У светлой пристани - Сукачев Вячеслав Викторович 5 стр.


И было видно, как в досаде сплюнул Аркашка, погрозил сестре кулаком и замахал литовкой, как заметили развеселившиеся женщины, словно кузнечик по полю поскакал.

Ближе к обеду все поугомонились, притихли, деловито и сосредоточенно ворочая кто вилами, кто граблями. И лишь мужики, в тяжелом запале, все чаще останавливались косу поправить и украдкой на солнце поглядывали. А солнце в этот день не торопилось, по-стариковски медленно и раздумчиво катилось в беспредельности, заботясь о своих солнечных делах. А дел этих у него невпроворот. Бот люди на болотине побросали дела и под копнами расселись, судачат о чем-то, а какая-то девчонка в сторонку отошла, огляделась и курточку сняла и прилегла на шелковистую траву. И теперь ей солнца по-боле надо, ошпарить кожу жаркими лучами, притомить зимнюю белизну, что от снегов взята, опять же работа, опять же хлопоты.

Светлана уткнулась лицом в ладони, лежала неподвижно, и мыслей почти никаких не было у нее. Так, пустяки какие-то. А потом прикрыла глаза, и припомнился ей вечер из далекого-дальнего детства, которое ныне стало для нее таким недоступным и желанным одновременно, словно и не было его никогда…

* * *

В тот день отец впервые взял ее сторожить дальний от села свинарник. Радостная, довольная, она металась по двору, стаскивая в бричку тулупы, провизию, топор, а отец, упершись коленом в хомут, затягивал супонь, взнуздывал Чалку, с белой звездочкой на лбу лошадку. И был таков теплый, тихий вечер, с гоготанием гусей на озере и вечерними пересудами ласточек, по всей деревне чинно рассевшихся на проводах.

Потом они по пыльной деревенской дороге выехали к первой лесной околице, и отец, заикавшийся после контузии, ласково сказал: «В… вот… д… до… ченька, смотри, как в д…деревне может быть».

А она и сама смотрела, словно впервые мир увидела, и примечала то, на что раньше никакого внимания не обращала. На лес, например, который, оказывается, такой разный, и если у тебя глаза на лбу есть, то колок с колком никогда не спутаешь, потому что у каждой опушки и даже у каждого дерева свой характер есть, свое неповторимое лицо.

Так она в тот раз приметила березу, старую белую березу с многочисленными черными язвочками, источившими весь ее царской стати стан. Но не эти червоточины удивили Светлану, а крупные, побуревшие от времени зарубки, которые ежегодно делала деревенская ребятня, услаждаясь пахучим, прозрачным соком. Из одной такой зарубки проклюнулся на свет крохотный отросток, и Светлана до физической боли ощутила, как трудно далась старой березе эта новая жизнь.

Потом отец косил траву на ночь для Чалки, и Светлана охапками носила ее в повозку, задыхаясь от аромата щавеля и раздавленной земляники. Трава была мокрой, тяжелой и сочной, сочной даже на взгляд. И Светка, дурачась, поднесла пучок травы Чалке. И когда лошадь, захватив траву мягкими сухими губами, хрустнула ею, выталкивая языком мундштук уздечки, Светка и себе набила полный рот клевером и старательно пережевывала, ничего, кроме пахучей горечи, не ощущая. Но она и теперь (столько лет прошло) хорошо помнит этот горьковатый вкус и бархатистый омут лошадиного глаза с маленькой слезинкой в углу.

Подошел отец, и она сразу угадала его горькую и тоскливую мысль и притихла, стыдясь за дурачество и за свое счастье в этот вечер.

— Д…два г…года назад, Светка, в этот день наша мать померла.

И пропала Светкина сказка, которую она так счастливо нашла в такой несчастливый для них день. И припомнился такой же день и румяные шаньги с морковкой, которые не хотелось есть. И еще старухи в доме тихие, вкрадчивые, черные, их плаксивые голоса: «Сиротиночкой-то ты осталася, кому головушку приклонишь, кому пожалиться пойдешь, девонька ты наша сердешная, сиротиночка горемычная».

