– Ну, что там? – мрачнел отец.
– Да что? – огорчался он, и тень набегала на его лицо. – Она развелась, а немцу не дают визу, он не может приехать. Ее никуда не выпускают тоже. Работы нет. Паршиво.
Отец разлил по пластмассовым стаканчикам черный кофе из термоса.
– Я бы лучше чайку, Ленька, – смущенно сказал он. – Сердце что-то очень стучит. Хотя ладно, давай кофе, где наша не пропадала! – И, обжигаясь, продолжал: – Ей не простят такого. Я очень тревожусь. И не знаю, как помочь. Да и все равно она бы не послушала.
– Что ты можешь сделать? – спрашивал отец. И громко, на весь лес, произносил, словно теша самого себя: – КГБ! Они шутить не любят. Ведь она же на них работала? Так?
– Так. – Он пожимал плечами. – Похоже, что так… Учитывая все эти поездки… Мы это, как ты понимаешь, не спрашивали.
– На что она живет? – спрашивал отец, как бы не настаивая на ответе.
– Да он ее подарками завалил! Посылками. И деньгами, кажется, тоже. Ну, она их, конечно, переводит в рубли… Машину собирается покупать. Вообще, знаешь, настоящая европейская женщина! Сколько она меня мучила за последние годы, а я все-таки восхищаюсь! Моя же дочка! Я ведь ее пеленал! Куда денешься?
– Срывается она? – неловко бормотал отец.
– Очень, – признавался он. – Но я понимаю. У нее нервы перенапряжены. Не спит. Настроение скверное. Полная неопределенность. Ребенка жаль. Он никому, кроме нас с Людой, в сущности, не нужен.
Над домиком лесника, золотившимся посреди опушки, вился легкий дымок. Белое промороженное беззвучие нарушалось лишь редким вороньим криком.
– Ну, поехали, Михеле, – по-немецки говорил отец и резко отталкивался палками от взлетающего вверх снега. – Выкинь ты все это из головы. Она справится, вот увидишь.
Он застегивал свою полосатую курточку, надевал рукавицы.
– Беда в том, – и опять опускал глаза, – что я в такой ситуации ни на что не могу решиться…
– Можно подумать, что в другой ситуации ты бы решился…
– Может быть, может быть, – он отрывался от земли, и где-то глубоко в груди опять сжимало. – А сейчас я поступаю так, как обязан, как мне велит сердце. Я не могу разорваться пополам, не могу. Это моя дочка…
– Да, – уже на бегу отзывался отец. – Мы их пеленали, пеленали. А потом они выросли…
Белые гладкие холмы лежали перед их слезящимися глазами, как туго спеленутые свертки. Шапки опушенных снегом кустов напоминали растрепанные детские головы. Вдалеке надрывно заголосила электричка. Эх, хорошо, мать честная… Оставили бы нас всех в покое…
Из Кельна приходили большие красивые свертки. Люда хрипловато вскрикивала от восхищения. Закусив губу, Марина прикидывала перед зеркалом свитера, платья, куртки.
– Это продадим, – жестко говорила она. – Позвони Люське. Это дерьмо вообще никому не нужно, будет чей-нибудь день рождения – подарим. Это вроде ничего… – откидывалась назад, не спуская с себя глаз. – Буду носить. Кофту с золотыми пуговицами, ма, бери себе, она какая-то старушечья. Ха! Ты посмотри! Коктейльное платье! Он вообще ничего не соображает! Куда я его надену? Мусор выносить?
Лицо ее краснело, и глаза становились мокрыми. Люда гладила ее по спине короткой пухлой рукой:
– Но мы же надеемся…
– Ох, ма-а-ма! – почти кричала Марина. – Ма-а-ма! А если ничего не получится? Какого черта я все это затеяла? Мне что, спать не с кем было? Или кушать нечего?
У Люды мелко дрожал подбородок.
