Тайна всех тайн - Успенский Лев Васильевич 4 стр.


В тот вечер я очень устал, еле на ногах держался. Я не был ни студентом, ни химиком. Я видел его возбуждение, чувствовал, что за ним что-то есть, но никак не мог начать резонировать на его колебания. Хорошо, любопытно, но — чем же тут так уж особенно восторгаться? Еще один наркотик, еще одно анестезирующее средство… Эх, Сереженька! Приходится признать: не умели мы с тобой проницать в будущее…

— Ну что ж, — сказал я ему тогда миролюбиво, — считай меня оболдуем: не пойму, что тебя выводит из себя…

— Что ты оболдуй — всем и так ясно, — сердито фыркнул он — но до какой же степени? Ладно, слушай! Вот ты вдохнул достаточный объем… этого газа. Центры речи твои возбуждены. Ты начинаешь говорить. Ты не можешь не говорить. Ты говоришь непрерывно.

Но ведь фантазия-то твоя в это время угнетена, воображение-то не работает! Ты полностью лишен способности выдумать что-либо. Полностью! Абсолютно. Значит, говорить ты можешь лишь то, что действительно видишь, думаешь, чувствуешь. А думаешь ты тоже лишь о реально существующем. Понял? Следовательно, ты говоришь правду. Только правду. И — всю правду, до конца…

Он вгляделся в меня, и ему показалось, что этого не достаточно.

— Если ты ненавидишь своего соседа по квартире, ты звонишь к нему и выкладываешь ему всё, от «а» до «зет». Если ты непочтительно мыслишь о ныне благополучно царствующем, ты не будешь молчать. Если ты — муж, а вчера побывал в веселом доме в Татарском переулке, ты, возвратившись домой, на вопрос супруги так и отчеканишь: «В Татарском переулке, милочка, и не в первый раз…»

— А, да ну тебя! — вскричал я, довольно искренне вознегодовав. Хорошо, что это хоть — твоя фантазия…

— Хочешь — открою? — внезапно проговорил баккалауро, наклоняясь и живо протягивав маленькую смуглую руку свою к бомбочке. Он коснулся крана. Послышался и тотчас же смолк тоненький острый свист. Я вздрогнул.

— Какая же это фантазия, — пожал он плечами, — зажги-ка электричество…

Я щелкнул выключателем. Маленький хлопок зеленоватого тумана, быстро редея и голубея, плыл над столом к окну. Венцеслао смотрел на него с непередаваемым выражением.

— Эн-два-о плюс икс дважды! — строго, по слогам, произнес он, когда облачко окончательно рассеялось. — Запомни, Коробов, навсегда и это название, и сегодняшнее число… И стол твой этот дурацкий… С этого начинается новая эра.

Простить себе не могу: мне и тут еще казалось — шуточки. Глуповата бывает порою молодость, не сердитесь, коллеги!

— Забавно! — спаясничал я. — Ты — пробовал? Ну, и? Режут правду-матку?..

Воображаю, каким ослом я показался в тот миг ему!

— Уморительно, не правда ли? — в тон мне ответил он. — Я-то пробовал, но… К сожалению, одиночки — не показательно. Мальчишки, девчонки заставские. Неинтересный матерьял. Мне нужна целая подопытная группа. Несколько вполне интеллигентных индивидов… Что бы каждый был способен отдать отчет в ощущениях, проанализировать, письменно изложить… Мечты, мечты! Где таких найдешь!

Одна смутная мыслишка в этот самый миг мелькнула передо мной… Когда между людьми почти всё сказано, не находится только решимости переступить какую-то черту… Тогда — такое вот эн-два-о… Но нет, я даже не успел прислушаться тогда, к самому себе, мне кажется…

— Скажи-ка, а газ-то твой не ядовит? Могут же быть всякие косвенные последствия… И на какой срок действие? Навсегда?

Венцеслао встал с кровати и пересел на подоконник. Сел и уставился на меня своими глазами гипнотизера: в газетах тогда помещал объявления некто Шиллер-Школьник, чародей, у него из очей на рекламной картинке текли молнии. Вот такие были сейчас глаза и у баккалауро.

