Тропинка сначала лугом, а потом — в лес. На лугу человек сено косит. Наш человек. Коммунист из местных. По фамилии Гедрис. Я фамилии запоминаю. Профессия. А во всем Шакяй коммунистов было раз-два и обчелся. Остальные — враги.
Косит себе Гедрис сено, а рядом дочка его маленькая в траве играет. Взял с собой погулять. И надо тебе сказать был Гедрис здоровенным мужиком, вдвое выше меня. Это очень важно для дальнейшего. Гедрис был единственным свидетелем, кто мог бы сейчас подтвердить мою правоту. Нет в живых, своими глазами видел, как его кончили.
Но слушай дальше. Поздоровался я с Гедрисом, он мне еще рукой помахал. Луг кончился, тропинка ведет в лес, а кругом кусты выше моей головы. Иду, посвистываю. Слышу голос по-литовски:
— Руки вверх! И из кустов мне в голову проталкиваются четыре дула автоматов, со всех сторон, прямо к голове. Я даже рук поднять не мог, пришлось их просовывать мимо автоматных стволов. Выскочили на тропинку. Лесные братишки. Понял — конец. Забрали пистолет, часы, партийный билет и удостоверение МГБ. Дурак, все с собой захватил.
Узнали меня. Один даже подмигнул — «попалась птичка, давно тебя ищем». Дело ясное. Прощай, мама. Хоть мамы у меня нет. Руки назад, скрутили ремнем, а конец ремня один держит сзади. Повели. Подальше. На большую поляну вышли. А там их человек десять. И с ними Гедрис, коммунист наш. И его дочка. Я сначала решил: предатель. Он их навел. Гляжу — у него руки тоже связаны. Значит, влип, как и я.
Гедрис их мало интересовал, очень обрадовались, что меня взяли. Ржут от удовольствия. Совещаются, как меня казнить. Слышу все, меня не стесняются, уже труп. Понимаю, стрелять боятся, услышат на оперативном пункте. Будут резать, чтоб без звука. Резать, так резать. Мне все равно. Конец один. И понимаешь, Альгис, девочка им весь концерт испортила, дочка Гедриса. Заплакала вдруг в голос. Один из бандюг ее толкну — замолчи, мол. А Гедрис, все же отец, не может позволить, чтоб дочку обижали. Хоть и связаны у него руки, он ногой, как врежет тому, кто толкнул девочку. Тот — с копыт. Сгоряча бахнул из автомата очередь, прямо в Гедриса. А тот стоит, не падает. Да как заорет во весь голос. И дочка рев подняла. Поверишь, Альгис, я много повидал, как убивают, но такого не приводилось. Гедрис был живуч, как бык. В него все палят из автоматов. А он стоит и кричит. Всего изрешетили. Наконец, упал, но дергается и все кричит. Они его, лежачего, прошивают, строча за строчкой, как швейной машиной. А он все орет. Вот мужик, так мужик. Сроду не видал такого. Ну, кончили с ним, а сами в панике. Такую пальбу затеяли, надо смываться. Кричат — кончай его. Это меня, значит. Один пистолет выхватил, мой пистолет отобрали, и тычет мне в лоб. Тут у них заминка получилась. Сзади-то меня за ремень держит другой. Не так выстрелишь — в своего попадешь. Ну, тот ищет, как бы поудобней приладиться, водит кончиком дула по моему лбу, а я, естественно, голову — в плечи, да назад подаюсь, пячусь от него, и заднего, что за ремень держал, столкнул. За ним канава была. Чую, руки свободны, хоть связаны. И — прыг через канаву, за дерево.
Они — стрелять. А я — ходу. Между деревьями, как кролик. Не зря мне такую кличку дали. Никто не попал. С ремнем на руках в Шакяй прибежал. Взял солдат, в лес, их уж и след простыл. Только убитого. Гедриса нашли и его дочку, плакала над ним. Вот и все. Вместо того, чтоб меня наградить, хотя бы за смекалку, из МГБ ногой под зад, из партии — вон, все заслуги псу под хвост. Не внушаю доверия. Не бывало такого, чтоб живым наш сотрудник из плена возвращался. Значит, у меня что-то нечисто. Куда ни обращался, к самому президенту, у него же в личной охране когда-то был, не хотят слушать. И теперь мне конец. Пенсию не платят, профессии нет, вот и пью, если кто-нибудь поставит.
Альгис не жалел его. Угостил водкой и быстро распрощался. Но о его судьбе частенько задумывался. Ведь Мотя-Кролик делал то же дело, что и он. Каждый по-своему. И его конец мог в любой момент стать судьбой Альгиса. Вышвырнут за ненадобностью при первом промахе, даже спасибо не скажут за все, что сделал раньше.
