь даже здоровая нога.
— Тебя наплевать, что я никому не нравлюсь, — сказала она. — Что никогда никому не понравлюсь.
Отец вопросительно взглянул на нее и снова вернулся к еде, как будто никто тут и слова не произнес.
— Тебе наплевать, что ты навсегда искалечил меня, — продолжала Аличе.
Вилка застыла на полпути ко рту. Несколько секунд адвокат делла Рокка с недоумением смотрел на дочь.
— Не понимаю, о чем ты говоришь, — сказал он чуть дрогнувшим голосом.
— Нет, ты отлично понимаешь, — ответила Аличе. — И прекрасно знаешь — только ты виноват в том, что я на всю жизнь осталась калекой.
Отец положил вилку на край тарелки. Прикрыл глаза рукой, словно глубоко задумался о чем-то. Потом поднялся и вышел из комнаты. Его тяжелые шаги громко отзвучали по блестевшему мрамору в коридоре.
— Ох, Аличе… — покачала головой Фернанда, в ее голосе не слышалось ни сочувствия, ни упрека. Она поднялась и ушла вслед за отцом в другую комнату.
Аличе сидела минуты две, уставившись в свою тарелку, пока Соледад убирала со стола, беззвучная, как тень. Потом сунула в карман салфетку с едой и ушла в ванную комнату.
4
Пьетро Балоссино давно уже прекратил всякие попытки проникнуть в непонятный мир своего сына. Когда его взгляд случайно падал на исполосованные шрамами руки Маттиа, он думал о бессонных ночах, наполненных поисками — не остались ли где-нибудь режущие предметы, об Аделе, которая, наглотавшись таблеток, спала на диване с открытым ртом — она не желала больше делить с ним постель; он думал о будущем, которое, казалось, наступит уже утром, и отсчитывал часы до него по ударам колокола вдали. Убеждение, что однажды на рассвете он найдет своего сына уткнувшимся в подушку, залитую кровью, так глубоко засело в его голове, что он с трудом мог рассуждать здраво даже теперь, когда такой опасности не стало и сын сидел рядом с ним в машине.
Он вез его в новую школу. Моросил дождь, такой мелкий, что и не слышно было.
Несколько недель назад директор научного лицея «Е. М.» пригласила его с Аделе в свой кабинет, чтобы объяснить ситуацию, как она написала в дневнике Маттиа. Когда они пришли, она начала издалека, долго рассуждая о ранимом характере мальчика, его необыкновенных способностях и неизменно высокой оценке по всем предметам.
Синьор Баллосино настоял, чтобы сын присутствовал при этом разговоре, — хотелось соблюсти корректность по отношению к нему. Маттиа сидел рядом с родителями, уставившись в колени и ни разу не подняв взгляд. Он так сжимал кулаки, что умудрился расцарапать до крови левую ладонь. Два дня назад Аделе по рассеянности постригла ему ногти только на одной руке.
Маттиа все слышал, что говорила директор, но пропускал ее слова мимо ушей, словно она говорила не о нем. Он вспоминал, как в пятом классе учительница Рита, после того как он почти неделю упрямо молчал, посадила его на середину класса, велев остальным расположиться вокруг, и сообщила им, что Маттиа, видимо, беспокоит какая-то неприятность, о которой он не хочет никому говорить. Она добавила, что Маттиа очень умный мальчик, даже слишком умный для своего возраста, и предложила товарищам поговорить с ним — пусть попросят его поделиться своими тревогами, чтобы он понял — у него есть друзья. Маттиа изучал свои ботинки и, когда учительница спросила, хочет ли он сказать что-нибудь, наконец заговорил — спросил, может ли он вернуться на свое место.
Завершив с похвалами, директор подошла к главному — синьор Балоссино понял, что это главное, не сразу, а лишь спустя несколько часов. Заключалось же оно в том, что все преподаватели Маттиа «говорят о какой-то особой неловкости, о странном, необъяснимом чувстве собственной неполноценности, возникающем при общении с этим необыкновенно одаренным ребенком, который, похоже, не нуждается ни в каких контактах со сверстниками».
Директор помолчала, откинулась на спинку удобного кресла и открыла какую-то тетрадку, но читать не стала и тут же закрыла ее, словно вспомнив вдруг, что у нее в кабинете сидят люди. Хорошо продуманными фразами она высказала супругам Балоссино мысль о том, что лицей «Е. М.», возможно, не в полной мере отвечает уровню развития их сына.
