На следующий год после находки в забегаловке Винченцо вернулся в Платтсбург и поехал по берегу Шамплейна в Канаду. Шамплейн тянется на север и изливается в реку Ришелье, которая затем продолжает свой путь еще дальше на север, где впадает в реку Святого Лаврентия под Монреалем. Лючия пела в «Голубом ангеле», тесном и дымном подвальном блюз-клубе в Монреале, там и нашел ее Винченцо. Он наткнулся на стул у одного из столиков в конце зала и сел смотреть, как поет Лючия, надеясь, что ухающее старое сердце не разорвется у него в груди. Когда она закончила выступление, он резко встал, нечаянно опрокинув столик. Лючия обернулась на шум. Она быстро стряхнула то, что сочла обманом зрения, но потом все же медленно пошла к нему, просто чтобы удостовериться. Она увидела, что это ее Винченцо, его сломанный нос, но в то же время не поверила своим глазам.
— Что ты тут делаешь? — шепнула она так, словно расспрашивала призрака.
— Ищу тебя, — ответил он. — А что ты делаешь здесь, под землей?
— Тут мое место.
— Нет, — сказал он. — Твое место в небе. И я хочу помочь тебе туда вернуться.
Она почти улыбнулась.
— Ах, Винченцо, ну и кто теперь фантазер?
— Пошли, — сказал он. Он направился к двери, обняв ее за плечи. — Поехали отсюда.
Они вышли из «Голубого ангела», сели в его машину и всю ночь без остановки гнали на юг, пока не прибыли в Сент-Олбанс в Вермонте.
Винченцо и Лючия жили счастливо — не до конца своих дней, конечно, но еще очень и очень долго. У них был дом на восточном берегу Шамплейна, в глухом местечке, где Винченцо построил ей воздушный корабль, который они окрестили «Крылатый лев», символ Венеции. На корабле была единственная просторная комната, окруженная и подпираемая пухлыми и белыми шелковыми облаками.
Лючия пережила Винченцо лет на пятнадцать. Она никогда не могла сказать наверняка, происходила ли старая подзорная труба, которую он нашел в антикварной лавке, с ее «облачного корабля». Но она была уверена, что семифутовый кусок расписного шелка был вырван из потолка одной из комнат побольше. Более того, она настаивала, что это роспись кисти Тициана.
— Кто еще мог это написать? — говорила она словно подстегивала ей возразить. — Он был величайшим художником Венеции. Конечно же, это работа Тициана.
И если я осмеливался сказать:
— Тициан умер в тысяча пятьсот семьдесят шестом году, а эксперты говорят, что ткань была соткана около тысяча семьсот пятидесятого, не раньше.
Она отвечала:
— Ясно же, что ошибаются эксперты. — Потом смеялась и раскидывала руки так, что позвякивали все ее браслеты, и добавляла: — Ну, и кому ты поверишь? Мне или экспертам, которые не разглядят Тициана, даже когда он у них перед носом? Нужно уметь верить. А теперь отдай швартовы и поднимаемся. Винченцо всегда любил подниматься в это время дня.
И я развязывал перлинь, или привязь, и мы медленно взмывали в сумеречное небо, темно-синее на востоке, светло-голубое над нами и красное с золотом на западе.
— Твой дядя был великим человеком, — говорила она.
Потом мы плыли над темнеющей гладью озера, чьи берега очерчивало мерцание многих сотен огней в домах на берегу, а она рассказывала мне про свои эскапады с Винченцо или про прекрасный флот белых воздушных замков, парящий высоко в небесах, когда она была девочкой.
Перевела с английского Анна КОМАРИНЕЦ
© Eugene Mirabelli. The Palace in the Clouds. 2010. Печатается с разрешения автора.
Рассказ впервые опубликован в журнале «Asimov's SF» в 2010 году.
Брэд Эйкен
Система ответов
Иллюстрация Евгения КАПУСТЯНСКОГОВ этом зрелище не было ничего такого уж необычного, но впервые я видел это своими глазами — они сцапали не кого-то незнакомого, а одного из моих коллег. Я только что вошел через вращающиеся двери, которые выплевывают посетителей в роскошный холл «Метро-Тауэрс билдинг», словно дозатор пастилок «Пец», ежедневно с девяти утра до пяти вечера. В дальнем конце зала, выложенного белым итальянским мрамором, сгрудились съемочные группы всех главных новостных компаний: они явно засели в ожидании какого-то соблазнительно-ужасного события, ничто другое не привлекло бы такого внимания.
