Маленькое чудо - Патрик Модиано 7 стр.


— Ты давно живешь в этом доме? — спросила я девочку.

В начале года она уже жила здесь. Но смутно помнила, где жила раньше. Что меня поразило, когда я впервые попала в дом к Валадье, это пустые комнаты, они сразу вызвали в памяти квартиру, где я жила с матерью в том же возрасте. Помню, в кухне висел на стене щиток с маленькими лампочками и рядом белые таблички, где черными буквами было написано: «Столовая», «Кабинет», «Прихожая», «Гостиная»… И «Детская». Кто эти — дети? Они же могли прийти в любую минуту и спросить, почему я расположилась в их комнате.

Темнело, но девочка всячески оттягивала возвращение. Мы довольно далеко ушли от дома ее родителей, да и их ли это дом? Кто еще знал спустя двенадцать лет, что, к примеру, моя мать тоже жила около Булонского леса, на авеню Малакофф? Квартира была не наша. Я потом догадалась, что мать поселилась там в отсутствие настоящих хозяев. Фредерика и кто-то из ее подруг говорили об этом как-то вечером в Фоссомброне, за ужином, а я сидела за столом. Некоторые слова врезаются детям в память, и даже если они не понимают их в тот момент, то поймут через двадцать лет. Это как мины, которых нас учили остерегаться в Фоссомброне. На Поляне боша наверняка осталось несколько штук с войны, и они вполне могут еще взорваться, хотя прошло столько времени.

Еще одна причина для страха. Однако мы все равно бегали на тот пустырь и играли там в прятки. Фредерика ездила в большую квартиру, чтобы, если удастся, забрать какие-то вещи, которые моя мать забыла взять уезжая.

Мы дошли до небольшого пруда, где зимой катаются на коньках. Красивые сумерки. Деревья выделялись на фоне сине-розового неба.

— Говорят, ты хочешь собаку?

Она смутилась, словно я проникла в ее тайну.

— Мне родители сказали.

Она насупилась и надула губы. Потом резко сказала:

— Они не разрешают.

— Я попробую их уговорить. Они наверняка поймут.

Она улыбнулась. Похоже, она мне доверяла. И думала, будто я в силах переубедить Веру и Мишеля Валадье. Но сама я не обольщалась. Эти двое были так же непрошибаемы, как Немка. Я сразу почувствовала. По Вериному лицу все было ясно с первого взгляда. Она жила под чужим именем. Его тоже, я уверена, звали не Мишель Валадье. И наверняка он уже не раз менял имена. А на его визитной карточке указан другой адрес. Не исключено, что он еще более хитрый и опасный человек, чем его жена.

Пора было все-таки возвращаться, и я пожалела, что дала девочке обещание заведомо невыполнимое. Мы шли по дорожкам для верховой езды к Ботаническому саду. Я твердо знала, что Вера и Мишель Валадье не дрогнут.

Дверь открыл Мишель. И, не говоря ни слова, вернулся в кабинет на первом этаже. Я услышала истерические крики. Мадам Валадье, Вера, почти визжала, но слов я разобрать не могла. Их голоса сливались, оба силились перекричать друг друга. Девочка застыла, широко раскрыв глаза. Ей было страшно, но я догадывалась, что для нее это страх привычный. Она неподвижно стояла в вестибюле, буквально замерев на месте, и мне, конечно, следовало поскорее увести ее куда-нибудь. Но куда? Потом мадам Валадье вышла из кабинета спокойная и спросила:

— Хорошо погуляли?

Сейчас она опять была похожа на таинственных холодных блондинок из старых американских фильмов. Следом появился месье Валадье. Тоже совершенно спокойный. На нем был элегантный костюм, а на щеке несколько длинных царапин, явно следы ногтей. Чьих? Веры Валадье? Они у нее длинные. Оба стояли в дверном проеме рядышком, с гладкими лицами убийц, безнаказанных по причине отсутствия улик. Казалось, они позируют, но не для полицейского фотографа, а для того, который на званых вечерах снимает входящих в зал гостей.

