Маленькое чудо - Патрик Модиано 8 стр.


Он молчал. Может, почувствовал, что мне расхотелось объяснять или что я потеряла нить своих приключений. Я не решалась на него взглянуть. И неотрывно смотрела на зеленый огонек приемника, флюоресцирующее зеленое пятнышко, которое меня успокаивало.

— Надо показать вам фотографии… Вы поймете…

И я попыталась описать ему эти снимки, сделанные в один и тот же день: две артистки, Ольга О'Дойе и Маленькое Чудо, сфотографировались для съемок фильма, где моей матери предложили роль — ей, которая никогда не была актрисой. Предложили почему? И кто? Она пожелала, чтобы я сыграла в фильме ее дочь. Ее собственная роль не была главной, тем не менее она настояла, чтобы я находилась при ней. Вместо собаки. Надолго ли?

— А как назывался фильм?

— «Перекресток Стрелков».

Я произнесла это не задумываясь, как нечто заученное в детстве — молитву или слова песенки, которые знаешь от начала до конца, но смысла не понимаешь.

— Вы помните съемки?

Я пришла очень рано утром в какой-то огромный ангар. Меня привез Жан Боран. Потом днем, когда я освободилась и мне разрешили уйти, он повел меня в парк Бют-Шомон, неподалеку оттуда. Было лето и очень жарко. Я сыграла свою роль и не должна была больше возвращаться в ангар. Они попросили меня лечь на кровать, потом вскочить и сказать: «Мне страшно». Очень просто. В другой день велели, лежа на кровати, листать альбом с картинками. Потом в комнату входила моя мать в голубом воздушном платье — том самом, в котором она отправилась в гости, потеряв собаку. Она садилась ко мне на постель и долго смотрела на меня большими грустными глазами. Потом гладила меня по щеке, наклонялась и целовала, и все это мы повторяли много-много раз. В обычной жизни она никогда не бывала такой ласковой.

Он внимательно меня слушал. Потом что-то записал в блокнот. Я спросила что.

— Название фильма. Забавно было бы теперь его посмотреть, правда?

За двенадцать лет мне ни разу даже в голову не пришло посмотреть этот фильм. Для меня он как будто не существовал. Я никому о нем не рассказывала.

— Вы думаете, его можно посмотреть?

— Я попрошу приятеля, он работает в фильмотеке.

Мне стало страшно. Я почувствовала себя преступницей, успевшей позабыть про свое преступление, но вдруг оказалось, что где-то существуют улики. Преступница живет под чужим именем и так переменилась внешне, что узнать ее уже невозможно. Если б меня кто-нибудь спросил: «Вас случайно не звали когда-то Маленькое Чудо?» — я бы ответила нет и для меня в этом не было бы обмана. В тот июльский день, когда мать отвезла меня на Аустерлицкий вокзал и надела мне на шею картонку с надписью: «Тереза Шовьер. Фоссомброн-ла-Форе, улица Шмен дю Брео, дом мадам Шатийон», я поняла, что про Маленькое Чудо лучше забыть. К тому же мать строго-настрого наказала мне ни с кем в дороге не разговаривать и никому не говорить, где я жила в Париже. Я просто пансионерка, возвращаюсь домой на каникулы в Фоссомброн-ла-Форе, на улицу Шмен дю Брео. Поезд тронулся. Было очень много народу. Я стояла в коридоре. Хорошо, что у меня на шее висела табличка, иначе я затерялась бы среди всех этих людей. Забыла бы свое имя.

— Пожалуй, мне не очень хочется смотреть этот фильм, — сказала я.

Недавно в кафе на площади Бланш от какой-то женщины за соседним столиком я услышала выражение, которое заставило меня содрогнуться: «Скелет в шкафу». Мне хотелось спросить у Моро-Бадмаева, не портится ли от времени кинопленка, может быть, она тоже подвержена тлению, как мертвецы. Тогда лица Ольги О'Дойе и Маленького Чуда оказались бы изъедены цвелью и голоса их стали бы неслышны.


