Тайна всех тайн - Успенский Лев Васильевич 5 стр.


Он вызвал сенсацию, случайно вынув из кармана крошечную книжку «Фиоретти» — прославленные «Цветочки», сборник лирико-религиозных излияний святого Франциска Ассизского. Книжку заметили. Он, не ломаясь, прочел несколько строк по-итальянски. «Я всегда ношу ее с собой…» А кто поручится: вполне возможно — и впрямь носил… Но в то же время он не терял из виду и ту цель, которую перед собой поставил.

Когда после первых здравиц наступил обычный и обязательный период общего молчанья, он нашел возможность заговорить негромко со своими дамами справа и слева, — слева, поглядывая в двери и распоряжаясь взорами, восседала Анна Георгиевна. Это было недалеко от меня, и я прислушался.

— Именины Лизаветы Илларионовны, — вкрадчиво ворковал баккалауро, останутся мне памятны и по личной причине. Дело в том, что сегодня я и сам как бы именинник… Да вот, работу одну закончил, и еще какую! А представьте себе — мне удалось сделать одно чрезвычайное открытие… Когда оно будет реализовано, оно вызовет чрезвычайные последствия и в наших понятиях, да, возможно, и в течение жизни человечества… Но, простите: сейчас неловко входить в подробности, вот потом Павлик…

Он действовал с тончайшим психологическим расчетом, Шишкин. Шли самые первые годы еще не определившегося нового этапа во взаимоотношениях между наукой и жизнью. Наука, как Илейко Муромец, просидев свои тридцать лет и три года на печи, начала покряхтывать и примериваться, как бы ей сойти в красный угол человеческой горницы… Людей со дня на день живее и острее начинало занимать всё, исходившее из лабораторий ученых и из мастерских техников… Общество начинало всё пристальней посматривать на ученого, с удивлением замечая, что чудес-то, наслаждений-то, восторгов приходится ждать скорее от него, чем от старых корифеев — писателей, поэтов, музыкантов…

Раньше черт знает какие приключения происходили со всякими международными авантюристами, с Казановами всякими, с искателями кладов, с масонами, волшебниками, гипнотизерами… А теперь вниманием овладевали совсем другие персонажи: Томас Эдисон, придумавший фонограф, молодой итальянский аристократ, теннисист и щеголь, Гульельмо Маркони, сумевший вырвать патент у бескорыстного, как все русские профессора, Попова, изобретателя «беспроволочного телеграфа». Люди, еще вчера казавшиеся скучными педантами, грубыми мастеровыми — чудаки с перхотью на плечах, с дурными манерами и пустыми кошельками, — вдруг начали выходить в герои дня. Дамы — они всегда первыми реагируют на сдвиги общественного сознания. Что больше всего привлекает женщин? Сила, мощь, власть… Не всё ли равно власть чего? Сила оружия или сила таинственных лучей?

А тут еще и особый раздражитель: «Павлик объяснит…» Как Павлик? Почему раньше Павлику? А почему не прямо мне?

Очень хитро пометал свои сети в воду этот баккалауро!

Анна Георгиевна и Раичка, хотели они того или не хотели, сделали всё от них зависящее, чтобы привлечь к сидевшему меж них Шишкину максимум внимания. Он же был не из смущающихся. Я на несколько минут отвлекся от него, чтобы шепнуть два — три слова Лизаветочке, и когда снова повернулся в сторону Анны Георгиевны, он уже как бы читал лекцию окружающим. Вдохновенную лекцию: «Я и эн-два-о…»