А потом маленький холмик на деревенском кладбище, аккуратно обложенный дерном, и подергивающееся плечо отца — тоже контузия, а теперь еще… Она прижалась к нему и хотела плакать, а слез не было. Она морщилась, стараясь выдавить хотя бы слезинку, — слез не было. Они пришли позже, значительно позже, долгими зимними ночами, в холодной, одинокой постели.

И так все и переплелось в Светкиной жизни, радостное с печальным, веселое — с больным.

Прошлым летом приехала в первый в своей жизни отпуск. Отец на вокзале встретил. Обнялись, расцеловались, и все молча, и молча до дома доехали. А дома по ставил отец вареную картошку с груздями на стол, поллитровку достал — и опять они ни слова. А как выпил отец стакан залпом, уронил голову с серебром на висках и заплакал, задергалось у него плечо.

— Эх, Светка, к…кабы мать-то посмотрела теперь на тебя.

Светка выскочила из-за стола, упала перед отцом на колени, прижалась к его ногам и тоже в плаче зашлась. А мать-то с портрета на стене на них смотрела, а на выцветшем от времени покрывале — ее штопка, под швейной машинкой салфетка с ее вышивкой крестом, клеенка с протертыми углами — ею куплена. Как же отец-то силы находит здесь жить?

14

Вечером, когда уже завершил Белобородов зарод и стоял он среди луговины громадным, красивым, настоящее архитектурное сооружение полей, к Светлане подошел Сережа. Весь день ждала Светка, а он не подходил. И словно бы даже сторонился ее. Уезжал со своей волокушей на дальний конец луговины, ворочал тяжелые навильники, молчал — и не подходил.

А теперь подошел, пыльный, загорелый, от чего еще белее казались его волосы.

— Здравствуй, Светлая.

— Здравствуйте, — опустила голову Светлана и замок на курточке вверх потянула. И уже чувствовала, понимала, что не может без этого голоса, без этих грустных, все понимающих глаз. И показалось ей, что с того дня, когда она впервые увидела Сережу, целая вечность прошла. А она всю жизнь прожила и как-то напрасно прожила.

— Знаешь, Света, — заговорил Сережа и присел на корточки и заглянул снизу вверх ей в глаза, — а мне без тебя тяжело. Честное слово, тяжело. Мне тебя все время видеть хочется. Знаешь, смешно получается, но я всякие молитвы придумываю, чтобы ты мне случайно встретилась. Например: «Господи, ну пусть она сегодня в магазин придет, пусть ее к больному рядом со школой вызовут». А иногда и без высших сил: «Хоть бы ребята на меня бревно уронили, и я бы ее увидел». Понимаешь? Такие дела, Светлая.

Больно было Светке, и хотелось погладить Сережины волосы, руку погладить и сказать кто-то хорошее, и по деревне пройти, и чтобы его рука на ее плече лежала. И она знала, что с ним бы ей стыдно не было, а было бы легко и просто. Просто и легко.

— Не надо, Сережа, — впервые назвала она его по имени, — зря вы так обо мне… думаете. Напрасно, и ни к чему это. Вам скоро уезжать, а я замуж выхожу. Вам бы раньше приехать.

Прошумел ветерок, колыхнул не скошенные еще голубые травы, и низко прогнулись они, обнажая белесые корешки. И по-вечернему зябко стало от близкой воды, от ветра, от красного диска солнца, которое медленно опускалось за сопки, по метру уступая землю сумеркам.

— Ох, Светлая, — сказал Сережа, — не надо мне было приезжать к вам. А раз приехал — я тебя так просто не отдам. Ты ведь меня совсем не знаешь. У меня отец латыш, а мать хохлушка, преупрямый народец… Зачем ты так торопишься?

— Не знаю, Сережа. Я и сама ничего не знаю, — и опять с тоской повторила, — тебе бы раньше приехать.

