– Ты что, выжить меня решила? – Он вдруг почувствовал, что у него закололо в кончиках пальцев.
– Ах, – так же ласково шепнула Марина, – ты, кажется, предлог ищешь? Решил изменить жизнь? Пожалуйста, никто не держит!
– Дрянь! – вскрикнул он и запнулся. Изнутри мозга выплыл ее голос: «Потому что твоя дочка дома».
Вошла Люда с внуком на руках. В длинном халате, как всегда. Бледная, измученная, с набрякшими верхними веками. Он наклонился к спящему свертку. Ребенок открыл вишневые глаза. Он поцеловал его и, подойдя к Марине, погладил ее по голове:
– Устала ты, девочка. Я понимаю, ты устала…
На следующее утро – ни свет ни заря – в доме появилась няня. Она была похожа на старуху-сибирячку с лиловыми щеками, у которой он когда-то снимал угол. Огромная, седая, с хитрым, изъеденным оспой лицом. Внесла в кабинет черный, перетянутый веревками чемодан и попросила его убрать со стола мраморную голову.
– Чего на меня чужой мужик пялиться будет, – сказала она и подмигнула Люде. – Захочем – живого сыщем.
Это было в субботу. Что там, в Калуге? Ждать понедельника и звонить ей на работу? «Нелепая все-таки жизнь, – первый раз сказал он себе. – Вот сейчас, например. Как я узнаю? А если и впрямь с парнем, не дай бог, что-нибудь случилось?» И тут же вспомнилось, как вчера ее муж кричал в трубку: «Алло! Говорите!» Конечно, он ждал известий о сыне, и она, наверное, стояла рядом.
Ему стало не по себе. «Нелепость. Кто ей на самом деле ближе, чем я?» И тут же пришло в голову, что это ложь: совсем не так они близки, как ему иногда кажется. Чем они связаны? Любовью? Он поморщился. Слово было шершавым, заезженным, неловким и ни о чем не говорило. Тогда, может быть, страстью? Ну, предположим. Но ведь и этого недостаточно для целой, расчлененной на долгие повторяющиеся дни жизни. Что ждет их? В его пятьдесят четыре года? «Нет, лучше не думать, – твердо сказал он себе. – Все равно я ничего не решу. Слишком нас много в этой истории. И лучше сейчас же поехать в Калугу. По крайней мере, буду с ней в одном городе все воскресенье, буду рядом, если что…»
Сын неожиданно отыскался у немолодой разведенной женщины, с которой он, как выяснилось, был близок уже несколько месяцев. Потом они как-то тяжело разругались, сын не мог найти себе места, опять поехал к ней и тут совсем потерял голову, остался ночевать, не позвонил домой, не предупредил. Кто-то из его институтских друзей сжалился над ними и дал адрес, буркнув, что Петя, возможно, там. Муж примчался прямо из больницы на служебной машине. Долго плутали по пригородной улице, исполосованной следами грузовиков. Наконец толкнули перекошенную калитку, шарахнулись от бросившейся на них свирепой дворняги и начали стучать в дверь низкого, нищего, со слепыми оконцами дома. На крыльцо вышла женщина с перекинутой на высокую грудь распущенной косой, босая, в простой белой рубашке и незастегнутой юбке, похожая на героиню каких-то советских фильмов о войне. Когда они назвали себя, она безудержно расхохоталась и зажала рот кончиком косы. «Ой, не могу, – заливисто хохотала она. – Котенка своего выручать приехали? Ему что, в школу завтра вставать? Уроки не сделал, да? Ой, не могу! А он у бабы! Ой, не могу!» Она покачнулась от смеха, и тут они почувствовали, что от нее сильно пахнет вином,
– Ну, и что же дальше? – спросил он.
Истекала суббота, проведенная им на колесах. Приехав в Калугу, он все не мог решиться позвонить ей, слонялся возле дома, задирал голову, пытаясь разглядеть что-то в окнах шестого этажа. Наконец набрал номер и сразу же услышал негромкое: «Спускаюсь». Куда они сейчас ехали, он и сам не знал. Очень хотелось есть, но он понимал, что она должна выговориться, и поэтому грустно, сочувственно слушал, не перебивая.
