Она вышла вслед за симпатичным доктором в столовую, и одно из зеркал предательски схватило тот момент, когда доктор нерешительно взял ее под локоть и сказал что-то на ухо, явно то, что говорят близким людям и скрывают от больного. Проводив доктора, она надолго ушла в ванную, и он слышал шум льющейся воды. «Плачет», – вяло подумал он. И тут же поразился, что все происходящее словно перестает иметь к нему отношение. Только бы не было боли. Пусть слабость, равнодушие, мягкий звон в ушах. Только бы не боль.
Когда она подошла к нему, вдруг задремавшему в неудобной позе, на лице ее не было и следа слез.
– Так, мой родной, – почти весело сказала она. – Лежи и отдыхай. Тебе нужно спать больше. А я поеду на рынок и в аптеку. Он там выписал лекарства, но в вашей аптеке их может не быть, так что я заеду в центральную.
«Морфий, наверное, – промелькнуло у него в голове. – Что он еще мог выписать?» Она опустилась на краешек его постели, и, взяв ее руку, он закрыл ею свое лицо. На руке не было обручального кольца.
– Иди, – прошептал он. – И возвращайся скорее.
Вот она и наступила наконец, их жизнь. Никто не вмешивался в нее, никто не интересовался ими, они не прятались, не лгали. Не было ни обязанностей, ни скандалов, ни претензий. Даже обсуждать было нечего. Когда-то он убеждал самого себя, что нужно обдумать сложившуюся ситуацию и взвесить «за» и «против». Но случилось так, что и взвешивать было нечего. Их жизнь дождалась своего часа и пришла сама, с будничными подробностями и лекарствами, плотной опухолью, ранним снегом за окном, аптеками, нежностью. Ее рука все еще закрывала его лицо, знакомые пальцы поглаживали его лоб. Вдруг он притянул ее к себе и обеими задрожавшими ладонями провел по ее спине. Она мягко приникла к нему, и знакомая горячая тяжесть ее тела накрыла его. Прежняя жгучая радость, всегда наступавшая от ее прикосновений, вдруг вернулась, и, словно испугавшись, что она исчезнет, он сильно рванул молнию ее черного платья…
Блаженная, полная, сияющая опустошенность пришла так же, как приходила всегда. Так же, как всегда, крепкими согласными толчками пульсировали их слившиеся тела. Не открывая глаз, она осторожно поцеловала его в шею, потом в губы. Вдруг он подумал, что, может быть, у него плохо пахнет изо рта – за время болезни он не раз замечал этот запах, – и теперь хотел было отвернуться, но ее горячие целующие губы не отпустили его, и тогда, подчинившись привычной блаженной пустоте, он закрыл глаза и заснул.
Ночью начался приступ с судорогами и рвотой. Приехала «неотложка», сделали укол. Косматая врачиха нависла над ним морщинистым, похожим на подушку лицом.
– Давай-ка, дорогой, в больницу, а? – прохрипела она. – Давай-ка я бригаду вызову?
Над самым его лбом качнулась ее короткая, вытравленная перекисью прядь. Вдруг ему показалось, что это Люда, и он вздрогнул от неожиданности. Потом неожиданность сменилась благодарностью. «Вспомнила все-таки!» – мелькнуло у него в голове, и, напрягая зрение, он стал всматриваться в это нависшее над ним лицо. Без сомнения, это была Люда, ее карие измученные глаза с редкими ресницами и остатками зеленоватой косметики на веках. Похоже, что она недавно плакала.