— Мадемуазель объяснила тебе все насчет собаки? — спросила Вера Валадье сдержанным светским тоном, совсем не тем, каким разговаривают на улице Дуэ, где, по ее словам, она жила в детстве. Под другим именем. — Собаки ужасно милые… Но от них столько грязи.

А Мишель Валадье добавил с той же интонацией, что его жена:

— Мама права… Брать в дом собаку действительно неразумно.

— Вот вырастешь и заводи себе собак сколько хочешь… Но не здесь и не теперь.

Голос Веры Валадье изменился. В нем слышалась какая-то горечь. Наверно, она подумала о том времени — годы летят быстро, — когда ее дочь вырастет, а она, Вера, будет навеки обречена бродить по переходам метро в желтом пальто.

Девочка не отвечала. Она лишь смотрела на них широко раскрытыми глазами.

— От собак можно подцепить всякую заразу, понимаешь? — сказал месье Валадье. — И потом, они кусаются.

Глаза у него теперь бегали, и он говорил торопливо, как уличный торговец-нелегал, заметивший вдали полицейского.

Я с трудом промолчала. Меня подмывало встать на защиту малышки, но я боялась, что дело опять дойдет до крика и она испугается. Но все-таки я не удержалась и, глядя прямо в глаза Мишелю Валадье, сказала:

— Вы поранились, месье?

И провела пальцем по своей щеке в том месте, где у него были царапины.

— Нет… С чего вы взяли?

— Надо обязательно продезинфицировать… Это как собачий укус… Можно заразиться бешенством…

Было видно, что он опешил. Вера тоже. Они смотрели на меня с опаской. В беспощадном свете люстры они выглядели просто сомнительной парочкой, попавшейся во время облавы.

— По-моему, мы опаздываем, — обратилась Вера к мужу.

Голос ее опять звучал холодно. Мишель Валадье посмотрел на ручные часы и все с той же деланной непринужденностью ответил:

— Да, пора идти…

Она сказала дочери:

— Для тебя есть ветчина в холодильнике. Сегодня мы, наверно, вернемся не поздно…

Девочка потихоньку перебралась поближе ко мне. Она вцепилась в мою руку, как человек, который хочет, чтобы ему помогли идти в темноте.

— Вам лучше уйти, — сказала Вера Валадье. — Она должна научиться оставаться одна.

Она взяла дочь за руку и потянула к себе.

— Мадемуазель уходит. Поужинай и ложись спать.

Девочка опять посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, которые, казалось, уже ничему не удивлялись. Мишель Валадье шагнул вперед, и она стояла теперь между обоими родителями.

— До завтра, — сказала я ей.

— До завтра.

Похоже, она не очень-то в это верила.


Оказавшись на улице, я села на скамейку в аллее возле Ботанического сада. Я сама не знала, чего дожидаюсь. Вскоре вышли месье и мадам Валадье. Она в шубе, он в темно-синем пальто. Оба держались на расстоянии друг от друга. Дойдя до черной машины, она села назад, а он за руль, как будто был ее шофером. Машина скрылась в направлении авеню Мадрид, и я подумала, что никогда ничего не узнаю об этих людях — ни их настоящих имен, ни фамилий, ни причин беспокойства, сквозившего порой во взгляде мадам Валадье, или отсутствия стульев в кабинете месье Валадье, на чьей визитной карточке стоял чужой адрес. А девочка? Она-то загадки для меня не представляла. Я догадывалась, что она чувствует. Я была в детстве примерно такой же.

На втором этаже, в ее комнате, зажегся свет. Очень хотелось подняться и побыть с ней. Мне показалось, что в окне промелькнула ее тень. Но я не стала звонить в дверь. Мне самой было тогда так плохо, что не хватало сил помогать кому-то еще. А потом, эта история с собакой напомнила мне один эпизод моего детства.