– А потом мы вошли внутрь… – Она перевела дыхание. – Там такая грязь, бутылки, окурки. Две комнатки, крошечные. В первой Пети не было.
Он осторожно покосился на нее и был поражен тем, как она изменилась за это время: черты лица странно опустились, глаза потеряли всю свою голубизну, стали серыми и неподвижными.
– Петя отказался ехать с нами, – продолжала она, глядя прямо перед собой. – Муж попросил его выйти на минуту, поговорить. Я осталась с ней. Она мыла посуду не оборачиваясь, словно меня не было. И я страшную глупость сделала. Я спросила: «Зачем он вам? Вы ж взрослый человек, а ему всего девятнадцать». И она расхохоталась мне прямо в лицо. И знаешь, что сказала? – Она опять замолчала.
– Что? – спросил он.
– Она сказала: «А вы сами-то пробовали без мужика? Без этого дела?»
Она запнулась и громко сглотнула подступившее отвращение. Оба молчали. Он вдруг почувствовал, что весь этот рассказ вызвал в нем странное раздражение, словно в ее голосе и в интонации было что-то, напрямую связывающее их жизнь и эту нищую продымленную комнату, в которой пьяная баба оскорбила ее случайным намеком.
– Ну и что теперь? – справившись с собой, спросил он.
– Теперь? – отозвалась она. – Ничего. Я не могу на него смотреть. Мне надо привыкнуть.
– Чепуха какая-то! – вдруг сморщился он. – К чему привыкнуть? Что ты ведешь себя как гимназистка?
Она посмотрела на него своими изменившимися глазами. Лицо ее залилось яркой краской.
– Что ты имеешь в виду?
– Да ничего, – с нескрываемой досадой пробормотал он. – Все через это проходят. Закалится немного. Перебесится.
Она вдруг закрыла лицо руками, словно ей стало стыдно за него. Потом отняла руки и отвернулась. Они сидели рядом, смотрели в разные стороны.
– Отвези меня домой, – жестко произнесла она. – Поздно. – И добавила вскользь: – Жалею, что рассказала тебе.
Выскочила у подъезда и скрылась в нем, ни разу не обернувшись.
«Ну и что? – продолжал он мысленный разговор с самим собою, согнувшись над рулем и глядя в пупырчатое шоссе. – Зачем я потащился туда? Угробил целый день, не ел, не выспался… Чтобы слушать об этих подростковых проблемах? И выдержать еще одну сцену? Мало мне их дома!» Ее подурневшее лицо не хотелось вспоминать. Особенно эти чужие напряженные глаза. «Пусть теперь как хочет. Увидимся – хорошо, не увидимся – переживу. Надоело мне все это», – решил он и включил радио. Сморщенные темные избы тянулись по обеим сторонам шоссе. Шел вялый дождь, и было ветрено, холодно.
Через пару недель они помирились. Он позвонил в Калугу, и на следующее утро она приехала. Встретились они на квартире у бабушкиной подруги Ляльки, которая оставила свой ключ, на время переселившись в Тамбов к заболевшей сестре. То, как, задохнувшись, они бросились друг к другу, едва переступив порог этого пахнущего ландышевыми каплями старческого жилища, удивило обоих. Кажется, она плакала. Потом наступила чернота, в которой остался только кровяной вкус поцелуев и острые углы костлявых этажерок, на которые они натыкались руками.
– Она была очень предана ему, – говорит мой отец. – Теперь, когда его нет, все это так понятно… Так просто. Глупая жизнь у них была, скверная.
– А он? – спрашиваю я.
– Что – он?
– Он был ей… предан?
– Как тебе сказать? De mortuus aut bene aut nihil, – усмехается отец. – Наверное, был. По-своему. Но когда я говорил ему, что надо все бросить и жить с ней, он замыкался и уходил от этого разговора.