А кроме того, Мотя-Кролик чем-то импонировал Альгису. Беспробудный пьяница он в редкие трезвые минуты бывал остроумен тем особым еврейским горьким юмором, от которого пахнет слезой. Как-то в одном буфете они сидели вдвоем, а за соседним столиком дремал сидя деревенский мужичок в рваном полушубке. Задремлет, уронит голову на грудь и испуганно вскрикнет, пробуждаясь.
— Налоги снятся, — сказал Мотя-Кролик без улыбки.
И Альгис долго смеялся. Сказано было метко со снайперской точностью, отчего к сердцу подкатила едкая грусть, хотя и было смешно.
Кролика он потом встречал несколько раз. Он бы спился и погиб, если б не подобрала его толстая еврейка, женила на себе, нарожала кучу детей, а его пристроила продавцом в магазин металлической посуды. И уж много лет спустя Альгис узнал, что удалось ему уехать в Израиль, и он оттуда присылает письма с фотографиями в Каунас. На этих карточках стоит Кролик, чистенький, аккуратный, облокотившись на капот новенького «Мерседеса», в окружении своих упитанных детей и жены, и в Каунасе многие завидуют ему. Даже литовцы.
Благодаря этому Моте-Кролику, младшему лейтенанту МГБ, давным-давно стал Альгис свидетелем события, которого он до смерти не забудет.
Было это в Пасвалисе, на севере Литвы. Зимой. Альгис ездил туда по заданию газеты, и в единственном ресторане уездного городка наткнулся на Мотю-Кролика. В шинели и военной шапке он подсел к нему и, болтая пьяный вздор, между делом, спросил:
— Хочешь пороху понюхать? Пошли со мной. Тут недалеко, на хуторе, трех бандитов обложили. Завтра будем брать. Батальон истребителей взял их в кольцо. Будет потеха. С дымком. И огнем.
Мотя-Кролик запасся в буфете бутылкой коньяку, вылив его в армейскую фляжку.
Утром они поехали туда. Снегу на полях лежало много. Ночью был туман, а к утру подморозило, и сугробы покрылись ледяной коркой в рождественских веселых блестках. Голые прутья берез свисали гроздьями сосулек и тихо позванивали. Дышалось легко и глаза жмурились от яркого света.
Хутор, вернее, красный кирпичный сарай с высокой крышей, крытой соломой, а поверх толстой шапкой снега, торчал один-одинешенек на большом ровном поле, мягко укутанном снежной белизной. Он был, как на ладони, ничем не прикрытый и не защищенный.
Те трое, что скрывались в нем, явно были загнаны туда, как в мышеловку. Путей к отступлению не было. Вокруг сарая по краям поля залегли цепью истребители в черных казенных полушубках и стеганых ватных куртках. Несколько полушубков и курток темнели в снегу, поближе к сараю. Это были трупы — результат первой, неудачной атаки.
Теперь истребители залегли, зарывшись в снег, и вели беспорядочную пальбу. Два пулемета «Максим» время от времени резко постукивали. На стенах сарая откалывались куски кирпича, фонтанчиками взлетала красная пыль, и на несколько метров вокруг снег был припорошен красной пудрой.
По сторонам в обрамлении хрустальных от звонкой наледи берез затаились другие хутора. Без единого дымка из труб. Словно вымерли. И только тревожное мычание коров, вспугнутых стрельбой, напоминало, что они обитаемы и оттуда затравленно следят, как целый батальон расправляется с тремя смельчаками.
Из сарая отвечали. Редко. Короткими, экономными очередями. И каждый. раз в цепи кто-то вскрикивал, отползал назад, к оврагу, где стояли сани с лошадьми и зеленая санитарная палатка. А иные, вскрикнув, оставались лежать, выронив автомат и судорогой подтянув к животу ноги.
— Им с крыши хорошо видно, — просипел в ухо Альгису Мотя-Кролик, вжимаясь рядом с ним в снег. Выбирают цель, как на охоте. Но, гады, все равно не уйдут.
Командовал истребителями капитан МГБ, русский, не знавший ни слова по-литовски. А бойцы не понимали русского, и Мотя-Кролик служил капитану переводчиком, орал на все поле команды капитана на плохом литовском с заметным еврейским акцентом
По всей цепи передавались из рук в руки бутылки с самогоном. Истребители отхлебывали, плевали в снег. Кролик и капитан по очереди прикладывались к мотиной фляжке, и каждый раз капитан брезгливо вытирал горлышко рукавом шинели. Кролик же пил так. Альгис от коньяка отказался.
— Сейчас пойдем в атаку, — сказал Альгису Кролик. — Ты лежи, не твое дело. Капитан — дурак, не захватил миномет. Положил людей зря.