– Ты никогда ни с кем не советовалась, мы с отцом давно ушли из твоей жизни…
– С отцом? – перебивала Марина. – С каким отцом? С этим бабником старым я буду советоваться? Кстати, – и она переходила с крика на свой обычный, вкрадчивый голос. – Я думаю, нам лучше разменять квартиру. На трехкомнатную и двухкомнатную. Можно, в крайнем случае, слегка доплатить.
– Мне кажется, он не согласится, – неуверенно возражала Люда. – Он так любит эту квартиру…
– А кто его будет спрашивать? – усмехалась Марина и вновь принималась за вещи.
Ни один человек в мире не раздражал ее так сильно, как отец. Звук его голоса действовал, как скрип ножа по стеклу. При этом она хотела, чтобы его подчинение ей и матери было полным и безоговорочным. Выражения преданности и робкой зависимости вызывали какое-то болезненное удовлетворение, хотелось поймать его унижение, его слабость. Эта женщина, которую она никогда не видела, вызывала физическое отвращение. Она отняла у нее отца. С тех пор как они встретились, у Марины появилась соперница. Не у матери, мать была не в счет, он не обязан был любить ее и быть ей верным, но у самой Марины, главной и единственной, которая с детства знала, что, если у нее вдруг заболит живот, он испугается и побледнеет, а если девочка из параллельного класса скажет ей гадость, он пойдет к учительнице объясняться. И ни у кого не было таких платьев, как у нее, и таких сапог, купленных втридорога, и, главное, такой власти над этим невысоким, сияющим, элегантным человеком, на которого она как две капли воды похожа. Куда же все это делось? Как она пропустила момент? Не запретила ему? Не настояла на своем? Сейчас, когда она стала взрослой женщиной, детское чувство оскорбления переросло в ненависть. Лучше всего было разменять квартиру и разъехаться. Но пусть он и тогда служит ей. И матери. За все, что они пережили в течение этих лет, за все обиды, все…
– Опять к своей конотопской бляди поехал, – отчетливо произносила она в те дни, когда, наскоро придумав какую-то отговорку, он исчезал из дому.
Опухшее со сна материнское лицо покрывалось пятнами. Рука беспомощно опускала на блюдечко чайную чашку.
– Откуда ты знаешь? Может, там все уже кончено? – неуверенно шептала мать, виновато глядя поверх Марининой головы.
– Кончено? – взвизгивала Марина. – А ты помнишь, какой он явился оттуда прошлый раз?
– Какой? – мать прыгающими пальцами хваталась за сигарету.
– У него весь воротничок был испачкан помадой, – весело смеялась Марина. – Не помнишь, да?
– Не помню, – хрипло выдавливала Люда.
– А она ничего, знает дело, – продолжала Марина. – Даром что из провинции!
– Тебе приятно мучить меня, да? – всхлипывала мать.
– Ма-а-ма! – Марина наваливалась грудью на стол, блестела в материнские глаза темными страшными зрачками. – Ма-а-ма! Посмотри, на кого ты похожа! Думаешь, дело в тряпках? Думаешь, ему интересно, какая у тебя шуба и какая пижама? Плевал он на это! Мужчине нужно только тело! Голое тело, и больше ничего! А тряпки – это трата денег, это вызывает одно раздражение!
– Но в его-то возрасте… – шептала Люда. – Какое тело…
– Ты убиваешь меня, мама! Именно в его-то возрасте! Возраста для этого не существует! Они и влюбляются по-настоящему, только когда им пятьдесят и больше! Потому что время подстегивает! Тут-то все и начинается. Почему, ты думаешь, Томас так сходит с ума?