Но теперь получалось, что им изобретено что-то вроде алхимического эликсира жизни… Правда, он еще не овладел искусством закреплять на длительный срок действие своего снадобья, но одно ясно: тот, кто вкусил его, испытывает блаженство, трудно поддающееся описанию… Усталости, печали, любого недовольства и боли, физической и душевной, — как не бывало!.. Вы знаете, что называется эвфорией, сударыня? Эвфория — это чувство абсолютного довольства жизнью… Люди пожилые (дядя Костя Тузов приложил руку к уху) ощущают прилив молодой энергии, юноши становятся вдвое, втрое, может быть вдесятеро, крепче, выносливей, энергичней, деятельней… Сказка? Нет, это еще не сказка… Сказка началась бы в том случае, если бы удалось провести, так сказать, всечеловеческую ингаляцию моего газа… Ввести его как бы в постоянный дыхательный рацион жителей земли…

Я не пророк, но подумайте сами: ведь мир может стать иным — терпимым, оптимистичным, доброжелательным, правдивым, прогрессивно мыслящим…

В ахиллесову пяту общества он пустил вторую стрелу. «Прогресс!» — было лозунгом и успокоением тогдашнего либерализма. Его алкоголем и его хлороформом. Его опиумом! Прогресс, а не революция, улучшение мира не в крови и борьбе, а вот так, как он говорит: вдыханием газа, принятием таблеток гераклеофорбии, — «Пищи богов» Уэллса, — посредством таинственного облучения эманацией его чудодейственных комет… Что могло бы быть вожделеннее, о чем еще можно было мечтать? К этому звали Уэллсы, на это надеялись философы-интуитивисты…

На баккалауро обрушился перекрестный огонь: «Простите, молодой человек, но… ваше открытие — уже проверенный факт?», «Венцеслао, друг, как же это получилось, как ты до этого додумался?», «Коллега Шишкин, один вопрос: а нельзя ли как-нибудь… ну, попробовать, что ли… действие этого вашего вещества?», «Венцеслао, а Венцеслао?! — это уже Раичка, конечно: — А этот ваш… углекислый газ? Он чт? Он — вкусный?»

Коллега Шишкин охотно отвечал всем и каждому, как самый опытный «кумир толпы»… Ну что же? Если угодно, можно назвать его и «вкусным», дорогая Раиса Борисовна! Вред? Он испытывал его многократно на себе, но, как видите, никаких признаков вредоносности… О, вот об этом пока говорить трудно… В лабораторных условиях вещество получается крайне дорогим… Ну, скажем так: пока что оно ценится на вес золота… В дальнейшем?.. Нет, почему же! В настоящий момент он располагает несколькими десятками кубических метров газа… Ну у может быть, чуть больше… Где? Хранятся в специальном портативном газгольдере. Ну что вы — просто такой толстостенный сосуд… Совершенно точно, этот самый, Лизавета Илларионовна… Да просто, знаете, я не рискую оставлять его без присмотра…

Вы понимаете, чего он достиг? Он никому не предлагал ничего. Никого ни о чем не просил, ни лично, ни через мое содействие. Он, собственно, ровно никого даже и не обманул в тот вечер. Он допустил одну неточность, одну «фигуру умолчания», как учат в курсах словесности, он не назвал свой газ его настоящим именем. Не сказал, что это — газ правды… Только и всего. Но ведь его никто об этом и не спрашивал…

И когда на него накинулись с уговорами, упреками, мольбами, ему осталось малое: слегка поломаться, поосторожничать, проявить нерешительность… «Ах, это невозможно!» Всё это он проделал на самом высшем уровне, как теперь стали говорить.

Ты помнишь, какой поднялся кавардак? «Какая прелесть! Человечество станет гуманнее!» «И мы испытаем это первыми!..» «Лизанька, ты подумай: я же буду во всей консерватории единственная!» «И этот человек — среди нас. Какая удивительная личность! Какой благородный профиль! А — борода? А глаза!.. Нэтти, почему ты его никогда раньше не показывала?!»