Он сказал, что я очень бледная, и предложил поужинать вместе где-нибудь поблизости.

Мы дошли по левой стороне бульвара Журдан до какого-то большого кафе. Он выбрал столик на застекленной террасе.

— Видите, мы находимся прямо напротив Университетского городка.

Он указал на большой дом по другую сторону бульвара, похожий на замок.

— Студенты, которые там живут, приходят сюда, и, поскольку все они говорят на разных языках, кафе назвали «Вавилон».

Я огляделась. Было уже поздно и совсем мало народу.

— Я часто сижу здесь и слушаю, как они болтают на своих языках. Отличная тренировка. Попадаются даже студенты из Ирана, но, увы, никто из них не говорит на степном фарси.

Кухня уже не работала, и он заказал два сандвича.

— Что вы будете пить?

— Стакан виски, чистого.

Примерно в этот же час я зашла тогда ночью за сигаретами в бар «Кантер» на улице Пюже. И сейчас вспомнила, как мне было хорошо, когда я выпила виски. Я свободно дышала, тревога отпустила меня, исчезла гнетущая тяжесть в груди. Мне стало почти так же легко, как в детстве от эфира.

— Вы, наверно, получили прекрасное образование.

Я вдруг испугалась, не прозвучал ли в моем голосе оттенок зависти или горечи.

— Только аттестат и Школа восточных языков…

— Как вы думаете, я могла бы записаться в Школу восточных языков?

— Конечно.

Значит, я не совсем уж и наврала аптекарше.

— У вас есть аттестат?

Я хотела сначала ответить да, но это было бы слишком глупо — опять врать, особенно теперь, когда я столько рассказала ему.

— Нет, к сожалению.

Наверно, у меня был такой пристыженный и опечаленный вид, что он, пожав плечами, сказал:

— Ничего страшного, подумаешь! Есть масса прекрасных людей без всякого аттестата.

Я стала припоминать, в каких школах я училась. Сначала пансион, с пяти лет, где нас опекали старшие девочки. Интересно, что сталось с Терезой? У нее хоть была примета, по которой я смогла бы ее узнать: татуировка на плече. Она говорила, что это морская звезда. Потом школа Сент-Андре, во времена большой квартиры, когда я снова начала жить с матерью. Но очень скоро она дала мне это имя, Маленькое Чудо, и потребовала, чтобы я снималась вместе с ней в «Перекрестке Стрелков». Со школой Сент-Андре было покончено. Еще помню молодого человека, очень недолго служившего моим гувернером. Возможно, мать нашла его через агентство Тейлора и через этого рыжего господина, который послал меня к Валадье. В Париже тогда стояла очень снежная зима, и он водил меня кататься на санках в парк на Трокадеро.

— У вас нет аппетита?

Я только что отхлебнула глоток виски, и он смотрел на меня с беспокойством. Я не прикоснулась к сандвичу.

— Наверно, стоит все-таки что-то съесть…

Я заставила себя откусить кусочек, но проглотила с большим трудом. Потом отпила еще виски. У меня не было привычки к спиртному. Я чувствовала горечь во рту, но постепенно виски начинало действовать.

— Часто вы пьете что-то подобное?

— Нет. Только сегодня, так легче рассказывать…

Обязательно покажу ему фотографию из «Перекрестка Стрелков», которую я засунула на самое дно железной коробки. Чтобы пореже попадалась на глаза. Я там в ночной рубашке, с широко раскрытыми глазами, в руке у меня электрический фонарик, и я брожу по коридорам замка. Я выбежала из своей комнаты, испугавшись грозы.

— Мне непонятна одна вещь. Почему ваша мать вас бросила и уехала в Марокко?

