– Мне пора, – натянуто сказал он, целуя ее в лоб.
Она отвернулась, и он почувствовал горячую влагу на своей руке.
– Я приеду скоро, – мучаясь оттого, что она плачет, пробормотал он. – Я позвоню завтра…
– Не надо! – вдруг вскрикнула она и, оттолкнув его, вскочила с постели, завернулась в свое кимоно. – Не надо мне звонить! Ты приедешь – дай бог через месяц, а как я буду жить все это время, тебе наплевать!
Отошла к окну и застыла, прижавшись лицом к цветастой портьере. Он положил руку на вздрагивающую драконью пасть:
– Проводи меня.
– Ты, – вдруг прошептала она и засмеялась сквозь слезы. – Ты будешь вечно держать меня в черном теле, да?
– Я и себя держу в черном теле, – ответил он, гладя ее волосы. – Я и себя в нем держу, мивая…
Дорога убегала прочь от нее, в розовый будуар, Маринины экзамены, звонки, расходы, красные пятна на Людиной шее. Он заново почувствовал минуты, проведенные с нею, и его охватила жгучая радость, несмотря ни на что. Как она вздрагивала во сне! И эта кожа, руки, гладящие его затылок, губы, родинка… Бог мой! Никуда она от него не денется. До Калуги не так далеко. А зимой надо будет придумать что-нибудь: командировку, поездку, увезти ее в Крым, например, в зимний дом отдыха… Все это надо будет обмозговать, взвесить, а пока главное, чтобы девочка поступила в институт, чтобы не скатилось с привычных рельсов, не смялось…
– Как это он ухитряется быть довольным при всех обстоятельствах? – рассуждал вслух мой отец. – В этой сволочной системе, в этом закаканном институтике… Все как с гуся вода, все прекрасно. С Людой он всю жизнь грызется, а тут еще эта связь… Мотается в Калугу – шутка ли, а при этом мечтает поменять мебель в кабинете, покой потерял от наших дачных кресел…
– Господи, – всплескивала руками бабушка, блестя глазами от любопытства. – Кресла! Им же сто лет! Все пружины наружу!
– Он говорит, что это чепуха, пружины можно подобрать. Главное – львы на ручках.
– Не родись красивым, а родись счастливым, – философски вздыхала бабушка и поджимала губы. – Везучий, я всегда говорила…
Он выскакивал из машины, сияющий, подтянутый, маленький. Смуглое лицо тут же озарялось радостью.
– Ну и воздух у вас тут! – говорил он и шумно втягивал ноздрями наш еловый, сосновый воздух. – Мать честная!
Взбегал по ступенькам на террасу, вынимал из согретого солнцем портфеля какой-нибудь рулет или кекс с изюмом, садился в обшарпанное кресло с львиной мордой на ручке.
– Моя мечта… – гладил львиный оскал. – Сопру я их…
Мы вместе шли на пруд через просеку, и он пускался рассуждать о Кафке, о только что напечатанном Булгакове, и видно было, что даже такая безнадежная вещь, как «Превращение», вызывает у него восторг.
– Свушай, – взволнованно говорил он отцу по-русски. – Это же шедевр! Я всю ночь не мог заснуть! И какая фантазия! Свушай! Мать честная!
А отца все тянуло поговорить о том, как они глупо прожили жизнь, вокруг Совдепия, стукачи и карьеристы, в Ленинграде посадили евреев, выразивших желание уехать.
– Михель! – шептал мой отец и в горячности ломал прутик напряженными пальцами. – Ты только подумай, молодцы какие! Герои! Я преклоняюсь!
– Да, каждому свое, каждому свое, – грустнел он и похлопывал отца по плечу. – Мы вот с тобой геройствовать не можем, надо этих маленьких дурочек поднимать, – кивал подбородком в мою сторону. – Что поделаешь…
А потом лицо его светлело, и, понижая голос, он говорил что-то по-немецки, чего я не понимала, но по выражению его заблестевших глаз и смущенной улыбке догадывалась, что он посвящает друга в свою тайну и ищет у него поддержки.