Убеждать? Не он убеждал, его убеждали! Даже Лизаветочка, с ее видом Лизы Калитиной, даже она трогала пальчиком рукав баккалауро через стол: «Вячеслав Петрович! Ну сделайте мне именинный подарок!..» Коля положительный сурово высказался насчет того, что видеть такой опыт было бы «толково». Сам генерал Тузов проворчал: «Прошу, прошу, господин технолог… Весьма любопытно…»

Технолог Шишкин не спешил. Спокойно, как бы всё еще ведя внутренний спор с самим собой, глядя в себя, он докурил папиросу, потом сделал неопределенный жест умывающего руки Пилата, резко встал и вышел из комнаты.

Думается, в этот миг некоторым застольникам вдруг стало не по себе. До того многие как-то не вполне себе представляли, что ведь штука-то эта где-то тут же, рядом… Что эксперимент может начаться не через год, а вот сейчас… И над ними! Но пойти вспять у же никто не решился…

Баккалауро вернулся мгновение спустя. Матово-черная мрачноватого вида бомбочка стала на своих кривых крокодильих лапках на нарочито придвинутый к обеденному столу самоварный столик с толстой, искусственного коричневатого мрамора, фигурной доской.

Я смотрел на это всё, но даже я не понимал, что нашей обыденной такой милой, такой мирной! — жизни отведены последние считанные минуты. Место тамады на добродушном пиру Лизаветочкиных именин, в квартире на Можайской, нежданно, непрошеный и незваный, занял сын садовника и горничной из имения Ап-Парк в Кенте Герберт Джордж Уэллс. И если никто из нас не увидел на стене надписи «мэнэ тэкэл фарэс», то не потому, что ее там не было, а по слабости зрения. Она — была.

Кошмарный случай

«Борис Суворин разбил дорогое трюмо…»

«Десять гнусных предложении за одну ночь!»

«Десять гнусных предложении за одну ночь!»

«Кошмарный случай на Можайской улице…»

«Петербургский листок», 1911 г.

Помнишь, Сергей Игнатьевич, такие заголовки? Эх, знали бы репортеры «Листка», что произошло в ночь на двадцать пятое апреля одиннадцатого года на Можайской, дом 4, — все мы стали бы знаменитостями. Видите: у него и сегодня ужас на лице написался… у Сладкопевцева!

Ну-с, так вот-с… Был на Венцеслао в тот день серенький, очень приличный пиджачок, хотя рубашка всё же с приставными манжетами и манишкой… «Не имитация, не композиция, а настоящее белье линоль!» — как было тогда написано на всех заборах. Вам-то эти вдохновенные слова рекламы ничего не говорят, а для нас в них — наша молодость!

Как фокусник, он протянул смуглую ручку свою к вентилю бомбы. Из-под «не композиции» выглянуло волосатое узкое запястье, — всё помню!

Все кругом — кого не заинтересует фокус? — замерли. Стало слышно, как ворчит Федосьюшка на кухне…

— Двери плотно! — вдруг требовательно скомандовал Шишкин, и кто-то торопливо захлопнул дверь. — Прошу не нервничать! — проговорил он. Внимание! Начинаю! Мы все — я в общем числе — дрогнули.

Тонкая, быстро расширяющаяся на свободе струйка зеленоватого пара или дыма тотчас вырвалась из маленького сопла. Она била под таким давлением, что, ударившись с легким свистом о потолок, мгновенно заволокла его зелеными полупрозрачными клубами. Свист перешел в пронзительное шипение… Стрелка на крошечном манометре дошла до упора…

В тот же миг золотисто-зеленое, непередаваемого оттенка облако окутало лампу, волнуясь и клубясь, оно поползло по комнате. Никем и никогда не слыханный запах — свежее, лесное, лужаечное, росистое благоухание достигло наших ноздрей еще раньше, чем туман окутал нас… Ландыш? Да нет, не ландыш… Может быть и ландыш, но в то же время — всё весеннее утро, со светом, со звуками, с ропотом вод… Пахнло — не опишешь чем: молодостью, чистотой, счастьем…

Я взглянул вокруг… Все сидели, счастливо зажмурившись, вдыхая эту нечаянную радость… Боже мой, что это был за запах!