Томас сходил с ума. Два раза в неделю он звонил ей из Кельна. С оказией переводил деньги. Обивал пороги в ожидании советской визы. В визе регулярно отказывали. Она понимала, что это месть ей за попытку перейти дозволенное. Она увлеклась новыми возможностями и изменила своим. Свои были завистливы и злопамятны. Друзей становилось меньше, знакомство с ней могло привести к неприятностям. И это после такого взлета, такого успеха, таких виражей! Отец был виноват во всем. В чем? Объяснить она не могла. Но он был виноват и должен был расплачиваться вместе с ней. Пусть. К черту. Пусть все тонет.
Ему не спалось. Мешало какое-то настойчивое хрустение в воздухе. Казалось, что все предметы: стена розового будуара, Людины волосы на подушке, кусок крыши за отогнувшейся шторой – все слегка похрустывает и движется. Чтобы заснуть, нужно было остановить это движение. Забыть о нем. Он встал и вышел на кухню. Марина сидела за столом поджав ноги, пила чай.
– Почему ты не спишь? – спросил он.
– А ты?
– Бессонница.
– У меня тоже.
– Тебе еще рано.
– А я думаю, как раз.
Сейчас, в предрассветном полумраке, она казалась ему моложе и напоминала саму себя в детстве, в том времени, когда ничего этого еще не было: ни перламутровых ногтей, ни хриплого голоса, ни мужчин, маячивших за ее плечами, где-то раздевающих ее, оскорбляющих, ласкающих. Чужих мужчин, похожих на него, ее отца. Она шумно втягивала чай, вытянув губы трубочкой (сколько раз он отучал ее от этой привычки! Откуда опять?), и лицо у нее было грустное и слегка обиженное, словно он запретил ей пойти на елку во Дворец съездов.
– Тебе бы поехать куда-нибудь, – вздохнул он, дотрагиваясь до ее затылка.
– Куда? – спросила она.
– Если ты хочешь, я что-нибудь придумаю, – привычно пробормотал он. – Достану путевку.
Она оторвалась от чашки. Глаза ее покраснели.
– Поздно, – жестко сказала она.
– Что поздно? – растерялся он.
– Поздно тебе меня задабривать. – Глаза ее краснели все больше и больше. – Сам езжай куда хочешь.
Он беспомощно привалился спиной к дверному косяку.
Он беспомощно привалился спиной к дверному косяку.
– За что ты ненавидишь меня?
– А ты? – прошептала она.
– Что – я? Ты же знаешь, что для меня нет никого дороже, чем ты и ребенок…
– Чем я, ребенок и еще кое-кто! – выкрикнула она. – А я, ребенок и еще кое-кто не сочетаемся! Или – или! Можно было выбрать!
Она встала, отодвинула чашку. Перед ним были два человека: его дочка с обиженным лицом и растрепанными волосами, такая молоденькая и неудачливая, и одновременно чужая, взрослая женщина с хищно сжатыми перламутровыми пальцами, у которой своя жизнь, свой собственный сын и мужчины, имен которых он даже не знал…
Через неделю наступили весенние каникулы.
– Ольга приедет в Коктебель, – сказал он моему отцу по телефону. – Я снял комнату недалеко от Дома творчества.
У отца опять застрял в горле вопрос о семье, о муже, но он промолчал, ничего не сказал. Потом посоветовал:
– Постарайся отдохнуть, Михеле, не думай ни о чем.
– Я ждал этого несколько лет, – ответил он. – Ты-то знаешь…
И опять отец хотел спросить его: «А как же, если все откроется? Как же она тогда? Куда она вернется?»
И не спросил.
Утром они шли на море. Вода была еще холодной, но камни к полудню теплели от солнца. Они лежали рядом на этих теплых камнях – рука в руке – и чаще всего молчали. Говорить не хотелось. Любой разговор неизбежно затрагивал их прошлое или будущее. Настоящее существовало только здесь, на этих теплых камнях, голубоватых от близости моря и неба.
Впереди был длинный, унизанный цветущими веточками миндаля день, в пышных облаках, которые вместе с цветущим миндалем и белой пеной волн делали его каким-то ослепительно-светлым, а за ним – длинный, пахнущий водорослями южный вечер, главным звуком которого был звук потемневшего моря, а главной краской – яркая, медленно сгорающая полоса заката на горизонте, и в заключение всего была ночь.