– Лю, – сказал он с усилием, чувствуя, что душа переворачивается от жалости к ней и невозможности что-либо исправить. – Я рад… Подожди, Лю…
Но Люда уже отдалялась от него и плыла вверх, а вместо нее в красноватом тумане появился его письменный стол с головой античного философа, и сидящая за ним косматая врачиха начала быстро записывать что-то, завесившись выпавшими из-под белого колпака прядями. Он кашлянул, чтобы привлечь ее внимание и убедиться, что она и в самом деле не Люда, но, не отрываясь от своих листков, врачиха тревожно взглянула на него и опять принялась за писание. Тогда он перевел глаза на дверь и зажмурился от ужаса. В комнату входили забинтованные солдаты на костылях, и первый из них, очень похожий на его деда, прижимал к себе плачущую кудрявую девочку, которую он, конечно, когда-то видел, но кто она, не мог вспомнить. Девочка отталкивала от себя морщинистого солдата маленькими пальчиками, и, вглядевшись в эти пальчики, он узнал ее.
Резкая боль в груди мешала двигаться, но что-то нужно было сделать, хотя бы найти Люду.
– Люда! – закричал он. – Да где же ты?
Солдат, похожий на деда, погрозил ему пальцем и сморщился, словно тоже собираясь заплакать.
– Люда-а-а! Скорее! Это ведь Марина! Где ты, Люда? Посмотри, что здесь происходит!
Боль становилась все сильнее и сильнее, девочка, пытаясь вырваться, сипела и захлебывалась, и тогда он рывком оторвался от подушки, желая встать с постели, протянул руки, и боль тут же прекратилась. Он провалился в мягкую, жаркую темноту. Сильно запахло эфиром. Чужие голоса переговаривались над его телом, с которого почему-то стянули одеяло.
– Можем не довезти, – хрипло сказал женский голос. – Сердце еле работает…
– Довезти-то довезем, – перебил мужской. – Но как его по лестнице-то спустить? Восьмой этаж…
«А, – вдруг отчетливо подумал он. – Это ведь про меня. Это ведь я умираю…» И тут же чьи-то теплые руки обхватили его голову и одновременно натянули на него одеяло.
– Я вас прошу, – услышал он. – Оставьте… Не надо.
Он с трудом разлепил склеившиеся веки. Она на коленях стояла у кровати, обнимая и гладя его голову, и, казалось, собою защищала его от двух санитаров и косматой врачихи, уже приготовивших носилки.
– Не надо меня никуда увозить, – вдруг простонал он. – Мне уже лучше. Не надо.
– Ну, если что, – с облегчением согласилась врачиха, – тогда снова вызывайте, мы заберем. А то что же зря только мучить. Он тряску не выдержит. А укол вроде помог, он сейчас спать будет.
Трое в халатах ушли, унесли носилки. Она убрала таз со рвотой, вытерла его лицо влажным горячим полотенцем. Стуча зубами о край чашки, он с трудом отпил несколько глотков воды.
– Тебе ведь легче? Правда, легче? – умоляюще прошептала она. – Спи, мой дорогой, мой милый. Тебе ведь легче.
Он спокойно проспал остаток ночи и почти весь следующий день. Видно, это их жизнь все еще боролась за его жадную плоть, за его неуверенную душу, не отпускала, цеплялась, просила.
Проснувшись, он почувствовал себя бодрее. Она принесла ему в постель чашку горячего крепкого бульона.
– Может, я встану, а? – нерешительно сказал он.
Все лицо ее осветилось.
– Дай-ка мне руку.
Он приподнялся, спустил ноги с кровати. Комната покачнулась, но, не выпуская ее руки, он сделал один шаг, потом еще один.
– Ну, вот, – прошептал удовлетворенно. – Видишь? А ты говорила…
В глазах ее появились слезы, и, нахмурившись, он вытер их краем своей высохшей желтой ладони. Весь этот день прошел спокойно. Он дремал, просыпался, опять проваливался. Выпил еще чашку бульона. Вечером она, как ребенка, вымыла его в ванне. Блаженно расслабившись, он лежал по горло в теплой воде, а она осторожно терла намыленной губкой его голову.
– Мне бы еще уточку резиновую сюда, – сказал он, целуя ее пальцы. – Уточку или зайца.
И они засмеялись вместе.