Я направилась к Порт-Майо, с облегчением удаляясь от Булонского леса. Днем там было еще ничего, особенно возле пруда-катка, вместе с девочкой. Но сейчас, в темноте, меня охватило ощущение пустоты, куда более страшное, чем на тротуаре улицы Кусту, у входа в «Небытие».

Справа начинался Булонский лес. Когда-то давно, ноябрьским вечером, там потерялась собака, и это будет мучить меня всю жизнь, в самые неожиданные моменты. Бессонными ночами и в дни одиночества. Но и летними днями тоже. Надо было объяснить девочке, что все эти истории с собаками совсем небезобидны.

Когда я сегодня вошла во двор и увидела ее на скамейке, я вспомнила другой школьный двор. Мне было столько же лет, сколько ей, и в том дворе тоже играли пансионерки постарше. Их обязывали заботиться о нас. По утрам они помогали нам одеваться, а вечером мыться и ложиться спать. Штопали нашу одежду. Мою старшую звали, как и меня, Тереза. Брюнетка с голубыми глазами и татуировкой у плеча. В моих воспоминаниях она чем-то похожа на аптекаршу. Другие пансионерки и даже монашки побаивались ее, но со мной она всегда была ласкова. Она воровала черный шоколад из кухонных запасов и приносила мне вечером в дортуар. Днем иногда водила меня в прачечную возле часовни, где старшие учились гладить.

Однажды за мной приехала мать. Она велела мне сесть в машину. Я села вперед, рядом с ней. Кажется, она тогда сказала, что я больше не вернусь в пансион. На заднем сиденье я увидела собаку. Машина стояла почти в том же месте, где меня незадолго до этого сбил пикап. Пансион, видимо, находился где-то недалеко от Лионского вокзала. Потому что, когда Жан Боран по воскресеньям встречал меня у ворот, мы потом шли к нему в гараж пешком. И в тот день, когда появилась мать с собакой, мы тоже проехали мимо Лионского вокзала. Улицы в Париже были тогда совсем пустые, и мне казалось, что на автомобиле едем мы одни.

Однажды за мной приехала мать. Она велела мне сесть в машину. Я села вперед, рядом с ней. Кажется, она тогда сказала, что я больше не вернусь в пансион. На заднем сиденье я увидела собаку. Машина стояла почти в том же месте, где меня незадолго до этого сбил пикап. Пансион, видимо, находился где-то недалеко от Лионского вокзала. Потому что, когда Жан Боран по воскресеньям встречал меня у ворот, мы потом шли к нему в гараж пешком. И в тот день, когда появилась мать с собакой, мы тоже проехали мимо Лионского вокзала. Улицы в Париже были тогда совсем пустые, и мне казалось, что на автомобиле едем мы одни.

Именно в тот день я первый раз пришла с ней в большую квартиру, и она показала мне МОЮ КОМНАТУ. Раньше, в тех редких случаях, когда Жан Боран водил меня повидаться с ней, мы доезжали с ним на метро до площади Звезды, где она еще жила в гостинице. Комната у нее была даже меньше, чем у меня на улице Кусту. Я нашла в железной коробке телеграмму на ее настоящее имя и на адрес этой гостиницы: Сюзанне Шовьер, гостиница «Сан-Ремо», улица Армайе, 8. Всякий раз я испытывала облегчение, обнаруживая адреса тех мест, о которых у меня остались смутные воспоминания, но которые постоянно всплывали в моих ночных кошмарах. Если бы я знала точно, где они находятся, и могла снова посмотреть хотя бы на фасады, уверена, это прекратилось бы.

Собака. Черный пудель. С первого дня он спал у меня в комнате. Мать никогда о нем не заботилась, да и вообще, как я теперь понимаю, не способна была заботиться ни о ком — ни о собаке, ни о ребенке. Скорее всего, ей кто-то этого пуделя подарил. Он был для нее просто игрушкой и очень быстро наскучил. До сих пор для меня загадка, каким чудом мы оба, пудель и я, очутились у нее в автомобиле. Вероятно, когда она поселилась в большой квартире и стала именоваться графиней Ольгой О'Дойе, ей понадобились собака и маленькая дочка.