Однажды ночью он случайно задел ремешком от часов ее выпуклую темную родинку на переносице. Тут же пошла кровь. Родинку зажали ватой, но кровь еще долго не останавливалась, и вкус ее долго помнили его губы. В предпоследний день отправились в горы. Она шла впереди по узкой горной тропинке. «Какие у тебя смешные ямочки на локтях», – начал было он и не успел продолжить: вдруг она вскрикнула и неловко повалилась навзничь. Он не успел даже подхватить ее. Она лежала на земле без сознания и ловила губами воздух. Лицо ее становилось ярко-белым. На левом плече быстро вздувалась краснота от осиного укуса. Дрожащими руками он попробовал поднять ее, но, содрогаясь от мелких частых судорог, тело ее опять сползло на землю. Тогда он закричал от ужаса и начал покрывать поцелуями ее лицо, словно поцелуи могли изменить что-то. Ни души не было рядом. Задыхаясь, он все-таки поднял ее на руки и пошел вниз, спотыкаясь на узкой тропинке и боясь оступиться и потерять равновесие. Вдруг прямо над его головой закричали какие-то невидимые птицы. Ему показалось, что она перестала дышать, и, опустив ее на землю, он принялся считать пульс. Пульс был вялый, неотчетливый. Тогда он понял, что надо немедленно высосать яд, и впился в красное вспухшее пятно укуса. Она застонала, стиснутое дыхание вырвалось из ее рта.
– Бог мой! – взмолился он по-немецки. – Бог мой! Помоги нам!
И тут же услышал шум машины со стороны дороги. Через полчаса в маленьком приемном покое местной больницы она пришла в себя. Сердитый молодой врач с пятнами застиранной крови на халате спросил ее:
– Вы знали, что у вас аллергия на осиные укусы?
– Знала, – прошептала она.
– Ну вот, а муж ваш даже не знал и не догадывался! Который раз вас укусила оса?
– Второй, – выдохнула она и сделала попытку приподняться, чтобы убедиться, что он рядом.
– Я здесь, здесь, – торопливо сказал он, приглаживая ее волосы.
– Запомните, – резко сказал врач. – В третий раз наступит кома. И кончится смертью, это я вам точно говорю. Сейчас-то еле откачали…
Ледяной ужас пополз по его позвоночнику, словно липкое, живое существо. Как это – смерть? Чья – смерть?
Весь следующий день она проспала. Он тихо лежал рядом, привалившись плечом к ее плечу, но не сомкнул глаз. Какая-то мысль все ускользала от него, хотя он честно пытался сосредоточиться и понять ее смысл. Мысль была о возможной смерти. Но как только он пытался представить себе смерть по-настоящему, логика его представлений произвольно обрывалась и в голову лезли второстепенные картины: похороны в городе Калуге, на которых он должен будет столкнуться с ее детьми и мужем, реакция Люды на его состояние, вопросы тех двух-трех людей, которые знали об их отношениях, – но главного он ухватить не мог. Главным же было его одиночество в оставшейся без нее жизни. И это было так жутко, что он немедленно отвлекался на все что угодно, только бы не думать об этом.
– Пить хочется, – вдруг послышался ее голос.
Он торопливо поднес ей стакан с водой.
– Давай поженимся, а? – вдруг громко произнесла она.
– Что? – не понял он.
– Нет, я говорю: давай поженимся, а то так очень страшно.
– Страшно?
Он вдруг почувствовал, что сейчас-то она и схватит словами все, от чего он старательно отмахивался.
– Не это ведь страшно, – проговорила она и крепко сжала его руку. – Не это ведь… Ну, вранье наше, или ссоры, или недомолвки… – она перевела дыхание. – Это чепуха. А вот то, что наступит день, когда у нас отнимут право быть вместе, потому что у нас этого права нет… Это, по-моему, просто невозможно.