— Хотел бы я, — мечтательно заговорил он, — хотелось бы мне услышать, что мне сказал бы какой-нибудь Арсен Люпен, если бы я предложил ему, для пользы его допросов, установить в ящике письменного стола примерно такую вот бомбочку… Преступник запирается. Следователь нажал рычажок… Запахло духами… Это-то ты понимаешь?.. Или ты — Морган, или Рокфеллер. Ты пригласил на обед с глазу на глаз Вандербильта или Дюпона, хочешь выяснить, как смотрят они на положение на бирже… В стене отдельного кабинета газгольдер с эн-два-о (плюс икс дважды, само собой)… Ведь, пожалуй, стоило бы Моргану заплатить неплохое вознаграждение тому, кто ему этакий газгольдер заполнит газом… Да что — Дюпоны?.. Вон я возьму да и предложу в нашем Главном штабе… «А что ваши превосходительства? Вот ваши люди имеют порой конфиденциальные беседы с разными там австрийскими или прусскими штабистами… А не заинтересует ли вас этакий, мягко выражаясь, фимиам? Пахнет не то ландышами, не то черемухой, чем-то весьма приятным, Что, если такой запах будет клубиться в каком-нибудь дамском будуаре, куда такой полковник Эстергази привык заглядывать? Ведь это только приятно… Запахло так в номере гостиницы, в кузове автомобиля… Так, на один момент…»

Видишь ли, Павел, я уже сказал тебе: на свету… Я составил диаграмму его распада… Минутное дело, через полчаса — никаких следов…

И вот представь себе: ты в комнате, в которую я впустил некий объем газа… Удельный вес его равен весу воздуха. Диффундирует он мгновенно. Свет в помещении обычно слаб, минут десять газ будет жить. За десять минут ты вдохнешь восемьсот, тысячу литров воздуха… Вполне достаточно! Что же с тобой произойдет? Сначала приятное быстрое опьянение, этакий легкий хмель… Дамы будут в восторге: нежное головокруженье, этакое блаженство, зеленовато-сиреневый туман в глазах, запах цветов… Потом — секунд на пять — семь, не более! — полная потеря сознания. Очень любопытно: выключается только одна какая-то часть мозга, координация движений полностью сохраняется. Ну да об этом потом: тьмы наворотят физиологи!

Затем — обморок мгновенно проходит… Очень легко дышится, чудесное ощущение… Никаких видимых следов опьянения. Но ведь тот газ, который в тебе, он-то — не на свету… Он не распадается так быстро… По-видимому, он остается в организме несколько часов, у разных лиц по-разному… От двух до десяти… И все эти часы всё это время, ты, мой друг Павлик, говоришь правду

Подумай над этим! Ты чувствуешь себя бодро приподнято… Ты никак не можешь ничего заподозрить — просто у тебя чудесное настроение. Тебя обуревают необыкновенно ясные чувства и мысли. Они значительны и неопровержимы. Нельзя же их утаивать от мира. Тебе хочется сообщить о них людям. Молчать становится нестерпимо…

Тебе двадцать лет? Ты не можешь ни прибавить ни убавить их даже на год. Ты полюбил девушку?.. Ты немедленно расскажешь об этом и ей, и всем, кого встретишь. Если ты писатель, ты — погиб. Толстой, не смог бы изобразить Наташу: ведь она — ложь, ее не было. Беда, если ты дипломат или князь церкви: стоит тебе открыть рот, и ты наговоришь такого… Начинаешь понимать, что такое мой эн-два-о? Соображаешь, к чему ведет владение им?

Баккалауро, всегда лаконичный, превратился в Демосфена. Способность убеждать, у него всегда была, и мы даже поговаривала — нет ли у него свойств гипнотизера… Впрочем, кажется, я начинаю искать оправданий… Не хочу этого!..

…В окне брезжило утро, Венцеслао, бледный, усталый, говорил уже с трудом, куря кручёнку за кручёнкой. Я открыл фортку, за ней густо заворковали первые голуби… Я слушал их и думал: а что, если это так и есть? Если он и впрямь добился всего этого?

Не буду хвастать: всего значения этого открытия — ведь только теперь наука подошла к решению проблемы Шишкина — я еще не мог осознать. Но на меня как бы повеяло, пахнло необычным. Я начал верить. И что ж говорить, в таком мире мы жили… Мне не пришло в голову видеть за этим открытием великие и светлые перспективы. Во мне возникло не желание овладеть новым, чтобы это новое отдать человечеству. А, что там еще: мне захотелось сделать из того, что я узнал, маленькое, не слишком честное, эгоистическое употребление. Искусственно добиться откровенности, добыть признание человека, который… Плохо, отвратительно, не хочу продолжать: сегодня-то я не дышал его проклятым газом, выкладывать всё начистоту для меня не обязательно…

— Слушай-ка, баккалауро, — далеко не решительно проговорил я в тот рассветный час, движимый этими невнятными побуждениями, — а ведь в самом деле… Это необходимо проверить. Экспериментально!

Он махнул рукой с досадой:

— Необходимо!.. А где и как? Мне ведь нужна не группа энтузиастов, всё понимающих, но готовых ради науки на подвиг…

Предварительная осведомленность всё исказит, сам понимаешь… Мне нужно не везение. Нужны павловские собачки. Я должен без их ведома сделать кроликами людей, и притом — людей интеллигентных… Которым — потом — можно всё объяснить, и которые поймут, как важно сохранить пока этот опыт в тайне. Поймут меня… А где я их возьму?