В следующий миг странные, иззелена-желтые лучи брызнули нимбом от лампы. В их свете лица приобрели не только новый колорит, казалось даже новые черты. Помню, как поразила меня в тот миг глубина и неземная чистота этого зеленого цвета: только в спектроскопе, да при работе с хлорофиллом, натыкаешься на такую золотистую зелень… А в то же время у стен комнаты, по ее углам забрезжило вовсе уж сказочное, непредставимое винно-аметистовое сиянье… Оно точно бы глухо жужжало там…

Не знаю, долго ли росло зеленое облако, много ли газа выпустил Венцеслао: на манометр мы не глядели, куда там!

Едва первые глотки воздуха, насыщенные всем этим, влились в мои легкие, я перестал быть самим собой. Блаженное головокружение заставило меня закрыть глаза. Нежные, неяркие радуги поплыли перед ними, в ушах зазвенели хрустальные звоночки… В терцию, потом — в квинту. В квинту, Сережа, лучше не спорь! Они слились в простую и сладкую мелодию — флейтовую, скрипичную. Вроде прославленных скрипок под куполом храма Грааля в «Парсифале» у Вагнера.

Одна нота выделилась, протянулась, понеслась, как метеор, как ракета, крутой параболой, всё дальше, дальше, всё выше в зеленый туман… Захотелось как можно глубже, полнее вдохнуть, вобрать в себя всю ее радость, всё ее счастье, весь ее бег… Я вздохнул полной грудью… Звук лопнул ослепительной вспышкой, и — как будто именно в этот миг — я открыл глаза…

Он был прав, этот Венцеслао: я не лежал на полу, не сидел на стуле, даже не стоял. Жестикулируя и громко говоря, я шел в этот миг от стола к окну, — шел уверенно и прямо, не шатаясь, не хватаясь ни за что руками. Шел так, как люди с помраченным сознанием не ходят…

Примерно с четверть часа (не секунды! — кто-то из Коль умудрился всё же засечь время) нас держало в плену это новое, никому до того дня не известное состояние сознания. Все эти минуты мы двигались, говорили, жестикулировали — следовательно, не были «в беспамятстве»… Ничто в тесной, загроможденной большим столом комнате не было разбито, сломано: ни опрокинутой рюмки на скатерти, ни разлитого бокала… Значит, живя в своем удивительном отсутствии, мы всё время действовали разумно. Мы сознавали что-то. Спрашивается — что?

Потом мы — все разом! — очнулись. В комнате ничто не изменилось, разве только воздух… Воздух стал таким прозрачным и целебным, как если бы, пока мы отсутствовали, кто-то открыл окна навстречу упругому морскому ветру, не на крыши, между Можайской и Рузовской, а на океан, плещущий вокруг благоуханных тропических островов… Новым был, пожалуй, и свет лампы голубоватый, милый, ласкающий глаза… Или он нам таким показался?

В этом ясном свете, в этом чистом воздухе у конца стола на прежнем месте сидел Венцеслао Шишкин и смотрел на нас тоже так, словно ничего не случилось.

И если бы рядом с ним на мраморном самоварном столике не стояла, растопырив черепашьи ножки, та самая бомбочка, — каждый из нас поклялся бы, что ровно ничего и не произошло.

Тем не менее баккалауро-то знал, что это не так!

— Ну, господа, — что же? — произнес он несколько фатовским тоном, тоном модного профессора, показавшего публике эффектный опыт и теперь ожидающего аплодисментов. — Как вы себя чувствуете? Присаживайтесь. Обменяемся впечатлениями. Что каждый из нас ощущает?

«Позвольте! — мелькнуло у меня в голове. — Так а он-то что же? Или на него это не подействовало? Или и для него всё ограничилось лишь коротким выключением из жизни? Что каждый из нас ощущает? А что ощущаю я?»