Странное ощущение, когда вам задают вопрос, который до сих пор только вы сами себе задавали… В доме в Фоссомброн-ла-Форе я ловила иногда обрывки разговоров между Фредерикой и ее приятельницами.

Они думали, я не слышу или слишком мала, чтобы понять. Некоторые фразы засели у меня в голове. Однажды та брюнетка, которая знала мою мать в юности и не любила ее, сказала: «Счастье для Ольги, что она успела вовремя уехать из Парижа…» Мне было лет тринадцать, и это прозвучало для меня загадкой, но я не отважилась расспрашивать Фредерику.

— Точно не знаю, — ответила я. — Кажется, она уехала с мужчиной.

Да, какой-то мужчина увез ее или ждал там и просил приехать. Жан Боран? Вряд ли. Он захотел бы взять с собой и меня. Как-то вечером, в отсутствие Фредерики, они опять говорили о моей матери, и брюнетка сказала: «Вокруг Ольги вертелись весьма сомнительные мужики». Один из этих «мужиков» заплатил — как она утверждала, — «чтобы Ольга снялась в кино». Я догадалась, что речь о «Перекрестке Стрелков».

Как-то летом мы отправились гулять в лес с Фредерикой. Надо было дойти до конца улицы Шмен дю Брео, и там начинался лес. Я спросила, как получилось, что моя мать вдруг переехала в большую квартиру. Она познакомилась с одним человеком, и он поселил ее туда. Но как его звали, никто не знал. Это наверняка он увез ее в Марокко. Потом в моем воображении часто возникал мужчина без лица, несущий чемоданы под покровом ночи. Встречи в гостиничных холлах, на вокзальных перронах, и всегда в тусклом синеватом свете дежурной лампы. Фургоны, которые загружают в пустых гаражах вроде того, что был у Жана Борана, рядом с Лионским вокзалом. И запах прелой листвы и гнили, запах Булонского леса в тот вечер, когда она потеряла собаку.

Было, наверно, совсем поздно, поскольку к нам подошел официант и объявил, что кафе закрывается.

— Хотите, зайдем ко мне? — спросил Моро-Бадмаев.

Он прочел мои мысли. От страха, что сейчас я останусь одна, теперь уже на Порт-д'Орлеан, мне опять не хватало воздуха.

В квартире он предложил выпить чего-нибудь горячего. Я слышала, как он открывает и закрывает буфет на кухне, кипятит воду. Звякнула кастрюлька. Прилечь бы ненадолго, и мне стало бы лучше. Лампочка на штативе светила теплым неярким светом. Хотелось включить приемник, увидеть зеленый огонек. Я уже лежала, положив голову на подушку — более мягкую, чем та, к которой я привыкла на улице Кусту, — и у меня было ощущение, будто с меня сняли стальной корсет или гипс, сдавливавший грудь. Хорошо бы пролежать так целый день, где-нибудь далеко от Парижа, на юге Франции или в Риме, и чтоб сквозь решетчатые ставни проникали солнечные лучи… Он вошел с подносом. Я приподнялась. Мне было неловко. Он сказал: «Нет-нет, что вы, лежите» — и поставил поднос на пол перед матрасом.

Потом принес чашку. Подтянул мне под спину подушку и прислонил ее к стене, чтобы я могла на нее откинуться.

— Вы не хотите снять пальто?

Я даже забыла, что я в пальто. И в сапогах. Я поставила чашку на пол около себя. Он помог мне снять пальто и сапоги. Когда он стянул сапоги, я испытала настоящее блаженство, словно с меня сняли кандалы, какими сковывают щиколотки каторжникам и приговоренным к смерти. Я вспомнила щиколотки матери, которые должна была массировать и из-за которых ей пришлось бросить балет. Вся ее загубленная жизнь, все несчастья сосредоточились в щиколотках, и наверняка оттуда по всему телу расходилась волнами пульсирующая боль. Теперь я понимала мать лучше. Он снова подал мне чашку.