Марина поступила в институт, в доме готовилось торжество. Надо было по-царски принять и декана, и замдекана, и заведующую кафедрой, и старых друзей. С рынка привезли три корзины фруктов и овощей. Люда, завитая, оживленная и похорошевшая, хлопотала вовсю, дог оглушительно лаял, потому что была суета, суматоха, хлопали дверью лифта, таскали от соседей с пятого этажа стулья, сдвигали столы… Сияющий, он вошел в кухню. Жена, стоя на коленях перед духовкой, обернула к нему разгоряченное лицо:
– Я все боюсь, не мало ли вина? Ты бы съездил, пока не закрыли…
– А как там кулебяка?
Он наклонился к плите, она одновременно поднялась с колен, и они смешно стукнулись лбами.
– Ну вот, Лю, извини, я не нарочно, – потирая ее ушибленный лоб, засмеялся он. – Я не хотел.
– Ты мне давно рога наставил, – хрипло сказала она и умоляюще-напряженно посмотрела на него, словно желая непроизвольной реакции. – Я ко всему привыкла.
– Ну, – сморщился он, забыв стереть с лица улыбку. – Что ты говоришь, Лю…
Вдруг Люда изо всей силы стиснула руками его шею:
– Миша! Я тебя умоляю! Посмотри, девочка выросла, в доме все есть, я тебя обожаю, обожаю, когда ты такой, как раньше, когда ты с нами! Брось эти глупости! Видеть не могу, как ты уходишь к чужой бабе, мучаешь меня, врешь, как последняя сволочь! Я не могу вынести этого!
Она заплакала, громко, хрипло, неистово, и, продолжая обнимать его, сползла вниз, опять опустилась на колени. С высоты своего небольшого роста он увидел ее поднятое к нему умоляющее и одновременно готовое на лютую ненависть лицо в потеках расползшейся краски и начал торопливо поднимать ее за локти, но она сопротивлялась, вжималась лбом в его ноги и хрипло бормотала сквозь рыдания:
– Нет, обещай мне, немедленно! Сию минуту обещай мне! Ради Марины! Не для меня! Ради Марины!
Его спас телефонный звонок. Оторвавшись от жены, он снял трубку:
– Свушаю.
В трубке молчали. Неожиданно он понял, что это она. Узнал ее дыхание. Люда медленно поднялась с колен, вытерла размазанную по щекам краску и начала резать салат. В трубке молчали.
– Свушаю вас, – с усилием выдавил он.
– Ты не мог бы приехать ко мне? – тихо сказала она. – Я так соскучилась, мне плохо.
Люда внимательно смотрела на него красными измученными глазами. Рука с ножом мелко дрожала над салатницей.
– Боюсь, что вы ошиблись номером, – презирая себя, произнес он.
Раздались гудки.
Девочка делала карьеру. Она была уже в комитете комсомола и успела на две недели съездить в ГДР. Появились в ней какая-то вкрадчивая кошачья мягкость и та одуряющая женственность, которая действует сильнее красоты. Любуясь дочерью, он смеялся, глядя, как она ловко лавирует между поклонниками, не подозревающими о существовании друг друга. Его домашняя жизнь становилась все плотнее, все вещественнее. Люда и Марина были помешаны на тряпках. Его по-прежнему увлекало переустройство квартиры. В феврале он купил два совсем неплохих женских портрета конца восемнадцатого века и теперь подгонял под них весь интерьер столовой. Между тем его поездки в Калугу сами собой участились. Она перестала плакать, перестала требовать, чтобы он приезжал чаще, и Люда вроде бы тоже оставила его в покое, целиком погрузившись в бытовые заботы, покупки, сплетни, Маринину жизнь. Все осталось на своих местах, ничто не пострадало, не обвалилось, не взорвалось, только прибавилось счастья, терпкой остроты, праздничности.