— Раньше я не мог. Я не знал. А знал бы — приехал. Обязательно приехал. — Сережа сидел на кучке сена и пересыпал из руки в руку сухую, опаленную солнцем землю, и Светлана присела рядом и прямо в Сережкины глаза посмотрела. И в них глухая тоска стояла, недоумение и боль в них были. И Светка совершенно не знала теперь, что ей делать, и в ней боли не меньше было, а больше, наверное.

— Сережа, да ведь столько девчат вокруг…

— Да?

И она смутилась от глупости своих слов, которых не надо было говорить в эти минуты.

А люди, сидевшие в ожидании катера под зародом, чему-то смеялись, и опять главенствовал над ними звонкий голос Соньки-Бубоньки, которая давно вошла в силу слова и помнить не хотела о том, что некогда мотоцикл растычкой называла. А может, веселилась она так и была вся как-то нараспашку потому, что рядом был Иван Иванович Белобородов, а его жена, сухая и длинная баба с желтыми висками, теперь сидела дома и зло поглядывала в оконце, выжидая мужа.

— Ты его и в самом деле любишь, Светлая?

— Не знаю, Сережа. Не надо меня так спрашивать.

Я ведь и правда не знаю… В прошлом году школу тоже ваши строили, а тебя вот не было?

— Я в другом отряде был. На путину ездил. На Сахалин.

— И значок тот сахалинский?

— Да.

— Красивый.

— Мне его один рыбак подарил, Гриша. Осенью сейнер и вся их команда потонули в шторм…

— Гля, упрятались под копенку и милуются. — Перед ними стояла Верка и насмешливо кривила губы. — А я-то с ног сбилась, вас искала. Может быть, помешала?

— Гля, упрятались под копенку и милуются. — Перед ними стояла Верка и насмешливо кривила губы. — А я-то с ног сбилась, вас искала. Может быть, помешала?

— Да нет. — Светлана посмотрела на протоку и увидела, что катер Сурена, задевая рубкой кусты ракит, спешит к доносчикам, и сам Сурен стоит на носу, а за штурвалом застыл его молодой помощник.

— Катер бежит, — заметила и Верка, — а может быть, вы здесь заночуете?

— Вера! — Светлана вскочила на ноги, нахмурилась.

— Молчу, — Верка покосилась на Сережу, а когда он ушел к своим, пожала плечами. — Ты не только парням, а и мне голову заморочила. Никак не дойму, любишь-то ты кого?

— А никого, Вера, я не люблю. Пойдем.

— Так душа-то у тебя к кому лежит? — упрямилась Верка. — Сережа — парень видный. Мне бы его. Эх, Светка, не понимаешь ты своего счастья. Да ведь и опять же капитанишка первый класс. С таким переспать и то лестно.

— Дура, — покраснела Светка, — ты чего мелешь?

— Известно чего, — загадочно улыбнулась Верка и грубовато хохотнула.

15

— Дядя Савелий, как же к вам тетя Тая в госпиталь приезжала? — Светлана, поджав колени, сидит на перевернутой лодке, а Савелий настораживает закидушки, устроившись на песке. Маленький костерок выхватывает из темноты трос от плашкоута и узенькую полоску воды. Над костром кружатся бабочки-однодневки и падают в пламя, сжигая себя от невозможности жить без света. А вот комары и первая в этом году мошка, те похитрее, те к человеку поближе жмутся, от костра подальше.

— Да что тебе этот случай дался, — с напускным неудовольствием ворчит Савелий, — приезжала, да и все тут. Обыкновенно как, села на поезд, да и дуй не стой. Хотя по тем временам, конечно, на поезд было не так-то просто и сесть. Да и дорога не ближняя, тыщи три верст-то наберется. Ну дак тебе-то какой интерес до этого?

— Очень интересно, дядя Савелий. — Светлана мучительно подыскивает причины своего интереса, но не находит и опять просит: — Расскажите.