— Необходимо!.. А где и как? Мне ведь нужна не группа энтузиастов, всё понимающих, но готовых ради науки на подвиг…

Предварительная осведомленность всё исказит, сам понимаешь… Мне нужно не везение. Нужны павловские собачки. Я должен без их ведома сделать кроликами людей, и притом — людей интеллигентных… Которым — потом — можно всё объяснить, и которые поймут, как важно сохранить пока этот опыт в тайне. Поймут меня… А где я их возьму?

И вот тут-то — не он — я! — произнес решительные слова. Зачем? Мне захотелось услышать хоть один раз правду, всю правду из уст Лизаветочки… Плохо? Конечно, хуже нельзя, — мерзко! Все равно что вырвать признание гипнозом, напоить девушку пьяной… А вот…

— Ну, ерунда! — пожал я плечами. — Ты ручаешься, что это безопасно для «кроликов»? Так тогда… Забыл, какой завтра день? Соберется, как всегда, человек двадцать, как раз то, что тебе нужно. Либо благородные старцы, либо — студенчество… Никаких гробовых тайн, разоблачение которых было бы трагедией… Может быть, только эта ходячая кариатида Стаклэ замешана в какой-то там политике, так это и так всему миру известно… У Раички, конечно, кое-что за душой есть, говорят, она к поэту Агнивцеву на дачу одна ездила. Но Раичка и без твоего газа каждому все расскажет, только попроси. Да и вообще — газетных репортеров у нас не будет… Почему бы тебе не попробовать?..

Венцеслао не шевельнулся на стуле. Он колебался. Теперь-то я думаю: нечего он не колебался, — он очень ловко разгадал меня и сыграл со мной в прятки. Но вид был такой: размышляет в нерешительности.

— Не знаю, Коробов, — произнес он наконец в тяж ком сомнении. Конечно, с филистерской точки зрения превращать людей в подопытных морских свинок — ужасно. Но ты представь себе, что Пастер бы не рискнул привить свою сыворотку в первый раз человеку… Ты же первый осудил бы его…

Он произнес слово «филистер». Большего оскорбления молодому интеллигенту тех дней и придумать было нельзя. Да каждый из нас любую пытку бы принял, лишь бы снять с себя такое обвинение. Лучше «отца загубить, пару теток убить», лучше по Невскому, бичуя себя, нагишом бежать, чем прослыть филистером…

Мы все-таки решили, хоть для приличия, заснуть: я на кроватке своей, Шишкин — на коротком диване. Гений закрылся пледом, и ноги его в носках торчали по ту сторону валика. В окно уже тек свет Лизаветочкина «ангела», и прикармливаемые ею жирные голуби уже топотали по ржавому железу, стукаясь в стекло розовыми носами.

Когда я уже задремывал, мне пришел в голову еще один вопрос, может быть и существенный.

— Баккалауро! — окликнул я. — А противоядия от этой прелести ты не знаешь? Ты-то сам можешь избежать ее действия?

Венцеслао лежа курил, пуская дым в потолок.

— Пока нет! — ответил он после некоторой паузы и весьма лаконично.

Мне не пришло в тот миг в голову, что по крайней мере сегодня Шишкин не вдыхал еще газа правды. У меня не было оснований ни верить, ни не верить ему.

Пир Валтасара

Вот приведены были ко мне мудрецы и обаятели, чтобы прочитать написанное и объяснить его мне. Но они не могли объяснить значение этого…

Даниила, V, 15

Теперь, друзья, зовите на помощь воображение: я не Г.-Дж. Уэллс, а у вас не отнята способность фантазировать, вы-то ведь никогда не слыхали запаха злосчастного эн-два-о, смешанного с икс дважды.

Лизаветочкины именины, как я уже сказал, на Можайской, 4, расценивались как событие двунадесятое. Помнишь, Сергей Игнатьевич, какую корзину фруктов ты — Крез среди нас — притащил в тот день? В каком небывалом галстуке появился? Не морщись, не морщись: ты не анкету заполняешь…

Открывать секреты и совлекать покровы так уж совлекать. Ему мало дела было до семьи Свидерских. Он — и фамилия-то Сладкопевцев — интересовался тогда только колоратурными сопрано… Новой Мравиной. Второй Липковской! Иначе говоря — Раичкой Бернштам, которую, кстати, тот же баккалауро непочтительно именовал «сто гусей»… Вот той самой, что к Агнивцеву ездила… Тем лучше!