– Ты пойми, – радостно говорил он моему отцу, от волнения переходя с немецкого на русский. – Моя женщина. Моя. Никогда такого не было.
– А муж – что? – смущенно спрашивал отец, не умеющий просто смотреть на вещи.
Он морщился:
– Что муж? Я не знаю. К чему мне думать об этом?
– Но, может быть, она мучается, – не унимался отец. – Отвратительная двойственность.
– Я понимаю, – он мрачнел, опускал лысеющую голову, как виноватый. – Но что можно изменить? Я не могу оставить Маришу. И потом, Люда… Она же не сделала мне ничего плохого… Квартира, собака. Как быть с этим? И кстати, я думаю, она сама этого не хочет! У нее же дети, обязанности. Так сложилось. Мы платим за свое чувство. И так лучше. Главное, что я уверен в ней. И в себе уверен.
У Марины появился новый воздыхатель. Сын генерала, заканчивает переводческое отделение. Долговязый, широкоплечий, с сильной челюстью, молодой человек был отличной партией.
– Что ты, с ума сошла – так рано замуж? – искренне удивлялась Люда, расширяя темные глаза.
Они сидели вдвоем в розовом будуаре перед грудой шмоток, отложенных знакомой продавщицей из комиссионки.
– Понимаешь, мама, – разумно сказала Мариша, подпиливая перламутровый ноготь. – Все равно через это надо пройти. Без обручального кольца я такой глупости не сделаю. А так у меня будут развязаны руки.
– Через что надо пройти? – не поняла Люда.
Мариша, усмехнувшись, кивнула на постель.
– Он сам хочет жениться. Какая разница? Надоест – разведусь…
При слове «разведусь» Люду передернуло.
– Как ты думаешь? – пробормотала она, глядя в пол. – Миша опять туда поехал?
На лице дочери появилось привычное брезгливое выражение.
– Разумеется, куда же еще? Если бы я была на твоем месте, ни одной минуты не стала бы этого терпеть!
– Как ты думаешь? – пробормотала она, глядя в пол. – Миша опять туда поехал?
На лице дочери появилось привычное брезгливое выражение.
– Разумеется, куда же еще? Если бы я была на твоем месте, ни одной минуты не стала бы этого терпеть!
Люда сжала виски руками.
– А что же мне делать?
– Тебе – ничего, – с упором на слово «тебе» произнесла Мариша. – Со мной бы такого не было. Я бы вот так держала, – она сжала перламутровые пальцы в кулак и показала как. – Но он бы ничего не почувствовал. Тут есть свои маленькие секреты, мама, ты их просто не знаешь…
Свадьбу назначили на конец июня. Приезжали знакомиться родители жениха: высокий, прямой, с багровым лицом генерал и маленькая генеральша в белых капроновых перчатках. На следующий день он заскочил к нам на Плющиху, быстро съел тарелку борща и с подробностями воспроизвел бабушке всю сцену знакомства.
– Важный человек, – сказал он про генерала и надул щеки, показывая, как тот осматривал квартиру. – Совершенно невежественный, но со здравым смыслом. Правда, без юмора. Красный, как вот этот борщ.
– Алкоголик? – ахнула бабушка.
– Нет, думаю, что нет. Алкоголик до таких высот не дотянется. Может быть, тайный, в душе.
– И не противно тебе, Михель? Быдло ведь! – возмущался мой отец. – Куда тебя заносит?
– Свушай, – мягко возражал он. – Они же могут быть совсем неплохими людьми. Мало ли как у кого жизнь сложилась?
И тут же с невольным восхищением сообщил, что на всем протяжении генеральского визита у подъезда стояла черная «Волга» с шофером, а прощаясь, генерал предложил Люде каждую неделю отовариваться в закрытом распределителе.
– Платье Марише я уже заказал. Будут шить в ателье Большого театра. По страшному блату! – он засмеялся, схватился за щеки. – И стоить будет тоже неплохо! Но что делать! Пусть у меня эту свадьбу запомнят надолго! Сеня сценарий пишет.