На рассвете его разбудил странный толчок в грудь. Ничего не болело, даже слабости прежней не чувствовалось, только что-то живое, упругое, огненно горячее толкалось изнутри в области сердца, словно просясь наружу. Прямо перед глазами, в открытой форточке, летел маленький белый диск солнца. Он следил за его быстрым перемещением по небу и чувствовал, что толчки в груди становятся все настойчивее. Но это не пугало, а, наоборот, приносило какое-то сладостное удовольствие и легкое приятное волнение ожидания. Она лежала рядом, касаясь его, ровно и глубоко дыша. Левой рукой он крепче прижал ее к себе, не спуская глаз с белого, стремительно летящего куда-то диска, и тут последний, резкий толчок в грудь заставил его беззвучно вскрикнуть и задохнуться.
Измученная двумя бессонными ночами, она крепко проспала на его плече до позднего утра. Столовые часы пробили одиннадцать. Приподнявшись на локте, она испуганно огляделась. Он был мертв, и на его обращенном к ней, уже изменившемся лице застыло тревожное выражение, словно в самый последний момент он решил сказать ей что-то – и не успел.
Отец звонил и звонил в Москву. Никто не отвечал. Общих друзей не осталось. Наконец месяца через три женский знакомый голос ответил хрипловато и ласково:
– Слушаю вас.
– Кто это? – испугался отец. – Ты, Люда?
– Нет, это Марина. Люды нет, она в Германии.
– Марина! – закричал отец, хотя было прекрасно слышно. – Что там у вас? Как папа?
– Папа умер, – ответила Марина. – Я не узнала вас сразу. Здравствуйте, дядя Леня.
– Умер? – захлебнулся отец. – Как умер? Когда?
– Вот этого не могу вам сказать точно. Нас с мамой, к сожалению, не было в Москве. Кажется, в сентябре или в самом начале октября. Не знаю. Я прилетела только позавчера, уладить кое-какие формальности…
– Вот этого не могу вам сказать точно. Нас с мамой, к сожалению, не было в Москве. Кажется, в сентябре или в самом начале октября. Не знаю. Я прилетела только позавчера, уладить кое-какие формальности…
СИРОТА КОЛЯ
– Ну, вот вам наш Николай, – сказал директор и подтолкнул его к сидящим на диване.
Их было трое: старуха, молодая и мужик. У мужика был яркий галстук. Все они вскочили. Молодая крепко, словно утюгом, погладила его по голове очень горячей ладонью. Колька так низко опустил глаза, что они заболели.
Старуха сказала:
– Ну, давай, Коля, знакомиться. Это твои родители, а я твоя бабушка. Лариса Владимировна.
Колька громко сглотнул слюну, но глаз не поднял.
– Ты не стесняйся, Николай, – прогудел директор, – ты поговори с мамой, с отцом. С бабушкой познакомься. А я пойду на урок, меня ждут, – он прокашлялся и вышел.
Директор был ничего. Он не дрался, не напивался при всех, а прошлым летом привез в детдом ведро клубники – на даче у него выросла клубника. Ее съели, не успев почувствовать вкуса. Потом все ходили с красными рожами, как в крови.
– Ну, Николай, – громко сказал мужик в ярком галстуке, – что ж ты на нас и не посмотришь? Садись рядом, давай поглядим друг на дружку, познакомимся…
– Ты, Коля, не бойся, – перебила его старуха, – мы тебя не съедим, мы тебя искали, ждали…
Молодая молчала. У Кольки так тяжело и противно стучало внутри, что они, наверное, слышали этот стук.
Мужик подтянул его к дивану, Колька вжал голову в плечи и боком сел между молодой и старухой.
– Не запугивай его, Леня, – прошептала молодая и опять погладила его по голове очень горячей рукой, – мальчик не привык…
Колька решился и поднял глаза. Сначала все показалось ему красным, потом ярко-зеленым. Когда краснота и зелень исчезли, он увидел этих троих словно через лупу. У молодой было испуганное лицо с выпуклыми черными глазами. Она была похожа на козу. И ресницы как у козы, и ноздри. Кудрявая, волосы черного цвета. У бабки – красные щеки, нос – пуговкой. Мужик – широкоплечий, с большими руками, сзади из-под ворота рубашки торчат густые волосы.