— Ну и ну, — удивляется Савелий и смотрит на Светлану через плечо, — ты чисто репей пристала. И чего интересного в этом? Обыкновенно. — Савелий продолжал что-то ворчать, но Светлана по голосу, по тому, как он отложил закидушку и полез в карман за портсигаром с тремя богатырями на крышке, поняла, что Савелий готовится к рассказу и теперь его торопить нельзя.

И она сидела на лодке и видела худую спину Савелия и его большие, бурые от времени и работы руки, в которых портсигар казался крохотной, блестящей игрушкой, так не подходившей к этим рукам. И еще она видела красные огни бакенов, мимо которых проносилась слегка подкрашенная их светом вода, или это бакены отправились в неведомое путешествие, подслеповато приглядываясь к реке огромными глазами…

— Я ведь как узнал в госпитале, что Таисья замуж вышла, руки хотел на себя наложить. Да, — вздохнул Савелий и глубоко затянулся, — был такой грех со мной. Да и как не быть, посуди сама. Считай, со школы мы хороводились, жили-то огород в огород, и я ее, (только помню, все под защиту от ребят брал. Так мы еще и в школу не пошли, а нас уже женихом и невестой вся деревня окрестила. Ну а подросли, как и положено, год-два подичились, отошли друг от друга, потому как до любви еще не доросли, а уже и не деточки, что к чему, понимать стали. Ну дак нам и это на пользу пошло. Соскучились крепко. Вроде бы и каждый день виделись, да и не один раз за день-то, дело соседское, известно, а получалось, как на разных концах земли жили. И пот же дело какое, на вечорке встретимся — друг друга не узнаем, едва головой кивнешь — и в сторону тут же. Это, по тем временам, манера такая была, полагалось по деревенским обычаям… Да…

И надоела мне эта манера до жути. Я и теперь как подумаю, мне тех двух лет жалко, ведь без толку пропали, и ради чего, ради фасона дурацкого. Ну и не выдержал я первым, плюнул на весь гонор.

Помню, картошку мы окучивали, она на своем огороде, я на своем, а промеж нас плетень. Под вечер сошлись мы у того плетня, рукой дотянуться можно, а молчим, землю тяпками гребем и вид делаем, что, кроме работы, никакого интереса для нас нет. Я и плюнул на это дело, отшвырнул тяпку и говорю: «Тая, выдь вечером на минутку», — а сам ни жив ни мертв. Жду, чего она мне ответит. А она тоже тяпку бросила, села на плетень и ну хохотать. Она ведь веселушкой в девках-то была, любила посмеяться, а то и шкоду какую вытворить…

Вот мы вечером-то и сошлись, — Савелий усмехнулся, на Светлану посмотрел, — беда, да и только. Встали, как пни замшелые, и чего говорить — не знаем. Отвыкли от разговоров за два года и сделались вроде как немые. Ну она первая опомнилась, прыснула в кулачок и спрашивает:

— Зачем звал-то, Савела?

Ведь столько лет-то прошло, а спроси и сегодня меня этак — разве отвечу. А тогда и подавно у меня слов не нашлось, и я уже ругал себя потихоньку, что черт меня за язык на огороде дернул, а ничего не поделаешь, стою, маюсь. Она к свиданию-то принарядилась, материну кофту надела, платочек на плечи кинула, а я как был на огороде, так и вечером выперся. В общем, по получилась у нас свиданка. Убежала она. Как вспомнишь, говорит, зачем звал, так и приду. Ну я и вспоминал дня три, пока она меня сама не позвала. Тут я и прорвался, и про звезды ей плел, и про паровоз, который перед этим в городе увидел, ну и всякую там чепуху, какая в таких случаях положена. С того дня у нас и пошло, и так до самого июня, до войны…

Савелий умолк, и Светлана почувствовала, что ему и теперь нелегко вспоминать свое прошлое, болью отдавалось оно в нем, тоскою застарелой. И они долго сидели в молчании, и костер притух было совсем, но Савелий зябко поежился и швырнул охапку хвороста, что натаскала Светлана из-под берега, и вначале темень обступила их, а потом высветлило высокое пламя.