– Ой, да ну вас! – бабушка замахала на него руками. – У нее, у Марины, еще сто мужей будет, помяните мое слово! Так каждый раз и сценарий писать?
Он поцеловал ей руку:
– Люблю вас за язык. С вами не скучно.
Свадьбу отпраздновали в ресторане «Прага», с черной икрой, музыкой и двусмысленными тостами. Генерал был выбрит до глянца. Пришли боевые друзья, в орденах и регалиях, и их жены, с дряблыми шеями, в меховых накидках и бриллиантовых кольцах. Был даже бывший разведчик с темным шрамом через всю щеку, стройный, мускулистый, крепко пахнущий одеколоном. Хлопали, кричали «Горько», заставляли целоваться не только молодых, но и генерала с генеральшей, и его с Людой. Танцевали до того, что подмышки нейлоновых рубашек потемнели от пота. Аккомпаниатор Вертинского сел за рояль, прикрыл восковые, в синих венозных веточках веки и с чувством пропел: «Что мне делать с тобой и с собой, наконец, где тебя отыскать, дорогая пропажа?»
Невеста была не в белом, а в темно-вишневом гипюровом платье с совершенно открытой спиной. Он с гордостью протанцевал с ней первый танец и, чувствуя на себе одобрительные взгляды гостей, при последнем такте лихо опустился на одно колено и так стремительно обвел ее вокруг себя, что легкий гипюровый шлейф накрыл его плечи, как пена. Потом медленно покружился с Людой, счастливо прильнувшей к его рукаву, потоптался с длинноногой женой разведчика в вызывающем туалете из змеиной кожи, вытащил в круг даже красную от смущения новую родственницу, мать жениха, визжавшую, что она последний раз танцевала, когда сама выходила замуж.
А потом, в разгар всеобщего веселья, вышел в холл перевести дыхание и вдруг ощутил тоску. Откуда? «Нервишки пошаливают, – мысленно успокоил он самого себя. – Слишком большая нагрузка». Постоял, посмотрел на танцующих сквозь брызги маленького фонтана, восхитился спокойной Мариной в вишневых кружевах, хрустнул пальцами, приказал себе ощутить, что все хорошо, все отлично, и уже было поверил в это, как вдруг вспомнилась она в тот момент, когда они опять расстаются, всякий раз медлившая выходить из машины, отпускать его обратно в Москву, вспомнил, как он крепко сжимает на прощание ее колени, целует знакомые, готовые расплакаться губы и, подавляя в себе растущее желание начать все сначала, бодро говорит ей: «Ну, я поехал. Завтра перезвонимся». Тоска усилилась, не отпустила его, и, подчинившись ей, он тихо вернулся в зал, сел рядом с моим иронически наблюдавшим генеральское веселье отцом и шепотом сказал ему по-немецки:
– Паршивая штука – старость. Что ни говори, паршивая…
Молодым отвели голубую Маринину комнату. Месяца два все было тихо и спокойно. По ночам через стену просачивались сдерживаемое дыхание зятя и музыкальное посмеивание Мариши. Потом полетели отголоски неожиданных распрей.
– Это мое дело, куда я деньги трачу, – яростно шипел генеральский сын. – Не хватало мне еще спрашиваться!
– Придется, дорогой, – ледяным голосом отвечала дочь. – Придется спрашиваться!