Когда за ужином отец спросил Маттиа, действительно ли он хочет сменить школу, тот лишь пожал плечами и продолжал рассматривать яркий неоновый отблеск на ноже, которым предстояло резать мясо.
— Дождь не косой, — произнес Маттиа, глядя в окно машины и отрывая отца от его мыслей.
— Что? — переспросил Пьетро.
— На улице нет ветра. Иначе шевелились бы листья на деревьях, — продолжил Маттиа.
Пьетро постарался понять, к чему он клонит. Вообще-то ему было все равно, он полагал, это какое-то очередное чудачество сына.
— Ну и что?
— Капли стекают по стеклу косо, но лишь потому, что машина движется. Определив угол их отклонения от вертикали, можно вычислить скорость движения.
Маттиа очертил пальцем траекторию капли. Наклонился к стеклу, подышал на него и провел линию на запотевшем стекле.
— Не дыши, потом остаются пятна, — упрекнул отец.
Маттиа словно не слышал.
— Если бы мы не видели, что происходит за окнами машины, и не знали бы, что движемся, то не могли бы понять, почему капли стекают по наклонной — по своей ли вине или по нашей, — произнес Маттиа.
— О какой вине ты говоришь? — с некоторым раздражением спросил отец, растерявшись.
— Я о том, почему они стекают по наклонной.
Балоссино кивнул с серьезным видом, так ничего и не поняв.
Они приехали. Пьетро не выключил двигатель и поставил машину на ручной тормоз. Маттиа открыл дверцу, и порыв свежего воздуха ворвался внутрь.
— Приеду за тобой в час, — сказал Пьетро.
Маттиа кивнул. Пьетро потянулся было к нему, чтобы поцеловать, но помешал ремень безопасности. Он снова откинулся на спинку и посмотрел на сына — тот вышел из машины и закрыл дверцу.
Новая школа находилась в красивом престижном районе на холме. Здание, возведенное еще в двадцатые годы, несмотря не недавнюю перестройку, сильно мозолило глаза среди роскошных вилл — длинная бетонная коробка с четырьмя одинаковыми рядами окон и двумя зелеными противопожарными лестницами.
Маттиа поднялся к входу, неподалеку от которого мокла под дождем в ожидании звонка группка ребят. В школе он поискал, не желая никого расспрашивать, схему расположения помещений, нашел нужное и направился к последней двери в коридоре на втором этаже. Переступив порог класса, он глубоко вздохнул, ухватился за ремни своего рюкзака, висевшего за спиной, прошел к дальней стене и остановился возле нее с видом человека, которому очень хотелось бы в эту стену въехать.
Рассаживаясь по местам, ребята с любопытством посматривали на него. Никто не улыбнулся. Некоторые перешептывались — Маттиа догадывался, что говорят о нем. Свободных парт оставалось все меньше, и, когда кто-то сел возле девушки с длинными красными ногтями, он почувствовал облегчение.
В класс вошла учительница, и Маттиа проскользнул на последнее свободное место у окна.
— Новичок? — спросил его сосед по парте, которому, видимо, здесь тоже было неуютно.
Маттиа кивнул, не глядя.
— Денис, — представился тот, протягивая руку.
Маттиа вяло пожал ее и произнес:
— Очень приятно.
— Добро пожаловать, — сказал Денис.
5
Виола Баи восхищала всех подруг, но они и побаивались ее. Она была поразительно хороша собой, даже неловкость какую-то вызывала ее красота. А кроме того, в свои пятнадцать лет она знала жизнь намного лучше своих сверстниц — или во всяком случае создавалось такое впечатление.
По понедельникам девочки собирались на перемене вокруг ее парты и с волнением слушали отчет о том, как она провела выходные. Чаще всего это было умелое переложение того, чем накануне делилась с ней сестра Серена, на восемь лет старше. Виола проецировала рассказы Серены на себя, обогащая их пикантными подробностями, которые, как правило, придумывала на ходу, но именно они представлялись подругам самыми волнительными.
Она рассказывала о разных местах, где никогда не бывала, в деталях описывала ощущения от приема галлюциногенов и не забывала упомянуть о лукавой улыбке бармена, с какой он взглянул на нее, наливая коктейль «Куба либре». После этого она чаще всего оказывалась с ним либо в постели, либо в кладовке среди упаковок пива или ящиков водки, где он брал ее сзади, зажимая ей рот, чтобы не кричала.