Перед собравшейся толпой разъехались двери лифта, и сияние прожекторов залило кабину, обнаружив человека средних лет с коротким ежиком седых волос, отворачивающего лицо от яркого света. Его руки были скованы за спиной наручниками, два облаченных в форму офицера федеральной полиции крепко держали его под локти с двух сторон. Когда он повернулся в мою сторону, я ощутил, как по моему позвоночнику пробежала холодная дрожь при виде знакомых кустистых седых бровей, румяного лица и объемистого брюшка: это был Арни Хирш, мой старый друг, семь лет назад присоединившийся к моей практике в 13-й окружной медицинской клинике.
— Отклонился от ответного дерева, — неожиданно прозвучал за моим правым плечом знакомый голос.
Я повернулся к своей новой ассистентке Карме Джонсон.
— Что?
— Доктора Хирша забирают за нарушение «дерева ответов». Это у него уже в третий раз.
Я, конечно же, знал, о чем речь. Нам позволялось говорить только определенные вещи, давать лишь специально предписанные ответы на вопросы, которые всегда были вариациями одного и того же: «Что со мной, док? Я ведь выздоровлю? Чем мне лечиться? Может быть, сканер ошибся?». С первого же дня работы было сказано, что позволять нам отвечать по своему разумению — чересчур большая ответственность и что любое нарушение этой политики будет рассматриваться как федеральное преступление; мы ведь, в конце концов, работаем в государственной клинике.
Я посмотрел на мисс Джонсон.
— Откуда вы знаете?
— Моя подруга Ванда — его ассистентка. Она только что прислала мне сообщение.
— Это она на него донесла?
Я почувствовал в голосе женщины короткое замешательство:
— Нет, это не Ванда. Она никогда бы так не поступила.
Мое внимание вновь переключилось на Арни, который рявкнул на репортера:
— И я сделаю это снова, черт подери! Меня тошнит от необходимости смотреть, как мои пациенты страдают только из-за того, что я должен слушаться какой-то треклятой машины!
Я прекрасно понимал его чувства. Мы говорили об этом за ланчем по меньшей мере дюжину раз. И сам я умудрился избежать неприятностей лишь потому, что у меня не хватало духу поступить, как Арни. Я испытывал к бедняге жалость, но в то же время восхищался им.
Толпа последовала за моим коллегой и окружавшими его офицерами на улицу, где его ждал черный седан. Я ненавидел себя за малодушие, но как я мог помочь коллеге?
Мы стояли в опустевшем зале возле вращающихся дверей, наблюдая за сценой через стекло.
— Пожалуй, нам лучше приступить к работе, — сказал я.
Карма ответила коротким кивком, и мы отправились к себе на тридцать седьмой этаж, чтобы заняться нашими повседневными делами. К тому времени как я облачился в лабораторный халат и добрался до смотровой, ассистентка уже начала первое сканирование. Через несколько минут из пасти гигантской машины выдвинулся белый пьедестал.
— С добрым утречком, док! — приветствовал меня мистер Уинторп. Держась одной рукой за загривок, он приподнялся из-за смотрового стола, появившегося из трубы нашего «Медтрона-3000».
Мисс Джонсон подняла глаза от контрольного монитора сканера.
— Нерезкостей не обнаружено, доктор. Сейчас подготовлю отчет.
— Спасибо.
Я взглянул на первого из своих сегодняшних пациентов.
— Доброе утро, мистер Уинторп. Я доктор Дженкинс. — Я не протянул ему руку для пожатия.
Он взглянул на стену, где висел мой диплом — текст едва можно было различить за поблекшим желтым уретановым покрытием.
— Сентервиль, выпуск две тысячи двенадцатого, э-э… — По-видимому, диплом произвел впечатление на посетителя. — Хороший колледж!
— Да… был. — Я уже давно не глядел в сторону этого клочка бумаги.
— Ну, так и что же вы собираетесь делать с моими болями?
Я проглядел отчет, появившийся на мониторе.
— Сканер диагностировал у вас язву желудка и уже отправил рецепт в аптечную систему.
— Язву желудка? Док, у меня болит шея!
Я достал электронный блокнот, чтобы свериться с инструкцией компании, и прокрутил текст до надлежащей схемы ответа.
— Прошу прощения, но сканер говорит, что ваша проблема — язва желудка. О шее он умалчивает.
— Но с моим желудком все в порядке!
Я прокрутил текст дальше. Хотя к этому времени я уже выучил наизусть большинство ответов, лучше было Соблюдать осторожность, особенно когда в лаборатории присутствовала новая ассистентка, ловившая каждое мое слово.
— Некоторые болезни не имеют различимых признаков, — процитировал я.
Уинторп был так занят, потирая шею, что даже не заметил, как я читаю с экрана.