В самом конце шестидесятых годов в городе началось брожение, затронувшее, как ни странно, и его. Начали приезжать тихие знакомые из провинции, былые друзья по гимназии, чудом уцелевшие, просили у него пристанища на неделю, на две. По утрам они надевали до блеска выглаженные старомодные костюмы, повязывали провинциальные яркие галстуки и уезжали на весь день в низкорослое здание московского ОВИРа, где просиживали бесконечно долгие очереди к самому главному, от слова которого зависело, увидят они или нет троюродного дядю, проживающего в настоящее время в государстве Израиль. Он с удивлением заметил, что под тихой внешностью часто прятались мужество и готовность на риск. «Или ты думаешь, что можно здесь жить, Михеле? – нараспев говорили былые друзья, подзабывшие немецкий и польский, зато напитавшиеся характерной южной интонацией. – Или ты думаешь, что нам за детей не страшно?» Он только усмехался, пряча неловкость и стараясь, чтобы они не заметили косых взглядов недовольной Марины и растерянных – Люды.
В это же время он и получил потрепанное письмо, судя по всему, прошедшее огонь и воду и непонятно как доставленное ему. Письмо было написано по-немецки взволнованным женским почерком. «Дорогой Михеле, дорогой брат! – читал он. – Помнишь ли ты свою длинноносую кузину Адель, которая так любила тебя в детстве? Если забыл, то знай, что я не обижусь, потому что понимаю, что такое наша бедная память и прожитые годы. Сейчас мы снова живем в Висбадене после всего, о чем страшно вспомнить. Вырастили трех дочек, младшая вышла недавно замуж и уехала с мужем в Англию. А две здесь, неподалеку. Я давно уже бабушка и наслаждаюсь этим. Живем мы неплохо, и денег хватает, можем даже позволить себе слегка попутешествовать, увидеться с родными, которых так раскидала проклятая война. Кроме тебя, дорогой брат, никто из наших не забрался так далеко, и всем нам очень горько. Но мы слышали, что сейчас из России начали выпускать людей в гости, так вот мы и думаем: не приедешь ли ты хотя бы повидаться? Если это дорого стоит, напиши, и мы с мужем с радостью вышлем тебе денег на дорогу. Мне кто-то сказал, что за такое письмо у тебя могут быть неприятности. Не знаю, правда это или нет. Не угадаешь, кому теперь и верить. Говорят разное, голова идет кругом. Если бы ты знал, как я жду тебя и как счастлива была бы раскрыть перед тобою свое сердце, поплакать и повспоминать. Ведь ты подумай только, дорогой мой: целая жизнь!» Из письма вылетела цветная фотография самой Адели, превратившейся в седую, круто-кудрявую улыбающуюся женщину, присевшую на краешек плетеного стула посреди зеленой, коротко стриженной лужайки.
Люда вытаращила глаза, когда он показал ей письмо, и хрипло сказала:
– Вот уж и впрямь – послание с того света!
Реакция Марины была совершенно неожиданной:
– Ты же не собираешься, я надеюсь, отвечать на этот бред!
Он удивился:
– Какой бред?
Кончиком перламутрового ногтя Марина царапнула по фотографии улыбающейся Адели.
– Вот этот. Надеюсь, ты догадываешься, что мне этого не нужно.
– Почему именно тебе?
– Потому что в нашей семье именно я думаю о будущем.
– Чьем будущем?
– Своем, – просто ответила Марина, принимая ребенка из красных обваренных рук няни. – О своем будущем. И вы, пожалуйста, не мешайте мне.
Он понимал, о чем она говорит. Карьера. Поездки. Последняя – в Лондон, на две недели, при том, что английский даже не ее специальность. Кто-то покровительствует ей, это ясно. Люда, возможно, знает, но не проговаривается. Марина добьется своего. В этом она похожа на него. Он тоже… Выживал, продирался, выгрызал. А что теперь? Еще раз он взглянул на фотографию Адели. Сколько же лет прошло? Седая улыбающаяся старуха на кудрявой лужайке…
Он сидел у нас на Плющихе, и бабушка кормила его обедом. Вдруг он обхватил голову руками.
– Если бы кто-то сказал мне лет тридцать назад, что я побоюсь ответить свой кузине… Нет, это просто черт знает что!
Бабушка махнула рукой и полузасмеялась-полувсхлипнула:
– Да ладно, Миша! Какой с нас спрос! Пережили – не дай бог никому!