— Жасминовый чай. Надеюсь, вам понравится.

Наверно, я и правда ужасно выглядела, раз он так заботливо и тихо со мной разговаривал, почти шепотом. Я чуть не спросила, не больной ли у меня вид, но раздумала. Лучше не знать.

— Мне кажется, воспоминания детства не дают вам покоя, — сказал он.

Все началось, когда я увидела в метро женщину в желтом пальто. Прежде я почти не думала об этом.

Я отхлебнула чаю. Он был не такой горький, как виски.

Бадмаев открыл блокнот.

— Вы можете мне довериться. Я все понимаю, даже чужие языки, а ваш для меня совсем не чужой.

Он был, похоже, взволнован этим признанием. И я тоже была слегка взволнована.

— Как я понял, вы так и не узнали, кто снимал для вашей матери эту большую квартиру…

Помню, в гостиной был встроенный шкаф, в том месте, где ступеньки образовывали подобие эстрады. Мать открывала дверцу в стене и вынимала пачки денег. Я даже видела, как она однажды дала такую пачку Жану Борану, когда он зашел за мной в какой-то из четвергов. Судя по всему, сокровищница не истощалась до самого конца, до того дня, когда она отвезла меня на Аустерлицкий вокзал. И даже в тот день, перед тем как посадить меня в поезд, она сунула мне в чемодан конверт, где лежало несколько таких пачек: «Отдай это Фредерике, чтобы она позаботилась о тебе…» Я задумывалась потом не раз, откуда брались эти деньги. От того же самого человека, который снял квартиру? И чье имя осталось никому не известным? Как и лицо. Сколько я ни рылась в памяти, я не помнила, чтобы какой-нибудь мужчина регулярно у нас бывал. И это точно не Жан Боран, потому что она сама давала ему деньги. В сущности, не исключено, что тот человек — мой отец. Но он не хотел показываться, хотел остаться неизвестным отцом. Он приходил, скорее всего, очень поздно, часа в три ночи, когда я спала. Часто, просыпаясь, я слышала в квартире чьи-то голоса. Моя комната находилась довольно близко от комнаты матери. Спустя двенадцать лет мне было интересно, что она испытывала в первый вечер, оказавшись в такой квартире после гостиничного номера на улице Армайе. Ощущение взятого у жизни реванша? У нее не вышло стать звездой балета, но теперь она под новым именем собиралась сниматься в кино и хотела иметь меня при себе, как дрессированную собачку. И за этот фильм, как я поняла в Фоссомброне, слушая их разговоры, тоже заплатил тот человек чьего имени я не знала.

— Извините… Если вы не против…

Он встал, наклонился над приемником, повернул ручку. Зажегся зеленый огонек.

— Я должен сегодня ночью слушать передачу… Для работы… Но я не знаю точно, во сколько она начинается…

Он медленно крутил ручку, словно нужную станцию было очень трудно поймать. Кто-то говорил на незнакомом языке с гортанными звуками, делая длинные паузы.

— Вот… поймал…

После каждой фразы он что-то записывал в блокнот.

— Это программа ночных передач… Та, что мне нужна, будет не сейчас…

Я обрадовалась зеленому огоньку. Не знаю почему, он действовал на меня умиротворяюще, как зажженная лампа в коридоре около детской. Если дети проснутся среди ночи, то в приоткрытую дверь увидят свет…

— Ничего, если я оставлю радио? На всякий случай, чтобы не пропустить передачу…

Теперь там играла музыка, похожая на ту, что я слышала ночью на улице Кусту, с аптекаршей. Чистая и отрывистая мелодия, как будто сомнамбула идет ночью по пустынной площади или дует ветер на морской набережной в ноябре.

— Вам музыка не мешает?

— Нет.

Если бы я слушала ее одна, она вогнала бы меня в тоску, но с ним я ничего такого не чувствовала. Наоборот, она, скорее, успокаивала меня, эта музыка.