Я гуляла с собакой около дома, вдоль всей улицы. До площади Порт-Майо и обратно. Не помню уже, как звали собаку. Мать не дала ей никакой клички. Это все происходило в самом начале нашей жизни в большой квартире. Меня еще не отдали в частную школу Сент-Андре, и я еще не была Маленьким Чудом. Жан Боран приезжал за мной каждый четверг и забирал на целый день к себе в гараж Пуделя я брала с собой. Я догадывалась, что мать забудет его покормить. Я сама готовила ему еду. Когда Жан Боран приезжал за мной, мы спускались в метро вместе с собакой, потихоньку. От Лионского вокзала шли до гаража пешком. Однажды я хотела снять с пуделя поводок. Он не мог попасть под машину, потому что машин на улицах не было. Но Жан Боран сказал, чтоб я этого не делала. Ведь меня саму чуть не задавил пикап около школы.

Мать отдала меня в частную школу Сент-Андре. Я ходила туда каждое утро и возвращалась вечером, в шесть часов. К несчастью, я не могла брать с собой собаку. Школа была рядом с домом, на улице Перголези. Я нашла точный адрес на листке бумаги в ежедневнике матери: школа Сент-Андре, ул. Перголези, 58. Кто порекомендовал ей отдать меня туда? Я проводила там целый день.

Однажды вечером, когда я вернулась, пуделя дома не оказалось. Я решила, что мать с ним вышла. Она мне обещала его выгуливать и кормить. На всякий случай я просила о том же самом повара-китайца, который готовил нам еду и по утрам приносил матери завтрак в спальню. Она вернулась чуть позже, без пуделя. И сказала, что потеряла его в Булонском лесу. Поводок лежал у нее в сумке, и она показала его мне как доказательство того, что это все правда. Она говорила совершенно спокойно. И нисколько не выглядела огорченной. Как будто ничего особенного не произошло. «Надо завтра дать объявление, и, может быть, нам его приведут». Она пошла за мной ко мне в комнату. Но тон у нее был такой безмятежный, такой равнодушный, что я почувствовала: она думает о другом. Одна я думала о собаке. Никто нам ее не привел. Мне стало страшно тушить свет в своей комнате. Я ведь отвыкла оставаться одна по ночам, потому что со мной спал пудель, и теперь это было еще хуже, чем в пансионе. Я представляла себе, как он бродит в темноте посреди Булонского леса. В тот вечер мать собиралась в гости, и я до сих пор помню, в каком она была платье. Голубом, с газовой накидкой. Это платье долго снилось мне в кошмарных снах, и всякий раз оно оказывалось надето на скелет.

Я оставила свет на всю ночь и оставляла на следующие ночи. Мне все время было страшно. Я думала, что вслед за собакой придет и моя очередь.

Странные мысли бродили у меня в голове, очень смутные, понадобилось двенадцать лет, чтобы они прояснились и я смогла выразить их словами. Однажды утром, незадолго до того, как я встретила в метро эту женщину в желтом пальто, я проснулась, повторяя про себя фразу из тех, что кажутся несуразицей, ибо выхвачены из последних обрывков забытого сна: НАДО УБИТЬ НЕМКУ, ЧТОБ ОТОМСТИТЬ ЗА СОБАКУ.

...

Около семи вечера я вернулась в свою комнату на улице Кусту и почувствовала, что не в силах ждать до среды возвращения аптекарши. Она уехала куда-то в провинцию на два дня. Но оставила мне номер телефона на случай, если вдруг понадобится: 225, в Бар-сюр-Об.