— Вот я в госпитале и припас веревку-то, — тихо продолжал Савелий, — в Красноярске это уже было, туда нас, тяжелых, эвакуировали. Но веревку оказалось найти легче, чем на ней приспособиться. Там уже были такие случаи, война-то с первых дней людей не только на фронте ломать стала, ну и с нас глаз не спускали. Особенно одна сестричка вкруг меня усердствовала, по глазам, что ли, догадалась, какую я мысль держу, но от меня — ни на шаг. Так я ночью веревку на спинку кровати захлестнул, сам на пол сполз, и уже чувствую, как сладко во рту становится и голова кругом пошла, а тут сестричка эта, учуяла-таки. Резанула веревку скальпелем и шепчет мне:

— Ты что, сдурел, паразит?!

— Дай помереть, — и я ее шепотом прошу, — все одно удавлюсь. Ну чего тебе стоит, иди к грудникам в палату.

— Я тебя так удавлю, родная мать не узнает, — шепчет она сквозь зубы и тащит меня на койку. Ну что тут будешь делать. А она опять же шепчет:

— Ты до войны-то целовался с девчатами?

— Ну, — говорю я ей, а сам еще злом киплю.

— Хорошо было?

Ну тут я не утерпел и послал ее куда положено. А она на кровать мою присела да как вопьется в мои губы — до крови присосалась, вот девка была, черт!

— Сладко? — спрашивает, а у меня шарики за ролики от таких дел, а она и говорит: — На том свете-то так не поцелуют. Ты об этом помни.

И правду ведь сказала, до сего дня помню. А утром и Таисья заявилась — не запылилась… Вошла она в палату, я как увидел — и под одеяло, шею прячу. Красная полоска, навроде галстука по шее, у меня долго не сходила.

Таисья подошла ко мне, в ногах присела. Она уже тогда строгой сделалась, ну а я, понятно, делаю вид, что не замечаю, смотрю в потолок, и все тут. От обиды, значит.

— Савела, — говорит она мне, — любимый ты мой, прости меня. Не по своей ведь я охоте, понимать должен, ребятишки с голоду поумирают. Пойми ты меня. Не я виновата, война проклятущая. Да и твоя я, Савела, вся твоя. Скажешь слово — я с тобой останусь. Вдвоем-то мы все осилим…

У меня слезы в глазах закипают, а только я к стенке отвернулся — и ни слова.

— Савела, — шепчет она, — ты только в живых оставайся, чтобы я знала, зачем живу. Тебя не будет, и я себя решу. Попомни мое слово, ребятишки на нашей совести, ты не забывай об этом, Савелка.

Ушла она, а я так рта и не открыл. Неделю ходила ко мне, а я уперся, врачу сказал, чтобы не пускали. Сестричка меня полотенцем по щекам отхлестала, а я свое — не пускайте ее, и все тут. Ну и пришла она в последний раз, прощаться уже.

— Большая моя вина перед тобой, Савела, — говорит мне тихо, а на самой лица нет, — да не такая, чтобы ее простить нельзя было. Худо у нас получилось, и еще раз прости меня за то, а сердца на меня не имей. И те мои слова помни. Когда позовешь — тогда и приду, любого заласкаю. А теперь прощай, родной ты мне человек. Поклон тебе от всей деревни нашей и гостинец колхозный. Выздоравливай поскорее, домой возвращайся…

— Выписали меня не скоро, — сухо продолжал Савелий, — да только домой я не поехал. До Хабаровска добрался и по сапожной части пошел. Ну и запил как водится. Десять лет за рюмкой одним днем показались. Иногда выйду к Амуру, и мысль у меня такая: брошусь в воду, может, хоть так к родной деревне прибьет. Не бросился, крепко слова Таисьи запомнил…

Назад Дальше