Мне было просто легко дышать: удивительно легко, неправдоподобно! Даже дым от шишкинской папиросы казался дымом от лесного костра где-нибудь над вольной рекой, а не вонью от «Пажеских» фабрики «Лаферм»… Ясная незнакомая сила вливалась в мои легкие, пропитывала всё тело, трепетала в венах, звала, требовала… Чего?

Я бросил взгляд вокруг и встретился глазами с Лизаветочкой. Она сидела теперь на низенькой табуретке у окна, откинувшись спиной к стене, уронив руки свободным, спокойным жестом. «И взоры рыцарей к певцу, и взоры дам — в колени…» Живой незнакомый румянец играл на ее щеках, никогда не виданная мною улыбка — такую можно встретить только на лицах у художников Возрождения, — полнокровная, торжествующая улыбка женщины в расцвете нерастраченных сил волнами сходила на ее лицо, новое, невиданное мною, нынешнее…

«Господи, какой идиотизм! — вдруг с нежданной и непривычной самораскрытостью ужаснулся я сам в себе. — Чего же ты ждешь, тряпичная душа? Чего вы боитесь? Как можно хоть на час откладывать собственное счастье? Иди сейчас же… Скажи всё… И тете Ане, и ей, ей прежде всего!.. Ведь так же можно упустить жизнь, свет, будущее…»

Где-то далеко-далеко шмыгнула мысль: «Ты с ума сошел! Это же оно и есть — его газ! Разве можно?..», но могучее чувство подхватило меня, повернуло лицом к окнам, к собравшимся, к миру… Я раскрыл рот. Я поднял руку. Я шагнул вперед… Но тут — совершенно неожиданно — меня опередил дядя Костя. Инженерных войск генерал Константин Флегонтович Тузов…

Генерал оказался, по-видимому, более энергичным «реципиентом» этого газа, нежели все мы. Я изумился, когда он вдруг крякнул на своем стуле. Я не узнал генерала. Фельдфебельский нос его шевелился от возбуждения, рыжие усы топорщились. В маленьких глазах под мощными бровями вспыхивали небывалые огни.

— Эх! — крякнул он вдруг и махнул рукой, «была не была», обращаясь к Анне Георгиевне. — Слушай-ка, чт я тебе скажу, Нюта!.. Смотрю я вот сейчас, знаешь ты, на них… На именинницу нашу дорогую, да на Павла свет Николаевича вот этого… Смотрю, говорю тебе, и думаю: «А ведь — дураки! Ох, дуралеи!..» Ну чего они ждут? Что хотят выиграть, объясни мне это? Гляди: оба молоды. Гляди: оба — кровь с молоком, веселы, здоровы, жизнь кипит!.. Хороши собой оба. Так объясни ты мне — чего же им, болванам, не хватает? Молчи! Отвечай мне сама, Лизок! Прямо, не виляя, по-военному… По сердцу тебе сей вьнош честнй? П сердцу! Замуж — пора тебе? Скажу сам: давно пора! Так чего же вам прикидывать, чего скаредничать? Кому это нужно? Живете бок о бок, во цвете лет… Так что же вы?

По комнате пробежал как бы электрический разряд — испуг, трепет, возмущение, согласие… А Лизаветочка… Нет, Лизаветочка не опустила снова глаз в колени, как сделала бы вчера, как сделала бы час назад. Она не вспыхнула, не упала в обморок, не выбежала в прихожую… Она вдруг выпрямилась, подняла голову и большими, широко открытыми глазами уставилась на дядю.

— Да, дядя Костя, — негромко, но очень внятно проговорила она, чуть-чуть бледнея, и Раичка Бернштам заломила руки в уголку на диване, впившись в подругу с жадным восторгом. — Да… Ты — верно… Только… Павлик… Он — не нравится мне, дядя Костя… Я… Я… люблю его, дядя Костя…

Назад Дальше