Зять выскакивал в столовую, взъерошенный, похожий на большую озверевшую лошадь, вставшую на дыбы. Громко хлопал дверью и убегал в институт, не позавтракав. Мариша выплывала через полчаса, уже одетая, подкрашенная, нежно пахнущая французскими духами, садилась пить кофе, оттопырив перламутровый мизинец. Прихлебывала, недобро блестя глазами, щурилась в открытое окно. Назревало что-то неприятное. Все чаще ему хотелось исчезнуть из дому, квартира перестала радовать, зять вызывал тошноту, Люда – раздражение. Повадилась звонить дура-генеральша, давать советы, рассуждать о жизни тоном жэковской активистки. Он терпел, вежливо переспрашивал, вежливо соглашался. Потом началась бессонница. Ночью все как-то особенно цепляло за нервы: и постанывание собаки, и Людин храп, и дождь за окном. Теперь он старался звонить в Калугу каждый день. Закрыв глаза, слушал ее голос, представлял, как она смеется, сердится, поправляет рукой волосы. «Мивая моя, – чувствуя, как все внутри заходится от нежности, шептал он. – Скоро встретимся, не огорчайся, мивая…»
На ноябрьские им неожиданно повезло. Люда решила прокатиться в Ленинград на юбилей подруги, а генерал отправил «детей» в дом отдыха для высокопоставленного военного состава. Он остался один на целых четыре дня. Это было подарком неба, прыгать хотелось от радости.
– Ты можешь приехать? – умоляюще говорил он в трубку. – Придумай что-нибудь! Это же никогда не повторится!
Он взял за правило никогда не спрашивать ее, что происходит дома, как ей удалось приехать в Москву или встретиться с ним в Калуге, прогулять работу, вернуться поздно вечером. Единственное, о чем они иногда заговаривали, были дети. Он так гордился Мариниными успехами, что трудно было удержаться и не рассказать ей, какая у него умная, чудесная дочка.
– Вырвешься? – настаивал он и теперь. – Сможешь приехать? Приедешь?!
И наконец услышал:
– Хорошо, я постараюсь.
Когда он встречал ее на вокзале, шел мокрый мелкий снежок, быстро темнело. Она была бледнее обычного и казалась уставшей.
– Все в порядке? – быстро спросил он, целуя ее и подхватывая дорожную сумку.
– Да, – уклончиво ответила она. – Надеюсь, что пока все в порядке…
Машины обдавали прохожих бурым месивом. На Беговой, у самого поворота к дому, стояли «Скорая помощь» и небольшая кучка любопытных: только что задавило пьяного. Выскочил как-то неожиданно и угодил прямо под колеса. Два санитара пронесли мимо носилки с телом, накрытым белой простыней.
Лифтерша в сером пуховом платке осмотрела ее недружелюбно и внимательно, с головы до ног. Он тут же нашелся, поздравил старуху с наступающим, пошутил, вытащил из кармана плитку сливочного шоколада. Лифтерша расплылась в беззубой улыбке: «Да что вы, ей-богу! Я его и не ем, шоколад-то!» Дог восторженно, как всегда, бросился навстречу, облизал его лицо и принялся обнюхивать незнакомую женщину. На секунду в выпуклых собачьих глазах мелькнуло удивление: как ему, частичке семьи, преданному Люде и Марине, реагировать на это появление? При виде старинной мебели, зеркал и камина она сначала откровенно удивилась, а потом, как была в пальто, опустилась в кресло и залилась смехом.
– Что? – счастливо спросил он, обнимая ее и стараясь расстегнуть крючок на воротнике. – Что тебя так насмешило?
– Господи! – сказала она. – Сколько игрушек! Теперь я понимаю…
– Что? – переспросил он, делая вид, что не догадывается. – Что понимаешь?
– Эта квартира… Да ты же весь в этом!
– Ах, квартира, – отмахнулся он. – Но я всю жизнь мечтал быть архитектором, и квартира как бы кусочек моей мечты, такие вот маленькие изобретения…
Она прошла в розовый Людин будуар, постояла, осматриваясь, и вдруг взяла с подзеркальника их большую семейную фотографию: сияющий папа, темноглазая хорошенькая мама и кудрявая, с огромным бантом дочка. Он осторожно вынул фотографию из ее руки:
– Не обращай внимания, все это неважно…
Обнял ее, увлекая за собой прочь из розового будуара в смежный с ним кабинет.