«Лето, – подумал Колька, – а он как в шубе парится…» И опять опустил глаза.
– Мы – твои родители, Коля, – сказал мужик, – мы тебя потеряли, когда ты был годовалым.
Колька знал, что все они говорят одно и то же. Когда на прошлой неделе толстая тетка в туфлях с блестящими пряжками пришла за Катей-дармоедкой, она тоже наплела, что потеряла ее, когда Кате был год.
– Тебе был год, Коля, – отчетливо сказала молодая, похожая на козу. У нее был громкий, резкий голос. – Шел сильный снег. Бабушка оставила тебя спящего в коляске. И зашла в магазин. Когда она вышла, тебя в коляске не было.
– Почему? – спросил Колька.
– Украли! – вмешалась бабушка. – Украли, Коля! Одна женщина, у нее не было своих детей, она тебя украла и переехала с тобой жить в Подмосковье. А потом сдала тебя в детский дом, как своего собственного сына. Но мы тебя разыскали.
– A откуда вы знаете, что это я? – спросил Колька.
Внутри у него по-прежнему сильно стучало, но надо же было разобраться.
– Ты, ты! – заговорили они разом. – Можешь не сомневаться! Хоть ты и изменился за восемь лет, взрослым совсем стал, но мы тебя узнали, а вот ты нас…
И они опять погладили его, потрепали, похлопали.
– Вы что, меня к себе жить заберете? – спросил он, и стук внутри остановился.
– А как же! – быстро сказала бабка. – Ты будешь жить дома, и в школу хорошую пойдешь, мы будем вместе читать, ходить в кино, в цирк. Ты любишь цирк?
– Люблю, – хрипло сказал Колька. – Я по телевизору видел, у нас телевизор новый.
Телевизор был не новый, а старый, но все называли его новым, потому что директор отдал свой собственный взамен того, который какой-то крутой подарил детдому. Тот действительно был новым. Колька видел огромный ящик, который привезли на машине, и потом он целый день стоял рядом с директорским кабинетом. А вечером директор увез его к себе. Но зато теперь у них все-таки был телевизор, и детдомовские хвалили директора. Он ведь мог и старый не отдавать, и новый себе взять. Что, его поймают, что ли?
– Ну, вот видишь, – сказала молодая и заулыбалась, – цирк ты любишь. А в детский театр хочешь пойти?
– Если отметки будут хорошими, – перебила настырная бабка, – все зависит от успеваемости.
Мужик в густой волосатой шубе под рубашкой захохотал и погрозил Кольке пальцем.
– Не советую тебе, Коля, халтурить, не советую!
– Вы меня сейчас заберете? – спросил Колька, не поднимая глаз.
– Сейчас не получится, – ответил мужик, – документы нужно оформлять, то да се. Но ты не волнуйся! Никуда мы не денемся!
Ночью Колька не мог заснуть. Страх и радость были такими огромными, что давно перестали умещаться в нем и заполнили сначала комнату, потом коридор, потом полезли на улицу и захватили не только все дома и спящих в них людей, но даже тот кусок неба со звездами, который был виден ему через форточку.
Посреди ночи пьяный Скворушка задышал в лицо перегаром.
– Hy, говнюк малолетний! – прошептал он. – Пропили тебя? Теперь держись! Я тя!.. – Он выругался и больно крутанул Кольку за ухо. – Иди, говнюк малолетний, туалеты чистить! А то вы там блюете, говнюки, а Степан Евгеньевич подтирай?
Он вытащил его из постели левой здоровой рукой. Правая – короткая, отсохшая, в черной кожаной перчатке – болталась в полупустом рукаве.