– О чем ты? – сознательно не понимая, прошептал он.
– Я о том, – понизив голос, сказала она. – Я о том… что, когда кто-то из нас… будет уходить, – она запнулась, – навсегда уходить, давай мы лучше будем вместе. А то…
Он молчал. Она прижалась лицом к его лицу.
– Почему ты не отвечаешь?
– Не надо так шутить… – пробормотал он. – Почему это должно случиться? Глупости…
– Отец называется, – прошипела Люда. – Дед, называется. – Она щелкнула щипчиками для сахара, и ему показалось, что это клацнули зубы. – Думаешь, я не догадываюсь, как ты отдыхал? Мне-то наплевать, – и она закурила трясущимися пальцами. – Но странно все-таки, что ты можешь так заботиться о себе, когда твой ребенок…
– Что изменилось, пока меня не было? – устало спросил он.
– Что? – ахнула Люда. – Ничего не изменилось, вот это и ужасно! Томасу еще раз отказали в визе! Над ней просто издеваются! Кто-то постоянно звонит и вешает трубку! Ты посмотри на нее! Так ведь – не дай бог! – до петли доведут! – Люда громко всхлипнула. – А ко всему прочему, зять позвонил вчера, сказал, что никогда не даст ей вывезти мальчика! Подонок!
– Ну, – пробормотал он. – Подонок не подонок, но его можно понять…
Губы ее открылись, как кривое «о».
– Что понять?
– Как что? – взорвался он. – Это разве так просто – лишиться сына?
– Не тебе это говорить, – вдруг спокойно сказала Люда и смяла окурок в пепельнице. – Не тебе, дорогой.
Она подняла глаза от сероватой сморщенной струйки, и вдруг он увидел на ее лице ненависть. Из розового, блестящего от утреннего крема, оно стало серым, острым, волчьим. Словно тайна какая-то обнажилась перед ним. Чистая отстоявшаяся ненависть была в ее прояснившихся неподвижных глазах.
– За что ты меня так? – усмехнувшись, шепнул он. – Уж как-то слишком…
– Иди ты знаешь куда! – крикнула она и зажмурилась. – В гробу я тебя видала с твоими умностями! Попил моей крови, хватит!
Под утро он проснулся от невыносимой тяжести в сердце. Сквозь сомкнутые веки ему померещилось, что стеганые стены с золотыми шляпками гвоздей разбухают, движутся и напоминают коктебельскую морскую воду. Из розовой, освещенной солнцем, вода становилась пронзительно-красной, густой, тяжелой, вкус ее был вкусом крови, вкусом содранной родинки. Со всех сторон она хлынула на него, и, не просыпаясь, он начал судорожно шарить руками в поисках какого-то бинта, тряпки, полотенца. Ничего не было рядом, кроме большого знакомого тела жены. В голове отчетливо мелькнуло, что можно взять и использовать ее тело как тряпку или полотенце. И он увидел самого себя, спокойно приподнимающего Люду с простыни и вытирающего кровь ее теплой творожистой плотью. От ужаса он сразу же пришел в себя. Люда мирно спала рядом. Ее тяжелая увядшая голова прижималась к его плечу своей вытравленной перекисью прядью. Он хотел встать, но резкая боль в низу живота помешала ему. Нашарив рукой кнопку ночника, он осторожно спустил ноги с кровати, и тут же ладонь его почувствовала влагу. В нескольких местах на простыне были яркие пятна крови.
– Полное, полное обследование. Само по себе кровотечение из кишечника вызывается разными причинами, – объяснила ему старая усатая армянка, его лечащий врач из ведомственной поликлиники. – Сразу начинайте, не откладывайте. И направление к урологу я вам дам.
…остальное, в сущности, мне известно понаслышке. Из чужих недомолвок, сплетен, неловких замалчиваний…