– Гадко, – сказал он и пожал ее руку выше локтя, – так гадко временами, что… Прихожу домой – слова сказать некому!
– Мне Костя, – вдруг усмехнулась бабушка, – муж мой, как-то сказал, что ничего нет больше того удовольствия, с которым все можно бросить.
Он приподнял брови, и бабушка пояснила:
– Ну, вот все, что у нас есть, можно бросить, и ничего страшного…
– Как? – сказал он. – Но ведь это не просто так досталось…
– А толку-то? – спросила она. – На тот свет с собой все равно не возьмем…
– Верно, верно, – он закивал головой. – Все верно, да только…
– Ну и что, что кашель? – раздражалась Марина. – Все дети кашляют! Поставь ему горчичник, и пройдет!
Люда испуганно соглашалась. Марина почти не бывала дома и в детских болезнях участия не принимала. Раздражение ее в последнее время усилилось, и она постоянно выговаривала матери, что ей не дают дышать.
– В качестве кого она ездит? – не выдержал как-то мой отец, преодолев неловкость.
Он опустил глаза:
– Переводчик, ведущая группы…
– Сопровождающей, значит?
Отец запнулся. Они напряженно помолчали, и вдруг он взорвался:
– Что ты мне это говоришь? – И перешел на немецкий: – Я ее толкнул на это? Я ее учил?
И угас так же неожиданно, как вспыхнул:
– В конце концов, она никому плохого не делает… Я ей не судья…
Вдруг случилось непредвиденное.
– У Марины роман с немцем из Кельна. Владелец компании. Что-то вроде этого. – Он понизил голос. – Миллионер.
Отец покраснел:
– Что значит – роман? А муж? А ребенок?
Он смущенно пожал плечами:
– Ребенком занимается Люда. А муж… Что муж? Они вроде расстаются. Он уже съехал…
Грустная, нежно подкрашенная Марина сидела в полупустом ресторанном зале «Националя» и слушала, что говорит ей седой подтянутый человек в ослепительно-белой рубашке и дымчатых очках. Такой же дымчатый, в цвет очкам, пиджак висел на спинке его стула.
– Я, как безумец, как юнец, теряю голову, – говорил седой человек. – Я никогда не испытывал ничего похожего.
Строчки из немецких лириков навязчиво лезли в голову, и, не выдержав, он процитировал что-то из Гёте. Марина светло, задумчиво улыбнулась. Перламутровые ногти коснулись его жилистого, поросшего рыжеватыми волосками запястья.
– Я хочу, чтобы ты верила мне, – прошептал он. – Наше соединение не случайно. Оно было обещано небом.
Марина подняла вверх, к лепному потолку, темные, широко открытые глаза.
– Я не пожалею ничего, – задохнувшись, сказал он, пытаясь перехватить ее отрешенный взгляд. – Мы должны быть вместе и будем. Жена не близка мне. У каждого из нас своя жизнь. Фактически я давно и безнадежно свободен…
Марина опустила голову и слегка пощекотала его рыжее запястье.
– Твой сын, – продолжал он, – будет нашим сыном. Нет жертвы, на которую я не пошел бы… Почему ты молчишь, любимая?
И тогда совсем тихо, низким, грудным голосом она произнесла:
– Научи меня словам, которые могут выразить счастье…
Через накрахмаленную скатерть седой человек припал к ее рукам:
– Моя любовь, моя жизнь…
На следующий день они прощались на Шереметьевском аэродроме. В присутствии всей немецкой делегации и провожающих ее советских официальных лиц Марина крепко обняла его за шею. Задрожавшими руками он сжал ее кудрявую темноволосую голову. Члены советской группы отвели глаза. Марина даже не взглянула в их сторону. Брови ее страдальчески надломились.
– Я приеду так скоро, как только смогу, – прошептал он. – Мы сразу же поженимся, как только я покончу со всеми формальностями.
Марина в отчаянии прижала руки к вискам.
– Боже, дай мне силы, дай мне силы, – скороговоркой пробормотала она, и слезы медленно поползли по ее щекам.