Идти надо было через кухню и длинный коридор. В кухне мертво чернели пустые котлы. На столе блестел замороженный кусок масла. Колька сглотнул слюну.
Скворушка нарочно привел его в девчоночью и сунул в руки осколок бутылочного стекла.
– Отскребай, говнюк! Чтоб ни пятнышка!
Носком башмака показал на линолеум с присохшими потеками. Колька привычно стал на колени и начал скрести. Из большого пальца сразу же потекла кровь.
– Чтоб мне ни пятнышка! – заорал Скворушка и приложил ко рту начатую бутылку. Закинул мохнатый кадык. – Чтоб мне ни пылинки, сирота казанская!
Колька скреб изо всей силы. Кровь лилась на пол.
– Слизывай! – заорал Скворушка и стал багровым от злости. – Пачкаешь тут дерьмом своим! А ну, слизывай! Хирургию устроил!
* * *Директор сказал, что мама, отец и бабушка Лариса Владимировна заберут его в среду вечером. Значит, осталось еще три дня. Воскресенье, понедельник, вторник. Среда не считается, в среду его заберут. Они ему не наврали. Они его искали и нашли. А тогда шел сильный снег. Бабка, дура, пошла в магазин. Он спал, годовалый пацан, Чужая баба (он видел перед собой пьянчужку с заклеенным глазом, которая вечно торчала на автобусной остановке) украла его из коляски. Унесла к себе в Подмосковье. Мать с отцом плакали. Бабка, наверное, тоже. Искали его, бегали, аукали. Теперь нашли через восемь лет. Заберут к себе. В цирк будем ходить. В детский театр.
В воскресенье утром по телевизору показали фильм «Дикая собака динго». После фильма у детдомовцев было плохое настроение: хотелось сломать что-нибудь, разбить, поколотить друг друга. Плакали здесь редко и за слезы ненавидели. В восемь вечера дежурные учителя заперлись в директорском кабинете, откуда захрипела Алла Пугачева, зазвенели стаканы, а потом дверь отворилась, выскочил Скворушка, без пиджака – отсохшая культя наружу, – и заорал, брызгая слюной во все стороны:
– Спать всем быстро! А ну всем спать, говнюки малолетние!
Детдомовские присмирели, со Скворушкой никто не связывался. Только Тамарка-бакинка близко подошла к нему, моргая своими подслеповатыми, мохнатыми, как пчелы, глазами и выдохнула срывающимся басом:
– А ну, отвернитесь! Не видите, мы раздеваемся?
А посреди ночи из девчоночьей комнаты донесся лай, вой, крик, кто-то визжал, захлебывался. Прибежали дежурные по интернату: Аркаша-Какаша и Тоня Недорезанная, а за ними вдрызг пьяный Скворушка в штанах, мокрых от вина. Тамарка-бакинка плавала в крови, раздирала на себе короткую ночную рубашку с клеймом на животе и, дико выпучив лошадиные белки, кричала «а-а-а», потом переходила на визг и лай, набирала воздуху и опять кричала. Тоня бросилась вызывать «Скорую», а Какаша начал выпихивать в коридор детдомовских. Наконец подъехала «Скорая», прибежали два парня в халатах поверх пальто, втащили носилки. Кровь из Тамарки хлестала так, словно в ней открылся кран.
Вся простыня, одеяло и пол перед кроватью стали черно-красными, а кровь все лилась и лилась. Детдомовские, не обращая внимания на Аркашку и Тоню (пьяный Скворушка куда-то исчез), стояли и молча смотрели.
Никто, даже самые маленькие, не ушли из комнаты.
Парни в халатах, торопясь, перетянули Тамаркину руку резиновыми жгутами и всадили туда огромный шприц, потом начали запихивать между ее раздвинутыми дрожащими ногами куски ваты. Тамарка перестала кричать и захрипела. Изо рта у нее потекла пена.
– Уберите детей! – закричал один из парней. – Вы что, идиоты, не понимаете, что здесь происходит?