Истребители неохотно поднялись вслед за выскочившим вперед Мотей-Кроликом. Заорали простуженными сорванными голосами. Деревенские литовские парни, пьяные и обреченные. Капитан в длинной шинели вылез из своей норы, когда цепь укатила намного вперед, и, поводя пистолетом по спинам атакующих, не спеши пошел за ними, увязая сапогами в снегу.
Три длинных захлебывающихся очереди из-под крыши сарая повалили всю цепь. Поползли обратно истребители с запорошенными снегом ошалелыми лицами. Впереди на локтях полз капитан. За ним чернеющими кучками тряпья оставались недвижно те, кого прихватила пуля. А другие, раненые, кричали истошным криком, вскакивали на ноги и валились скошенные посланной вдогонку пулей.
Истребители неохотно поднялись вслед за выскочившим вперед Мотей-Кроликом. Заорали простуженными сорванными голосами. Деревенские литовские парни, пьяные и обреченные. Капитан в длинной шинели вылез из своей норы, когда цепь укатила намного вперед, и, поводя пистолетом по спинам атакующих, не спеши пошел за ними, увязая сапогами в снегу.
Три длинных захлебывающихся очереди из-под крыши сарая повалили всю цепь. Поползли обратно истребители с запорошенными снегом ошалелыми лицами. Впереди на локтях полз капитан. За ним чернеющими кучками тряпья оставались недвижно те, кого прихватила пуля. А другие, раненые, кричали истошным криком, вскакивали на ноги и валились скошенные посланной вдогонку пулей.
Атака не удалась. Капитан матерился по-русски, Мотя-Кролик отругивался тоже по-русски и с тем же акцентом.
Снова заработали пулеметы. На сей раз — трассирующими пулями, и многоцветные пунктиры понеслись. к крыше сарая.
— Порядок, — хлопнул Альгиса по плечу Мотя-Кролик. Зажигательными выкурим.
Пули сбривали пласты снега с крыши сарая, и они кусками обваливались вниз, на красную кирпичную пыль. Обнажалась серая солома на крыше, а вскоре в разных местах поднялись к небу синие дымки. Они набухали, ползли по крутому скату. Дым густо повалил из высокого, в рост человека, слухового окна. Вслед за дымом полыхнул огонь и сразу занялась вся крыша. Языки пламени с двух сторон потянулись навстречу, соединились в высокий костер, с треском и гудением выбросив вверх, как фейерверк, снопы искр.
Стрельба из сарая кончились. И цепь вокруг поля тоже перестала стрелять. Истребители, высунув носы из снега, жмурясь, смотрели на пожар.
Гудел, бушевал огонь, охватив весь сарай. И не успел Альгис подумать о тех троих, что заживо сгорали за кирпичными стенами, как наверху, в слуховом окне, четко рисуясь на фоне красного огня за спиной, в тлеющей дымящейся одежде возникла женская фигура. Альгис был близко от нее, метрах в двухстах, и до боли четко разглядел, что она молода и в одном платье, без пальто, и волосы светлые, льняные, раздувало ветром вокруг лица, ветром, которым, как из поддувала, тянуло изнутри сарая, из клокочущего пламени, багрово-синими языками уже лизавшими ее.
Лица ее, как ни силился Альгис, разглядеть не смог. Мешали волосы. Но голос ее он услышал. Услышали и все в цепи.
— Будьте прокляты-и-и! — закричала она высоким срывающимся девичьим голоском.
И запела. Запела истошно громко, не в лад мелодии, старый литовский гимн, выкрикивая каждое слово им, лежавшим вокруг на снегу. Ее голос сверлил, раздирал уши. Истребители, уронив автоматы, сидели в снегу, не шевелясь, в каком-то оцепенении, не сводя с нее глаз. И лица у этих парней по-детски кривились, как перед плачем.
Мотя-Кролик, нахохлившись, с поднятым воротником шинели, словно хотел им заткнуть уши, отвернулся и чаще, чем обычно, дергал контуженой головой. Капитан, встав во весь рост, курил сигарету рывками, будто она обжигала ему губы, выдергивая ее изо рта, и кидал быстрые, вороватые взгляды то на истребителей, застывших истуканами в снегу, то на пожар с охваченной пламенем фигуркой в слуховом окне.
Она не пела, а кричала. Так кричат умирая. И слышно было ее не только на ближних хуторах, и казалось, на самом краю света.
Альгис застонал, рухнул чужим, как если б с него содрали кожу, лицом и снег и не видел, как она упала в огонь. Он лишь услышал тишину и гудение пожара. И удивленный голос Моти-Кролика.
— Ну, и баба. Таких поискать — не найдешь.