В подвале кафе на площади Бланш я попросила гардеробщицу соединить меня с номером 225 в Бар-сюр-Об. Но когда она уже сняла трубку, я сказала: «Не надо». Мне показалось неудобным надоедать аптекарше. Я взяла жетон, вошла в кабину и в конце концов набрала номер Моро-Бадмаева. Он слушал передачу, однако пригласил меня к себе. Мне стало легче, оттого что кто-то готов провести со мной вечер. Я не решалась ехать на метро до «Порт-д'Орлеан». Меня пугала пересадка на станции «Монпарнас-Бьенвеню». Коридор такой же длинный, как на «Шатле», и без движущейся дорожки. У меня хватало денег на такси. Как только я села в первую же машину из цепочки, ждавшей перед «Мулен-Ружем», я вдруг успокоилась, как в тот вечер, с аптекаршей.


Горел зеленый огонек приемника, Моро-Бадмаев сидел, опершись спиной о стену, и писал в блокноте с отрывными листами, слушая какого-то мужчину, который что-то говорил металлическим голосом на непонятном языке. На сей раз, сказал Моро-Бадмаев, нет нужды стенографировать. Он и так успевал записывать — мужчина говорил очень медленно. Сегодня он занимался этим для собственного удовольствия, а не для работы. Это был вечер поэзии. Его передавали откуда-то издалека, и голос время от времени заглушали помехи. Мужчина умолк, и кто-то заиграл на арфе. Бадмаев протянул мне листок, который я бережно храню до сих пор:

Már egy hete csak a mamára
gondolok mindig, meg-megállva.
Nyikorgó kosárral ölében,
ment a padlásra, ment serényen
Én még öszinte ember voltam,
orditottam toporzékoltam.
Hagyja a dagadt ruhát másra
Engem vigyen föl a padlásra[5].

Он перевел мне это стихотворение, но я не помню, о чем оно и на каком языке. Потом сделал радио потише, но зеленый огонек все равно горел.

— Мне кажется, вам не по себе.

Он посмотрел на меня так внимательно, что я расслабилась, как с аптекаршей. Мне захотелось все ему рассказать. И я рассказала про то, как мы гуляли с девочкой в Булонском лесу, про Веру и Мишеля Валадье, про возвращение на улицу Кусту. И про пуделя, который пропал навсегда почти двенадцать лет назад. Он спросил, какого цвета был пудель.

— Черный.

— А потом вы говорили об этом с матерью?

— Я больше не видела ее с того времени. Я считала, что она умерла в Марокко.

Я уже готова была рассказать ему про женщину в желтом пальто, про большой кирпичный дом в Венсене и про дверь Фальшивой Смерти, куда я так и не решилась постучать.

— У меня было странное детство…

Целый день он слушал радио и записывал в блокнот. Может же он теперь послушать меня.

— Когда мне было семь лет, меня звали Маленькое Чудо.

Он улыбнулся. Решил, конечно, что это очень милое, нежное прозвище для маленькой девочки. Его тоже, я уверена, мама называла всякими ласковыми именами, заходя поцеловать перед сном. Пушистик. Мышонок Чижик.

— Это не то, что вы думаете, — сказала я. — У меня это был сценический псевдоним.

Он сдвинул брови. Он не понял. В тот год моя мать тоже взяла псевдоним: Ольга О'Дойе. Она отказалась через какое-то время от своего фальшивого дворянства, но медная табличка с надписью ГРАФИНЯ ОЛЬГА О'ДОЙЕ так и осталась висеть на двери квартиры.

— Сценический псевдоним?

Я задумалась, стоит ли рассказывать ему все с самого начала. Про приезд матери в Париж, про балетную школу, гостиницу на улице Кусту, потом на улице Армайе, да и мои собственные первые воспоминания: пансион, пикап, эфир — из того времени, когда меня еще не звали Маленькое Чудо. Раз уж я открыла ему свой псевдоним, лучше придерживаться периода, когда мы стали жить вместе, мать и я, в большой квартире. Мало ей было собаки, потерянной в Булонском лесу. Ей понадобилось еще одно маленькое чудо, которое можно выставлять напоказ, поэтому, наверно, она и придумала так меня называть.

Назад Дальше