— Ну ладно, может, язва у меня и есть, но сюда-то я пришел из-за этой чертовой боли в шее, а не из-за желудка!
— В любом случае, если вы не примете выписанный рецепт, страховая компания исключит вас из своей программы.
Мистер Уинторп надул щеки, сделавшись похожим на рыбу-собаку, и издал тяжелое «Пф-ф-ф!». Он знал, что спорить с медицинским сканером не имеет смысла.
— Ладно, но может быть, вы просто глянете на мою шею? Эта боль меня добивает.
Брови на молодом, свежем лице мисс Джонсон заметно приподнялись.
— Прошу меня простить, мистер Уинторп, — послушно продекламировал я, — но нам строго противопоказан физический контакт с пациентами.
— Да бросьте, док! Я никому не скажу.
Мой голос смягчился.
— Ах, мистер Уинторп, ну вы же сами знаете, что такое невозможно. Я рискую потерять лицензию.
Он покачал головой — с трудом — и вышел за дверь.
Я чувствовал жалость к бедолаге. Пару лет назад я пренебрег бы правилами и действительно взглянул на его шею. Но это было до того, как многих моих коллег затаскали по судам и довели до банкротства как раз из-за таких вот вещей или того хуже — увезли в наручниках, как Арни Хирша.
Теперь мы жили в другом мире. Когда тридцать три года назад я окончил престижный Сентервильский медицинский колледж, ничто не могло бы вызвать у меня большей гордости. Сэр Уильям Ослер однажды сказал: «Превращение непрофессионала во врача — удивительнейшее превращение во Вселенной»; по крайней мере, так нам рассказывал наш первый наставник в клинике. И мы верили ему, мы считали себя особенными. В конце концов мы перестали быть сопливыми учениками и сделались трудоголиками, которые ежедневно, с утра до ночи, решают вопросы жизни и смерти. Такие вещи меняют человека. Меняют так, что ты этого не видишь, не ощущаешь, не замечаешь, а потом в один прекрасный день просыпаешься, смотришь на свой старый портрет и думаешь: «Неужели я действительно был таким наивным?».
Но это одновременно и изматывает. Перераспределяет приоритеты. Не позволяет сохранить в себе обычное человеческое сочувствие — хотя большинству все же удается. Это то, что делает нас хорошими профессионалами.
Точнее, делало.
Мисс Джонсон заглянула через мое плечо — я стоял в двери, глядя, как мистер Уинторп выходит из офиса.
— И часто вам попадаются такие вот? — спросила она.
— Да нет. Обычно сканер выдает то, что нужно… ну, в смысле то, что вызывает симптомы.
— Не могу поверить! Он действительно хотел, чтобы вы до него дотронулись? — Она содрогнулась, со злостью выплюнув это слово.
Я молчал. Всем было известно: Совет по медицине внедряет вместе с молодыми практикантами своих агентов, чтобы вычислить тех докторов, которые пренебрегают правилами, — а я еще почти совсем не знал мою новую ассистентку.
Она повернулась и поглядела на меня.
— То есть я еще могу понять, когда так думает кто-нибудь из старшего поколения; они привыкли к этому с детства. Но ведь Уинторпу всего сорок два! Он-то с какой стати решил, будто доктор может обнаружить у него что-то, чего не определил сканер?
Бедняга просто искал хоть какого-то облегчения, которого мы ему не дали; Карма не могла этого не видеть. Однако я не из тех, кто клюет на такую наживку.
— Должно быть, некоторым людям просто очень не хватает предмета для ностальгии, — сказал я. — Истории, услышанные от родителей, старое кино, нехитрый рассказ, который гуляет по всей Сети… Есть множество возможностей узнать о том, как лечили раньше. Кое-кто до сих пор верит, что тогда было лучше, чем сейчас.
— И вы тоже?
Я поднял бровь, воспользовавшись своим небольшим преимуществом в росте, чтобы дать ей ответ без необходимости прибегать к открытой лжи.
Кажется, она его приняла.
— Они просто не знают, насколько хорошо их сейчас обслуживают!
Я кивнул.
— Это совершенно нелогично! Неужели они не понимают, что люди могут делать ошибки?
— Слова, достойные молодого специалиста, мисс Джонсон.
Ее глаза сузились.
— Вы не согласны?
— Что люди могут делать ошибки? Конечно, согласен!
Она отмахнулась от моего ответа.
— Что машины — единственный способ осматривать пациента! Что нет никакой необходимости прикасаться к больному до тех пор, пока он способен самостоятельно забраться в сканер или хирургический блок!
Я испустил глубокий вздох.