Он вытащил из кармана хрустнувший белый платок и вытер ее глаза. Невыносимо. Эта женщина… Самая прекрасная женщина в мире. И она страдает сейчас. Из-за него. И он ничего не может поделать. Обнявшись, они отошли в сторону. Советские официальные лица значительно переглянулись.
Марина положила голову на его крепкое, темно-синее шерстяное плечо. Терять было нечего. Будущее покажет, насколько она права. Он не бросит ее, будет метаться, добиваться и добьется своего. Значит… Да пропади все пропадом! Тряпки из комиссионного, анкеты, проверки, страхи, сорвавшиеся поездки, бессонные ночи, опостылевшие родители. Карьера, разумеется, кончена. Но чего она стоит, карьера, в этом зловонном болоте? И ведь не в любовницы он зовет ее! Нет! Не на гостиничные простыни, не на грошовые подарки, не на унижение неизвестностью. Она крепче прижала голову к синему шерстяному плечу. Фрау Марина Решке. Вы еще не знакомы? Милый Томас женился на русской. Красавица. Откуда там берутся такие женщины? Сквозь синие шерстинки, намокшие от ее слез, Марина увидела саму себя, громко захлопнувшую дверь золотистого «Мерседеса». Низкая зеленая ограда перед большим белым домом. Розовые кусты… Фрау Марина Решке. «Благодарю вас, Тереза. Возьмите там в багажнике покупки. Господин Решке не звонил еще? Я пойду в бассейн. Если он позвонит, поставьте телефон на маленький столик…»
Седой человек мягко отвел плечо.
– Любимая, объявляют посадку…
Она поцеловала его в губы:
– Я буду ждать тебя, Томас…
Он шел к самолету оглядываясь. Самая прекрасная женщина в мире грустно махала ему вслед белым платком. В конце концов, кто не рискует…
– Вдруг он начинал останавливаться, глотал какие-то таблетки…
– Сердце? – догадываюсь я.
– Не знаю, он не уточнял. А раньше ведь за ним было не угнаться! Уж на что я любил лыжи, но он… До остервенения. Без передышки.
Не обращая внимания, что где-то в самой глубине груди сжимает и сжимает, он летел по скрипящей лыжне в полосатой курточке, с коричневым от зимнего солнца лицом, ухал на крутых склонах:
– Ух, хорро-шо, мать честная!
Небо выплывало из-за холма, сверкающего белизной с золотым солнечным отливом. Происходящее там, на Беговой, в пятикомнатной шаткой крепости с ненастоящим камином, переставало мучить, отступало на время. Размазывалось.
– Привал! – кричал мой отец, снимал лыжи, доставал из рюкзака еду.
Они присаживались на корточки, разворачивали бутерброды, жмурились на солнце.
– Красота какая! – говорил он и жадно белыми зубами вонзался в колбасную мякоть. – Эх, пожить бы так, чтобы никто не трогал!
– Ну, что там? – мрачнел отец.
– Да что? – огорчался он, и тень набегала на его лицо. – Она развелась, а немцу не дают визу, он не может приехать. Ее никуда не выпускают тоже. Работы нет. Паршиво.
Отец разлил по пластмассовым стаканчикам черный кофе из термоса.
– Я бы лучше чайку, Ленька, – смущенно сказал он. – Сердце что-то очень стучит. Хотя ладно, давай кофе, где наша не пропадала! – И, обжигаясь, продолжал: – Ей не простят такого. Я очень тревожусь. И не знаю, как помочь. Да и все равно она бы не послушала.
– Что ты можешь сделать? – спрашивал отец. И громко, на весь лес, произносил, словно теша самого себя: – КГБ! Они шутить не любят. Ведь она же на них работала? Так?
– Так. – Он пожимал плечами. – Похоже, что так… Учитывая все эти поездки… Мы это, как ты понимаешь, не спрашивали.
– На что она живет? – спрашивал отец, как бы не настаивая на ответе.
– Да он ее подарками завалил! Посылками. И деньгами, кажется, тоже. Ну, она их, конечно, переводит в рубли… Машину собирается покупать. Вообще, знаешь, настоящая европейская женщина! Сколько она меня мучила за последние годы, а я все-таки восхищаюсь! Моя же дочка! Я ведь ее пеленал! Куда денешься?