— А вы еще помните адрес большой квартиры?

На обложке записной книжки в графе «В случае утери вернуть…» ее размашистым почерком было написано: «Графине Ольге О'Дойе, Отей 15–28».

— Я помню даже телефон, — сказала я.

Столько раз я набирала его в кафе… Кто-то из завсегдатаев даже назвал меня «малышкой из 129-го»… Это бывало обычно под вечер, когда я приходила из школы и никто мне не открывал. Ни мать, ни повар-китаец, ни его жена. Повар возвращался часам к семи, а графиня Ольга О'Дойе могла не вернуться до утра. И каждый раз я успокаивала себя тем, что она, наверно, не слышит дверного звонка. Но обязательно услышит телефон. Отей 15–28.

— Можно попробовать набрать номер, — сказал Моро-Бадмаев с улыбкой.

За двенадцать лет у меня ни разу не возникало мысли это сделать. В Фоссомброне, когда Фредерика кому-то сказала, что ездила на авеню Малакофф за вещами, оставленными моей матерью, я подумала: за какими вещами? За картиной Толи Сунгурова? Но она объяснила мне, что не смогла войти. Квартиру опечатали. Да, на двери были красные сургучные печати. В ту ночь мне снилось, что у матери на плече красное клеймо, выжженное раскаленным железом.

— Вы сказали «Отей 15–28»?

Он взял телефон около ночного столика, поставил на кровать. Передал мне отводной наушник и набрал номер. Во времена большой квартиры мне с трудом удавалось дотянуться, чтобы разглядеть буквы и цифры на телефонном диске в кафе.

Долго шли гудки. У них был странный звук, далекий, глуховатый. Кто жил теперь в этой квартире? Настоящие владельцы, конечно. Настоящие дети — те, с таблички на кухне, — снова поселились в своей детской, которую я незаконно занимала два года. А в комнате, где спала моя мать, теперь спали настоящие родители.

— Похоже, никого нет, — сказал Моро-Бадмаев.

Я продолжала держать наушник. В конце концов сработало соединение, но никто не ответил. Голоса, голоса — близкие, далекие, мужские, женские. Они звали друг друга и пытались отвечать, наугад. Иногда я отчетливо слышала, как двое говорят между собой, и их разговор заглушал все остальные звуки.

— Номер никому не принадлежит. Люди пользуются им, чтобы знакомиться, назначать свидания. Это называется «Сеть».

А вдруг это голоса людей из записной книжки матери, тех, чьи телефоны больше не отвечают? Был еще слышен какой-то шорох — ветер в летней листве на авеню Малакофф. И я подумала, что после нашего отъезда в квартире никто больше не живет, только привидения и эти голоса. Окна остались открыты настежь, поэтому и слышен ветер. Электричество отключено, как в ночь, когда я испугалась бомбежки и прибежала к матери в гостиную. Она зажгла свечи.

К ней редко приходили гости. Две женщины бывали почаще: толстуха Мадлен-Луи и Симона Букро. Потом я снова увидела их в доме у Фредерики, в Фоссомброн-ла-Форе, но они избегали меня и явно не хотели говорить со мной о матери. Возможно, чувствовали за собой какую-то вину.

Симона Букро, блондинка с маленькой головой и личиком мумии, поражала меня своей худобой. Брюнетка как-то сказала, что Симона лечилась от наркозависимости. И еще, думая, что я поднялась к себе в комнату: «Это Симона снабжала бедную Ольгу…» Я записала ее слова на листочке бумаги. Сколько же я, начиная лет с четырнадцати, подслушала их разговоров, чтобы разобраться… Я спросила у Фредерики, что это значит. «Твоя мать принимала иногда морфий после своего несчастного случая». Я не поняла, что за несчастный случай она имеет в виду. Щиколотки? Говорят, морфий хорошо снимает боль.

Назад Дальше