— Сканеры работают быстрее, точнее и полностью лишены эмоций. Им не надо тратить время на чувства пациента.
— Вот именно, — отозвалась она с облегчением.
— Но они не способны сочувствовать, взаимодействовать с духом больного. Боль — нечто гораздо большее, чем механическое раздражение нервных окончаний. Одна и та же патология может у разных людей вызывать различные симптомы, различную степень боли.
Она широко раскрыла глаза, и я почувствовал, как по моей коже побежали мурашки. Я выдавил смешок и сказал:
— Что, поверили?
Ее взгляд стал спокойнее, но настороженное выражение осталось.
— Нет уж, ходили мы по этой дорожке, — продолжал я. — Вы не поверите, сколько времени уходит на возню с чужими эмоциями, а еще больше — на эмоциональное напряжение, которое деформирует вас самих. Я в любую минуту готов предпочесть всему этому наш сканер!
Я ласково похлопал «Медтрон-3000» по холодному титановому боку.
— Благодаря вот этим малышам и тем ребятам, что выдумали систему ответов, современная медицина поднялась на совершенно иной уровень.
— Да и смена кончается гораздо быстрее. — Мисс Джонсон с облегчением вернулась к прежней закадычно-дружеской манере.
Я сверкнул в ее сторону улыбкой — к этому времени я изрядно поднаторел в этой игре. Я тоже вышел на совершенно иной уровень: инстинкт выживания — серьезная вещь.
— Мисс Джонсон!
Она обернулась.
— Пригласите следующего пациента.
— Хорошо, доктор.
«Доктор»… Будь я проклят, если еще чувствовал себя доктором.
* * *Отбыв очередную смену, я наконец вышел на улицу — стоял конец октября, было довольно прохладно и ветрено, — и, прищурясь, поднял глаза на сверкающий на солнце стеклянный фасад «Юнити Хелс Иншуранс билдинг», что возвышался над всей деловой частью города. Я подтянул воротник повыше и плотно прихватил уголки рукой, спасаясь от ветра. Мне предстояла недолгая прогулка до дома.
Я жил в центре уже почти пять лет. В тот самый день, когда Нэн сообщила, что больше не может выносить меня в своем доме, я решил подыскать себе жилье на расстоянии нескольких минут ходьбы от клиники. Безрадостные толпы, теснящиеся на станциях и в поездах метро, не могли способствовать умственному здоровью кого-либо, тем более людей моего поколения; кроме того, мне нравилась возможность дышать… ну, конечно, теперь это вряд ли можно было называть свежим воздухом, но я любил атмосферу чумазых улиц центра города, предпочитая ее стерильным интерьерам современных зданий.
Я прошел мимо «Хот Бинз» — местечка, где по утрам пил кофе; дразнящие запахи замедлили мой шаг, но мысль о последующем возвращении на улицу, после того как я согреюсь, удержала меня на пути. Я свернул за угол и подошел к парадной двери моего дома, над которой была вмонтирована видеокамера.
— Впустить, — приказал я.
Непомерно большие стеклянные двери распахнулись, и я поспешил убраться внутрь с холода, к которому мое тело привыкнет лишь по мере превращения осени в зиму. Я кивнул аниматронному регистратору в холле, который приветствовал меня по имени, и вызвал лифт. Когда я вошел в кабину, ко мне обратился превосходно поставленный голос, наподобие тех, что слышишь в шестичасовых новостях:
— Направляетесь к себе, доктор Дженкинс?
— Да, к себе.
— Очень хорошо. — Дверь закрылась, меня препроводили на тринадцатый этаж, где я вышел из лифта и прошел по коридору до двери, а новая команда «Впустить» открыла доступ в мое маленькое убежище.
Я бросил пальто на один из обитых клетчатой тканью стульев, прошел в гостиную и взглянул на невзрачный кусочек Сентениел-парка, открывавшийся за большими, от стены до стены, окнами, которые и придавали комнате ее прелесть.
— Музыка, — приказал я, плюхаясь в свое любимое мягкое черное кожаное кресло у окна; я нажал на маленькую черную кнопку возле правой руки, и подставка для ног поднялась до нужной высоты. — «Петрушка».
Когда музыка заиграла, я закрыл глаза, позволяя ей унести меня назад, к тому дню, когда был записан этот альбом — концерту, на котором моя дочь сыграла короткое, но широко известное и характерное соло на трубе, прославившее эту пьесу; это был ее дебют в Чикагском симфоническом оркестре. Тем днем я гордился, наверное, больше, чем каким-либо другим — а в моей тогдашней жизни было немало моментов, которыми я имел право гордиться.