Собирались на Можайской всегда не по-петербургски рано. Анна Георгиевна, всё еще не снимая снежного фартучка и кружевной наколки, этакая «белль шоколатьер»[4] в опасном возрасте, — докруживалась на кухне. Кухня, фартучек, наколочка к ней очень шли. Вокруг все еще бегали, суетились, волновались… Один только Венцеслао, реализуя свои, неведомо как добытые в этом доме дворянские привилегии, лежа на моем диване, читал с отсутствующим видом по-итальянски чудовищный роман Матильды Серао. Он ничего не терял от этой неподвижности. Как пророка Илию, его кормили разными деликатесами вороны. На головах у них были кружевные наколки…

Часов в семь начали появляться нимфы и гурии, черненькая и вертлявая, как обезьянка-уистити, Раичка в том числе. Дом заполнился еще большей сутолокой, серебристым смехом, контральтовыми возгласами Ольги Стаклэ, запахом духов и бензина (лайковые перчатки чистились только им), фиоритурами Джильды и Розины.

Часом позже в стойке для зонтов и тростей водворилась шашка с орденским темлячком. Дядя Костя, генерал Тузов, долго, с некоторым усилием нагибаясь, лобызал ручку кузины Анечки, поздравляя с торжественным днем.

Потом начались непрерывные звонки. Палаша с топотом кидалась в переднюю.

Стою, и слышу за дверьми

Как будто грома грохотанье —

Тяжелозвонкое скаканье!.. —

Это про нее кто-то там сказал, Севочка Знаменский, должно быть… Палаша возвращалась, и по выражению ее лица можно было определить, кто пришел: иной раз на нем была написана удовлетворенная корысть, иной женская суетность. Приходили ведь в беспорядке, и тароватые старшие, и веселые студиозы, от которых проку мало, одно настроение…

Прибыли, как всегда, два Лизаветочкиных дальних родича, провинциалы-вологжане, студенты-лесники, Коля положительный и Коля отрицательный, фамилий их как-то никто никогда не употреблял.

— Гм… толково! — сильно напирая на «о», отреагировал на накрытый, уставленный бутылками и закусонами стол Коля положительный.

— Э… коряво! — с тем же северным акцентом отозвался Коля отрицательный, разглядев аккуратные записочки с именами гостей, разложенные у приборов. Такое ограничение свободной воли застольников никогда не устраивало его.

— Коля, подите сюда! — тотчас же взялась за него Раичка Бернштам. Сейчас же объясните, что означает это ваше вечное «коряво»? Что за нелепое выражение?

— Ну… Во всяком случае, нечто отрицательное, — еще раз забыв про подвох, как всегда, ответил Коля и махнул рукой на общий смех…

Всё было, как заведено, как каждый год. Ничто не менялось…

Было у Лизаветочкиных именин одно негласное преимущество: в эти недели между пасхой и вознесеньем полагалось христосоваться, «приветствуя друг друга троекратным лобзанием». «Не понимаю, почему только троекратным?» — удивлялась Раичка. Вот и христосовались, иные по забывчивости дважды и трижды.

Почтальоны несли телеграммы. Кому-то уже облили платье белками: «Химики, что нужно делать? Белки!»

Один мазурек сел, другой стал пригорать. И химики и чистые технологи рванулись было туда, но Федосья Марковна была на страже: «Ахти матушки, Георгиевна, не стольки оны помогать, скольки к миндалю-изюму соваться…»

Один только Венцеслао хранил величественное спокойствие. Конечно, и у него были свои заботы: перед зеркалом со страшным лицом он с полчаса вдевал запонку в крахмальный воротник, пока хозяйка дома, махнув рукой на приличия, не пришла к нему на помощь.

Часов в девять наконец все сели за стол…

Ну, с классиками соперничать не стану: всё и теперь происходит, как тогда. Бутылки веселили цветными бликами. Рюмки позванивали. Ольга Стаклэ, будущий агроном, пила водку, как хороший гусар, к восхищению генерала Тузова. Колоратурная Раичка умоляла соседей: «Не спаивайте меня, я за себя не ручаюсь…» Я же исподтишка поглядывал на баккалауро.

Он с достоинством восседал рядом с Анной Георгиевной. Черная борода его казалась еще чернее рядом с манишкой, рукавчиками, белоснежной скатертью… Он, безусловно, был достойным Валтасаром этого пира, и я сам себе удивлялся: как это мы до сих пор не уразу мели, что перед нами — не такой, как все, человек? Кто именно Не знаю: может быть, капитан Немо, он же принц Даккар, благородный индиец… А на худой конец тот полуиндус, мистер Формалин, который превратил в жирный аэростат мистера Пайкрофта в смешном рассказе Уэллса…

Мистер Формалин, однако, вел себя сегодня очень мило. Он по-светски ухаживал за соседками, хвалил кушанья, перебрасывался свободными репликами со старшими, так же, как и со своими ровесниками… Да шут его знает: у него как-то не было точного возраста… Чей он был ровесник?

Назад Дальше