Альгис, оглохший, бесчувственный, лежал в снегу, не смея поднять лицо, и мысль четкая и ясная, повторяясь, билась под черепом: «Мы удивительный народ. Эта девушка сильнее Жанны Д'Арк. Огонь унес ее на небо… Она станет святой… А я… я… никто… И все… никто. И Россия, которая нас убивает… И Америка, которая молчит… Все… Есть лишь одна… несчастная Литва… моя родина, распятая… под ножом.»
Слезы брызнули из глаз, горячие, жгучие, и Альгис чувствовал, как они дырявят, прожигают снег.
— У вас в глазах слезы? — всполошилась Тамара и оттого, что Альгирдас Пожера, известный прославленный поэт, доведен до слез и, возможно, в этом повинна она, ведь она отвечает буквально за все и еще потому, что это произошло на глазах у иностранных гостей, да еще к тому и литовцев, и неизвестно, как они это расценят в своей прессе. — Вы вспомнили что-нибудь очень печальное? Да? Ваше трудное детство при буржуазном строе?
Последнюю фразу Тамара произнесла по-английски в расчете на уши туристок, потому что знала Альгис английским не владеет.
У Альгиса даже не возникло желания рассердиться на нее. Он старался ее не замечать. А глаза у него действительно набрякли, он это чувствовал и, возможно, покраснели.
Джоан и ее приятельницы вежливо отвели глаза, давая ему овладеть собой. Он заулыбался им, но грустно, невесело. Нужно было что-то сказать, объяснить им. Да и успокоить дуреху Тамару.
— Мне стало грустно, тихо начал он, и за всеми столами женщины приумолкли, напрягли слух.
Я вспомнил трех женщин… времен моей юности, трех очень разных, но единых тем, что они были литовками и любили нашу маленькую Литву… и отдали свои жизни за нее… Когда-нибудь я напишу о них… Возможно, реквием… погибшей красоте.
Тамара, не понявшая ничего из того, что он сказал, склонилась к Джоан, и та ей объяснила по-английски. Она ободряюще и благодарно закивала Альгису, блестя большими стеклами очков и уже сама стала развивать его мысль, громко обращаясь ко всем столикам.
— Уважаемые дамы! Наш дорогой гость в своем выступлении напомнил нам о тех, кто сложил свои головы за счастье народа, за торжество неумирающих идей. Среди них было много женщин, и их имена свято чтит наш народ. Их именами названы улицы, школы, колхозы:
Пока лилась се гладкая и мягкая, как распаренный горох, английская речь, Альгис поманил официанта и спросил, не может ли он выставить, разумеется, за его счет, всем туристам хорошего кавказского коньяку.
— Имеется. Грузинский… три звездочки, понимающе зашептал официант ему в ухо и, скосив глаз, одновременно сосчитал количество туристов в вагоне. Молдавский не рекомендую.
— Хорошо. Пусть грузинский. И лимона нарежь. С сахаром.
— Лимона нет.
— Позор. Теряем лицо перед Западом, — смеясь, укорил его Альгис, и официант фамильярно захихикал, как свой человек со своим.
— Да они, иностранцы, и так сожрут. Лишь бы бесплатно. Любят дармовщинку. Я их, как облупленных, знаю… Какой год кормлю.
— Бог с ними, — заступился за них Альгис. — У каждого свои слабости. Обслужи, как надо. Не обижу…
— Десять бутылок понадобится. Не меньше, глубокомысленно задумался официант. — Учтите, у нас недешево. Сто процентов ресторанной наценки… И железнодорожной столько же…
— Не разоришь, — отпустил его Альгис.
Тамара все еще рассказывала туристкам о советских женщинах, и они уже явно скучали, ерзали на стульях, играли бумажными салфетками, поглядывая с надеждой на Альгиса. В особенности, Джоан. У нее глаза были чертовски лукавые. Да и все лицо лучилось от возникавших и таявших ямочек. Альгис ей нравился. Она этого не скрывала. Даже от Тамары, которая, как наседка, встревоженно и неодобрительно переводила глаза за стеклами очков с нее на Альгиса. И при этом поджимала губы, давая знать Альгису, что она никаких вольностей в своей группе не допустит.
— Ну, и хрен с тобой, ханжа кагебистская, — ругнулся в душе Альгис и взял у официанта полный стакан коньяку.
Коньяк в изобилии расставленный на столиках вызвал у американок возбужденное ожидание. Они нюхали свои стаканы, пробовали кончиком языка, причмокивали, пучили глаза, выражая одобрение и коньяку и тому, кто так щедро угостил их.
Перед Тамарой официант тоже поставил полный стакан. Она вскинула тонкие бровки над дужками очков и сказала Альгису по-русски:
— Зря вы это затеяли. Перепьются сейчас, а мне отвечать. Знаете, какая у них мораль? А никакой. Что хочу, то делаю. А если столько пьяных женщин сразу вздумают…
Альгис не стал слушать, что будет, если столько пьяных женщин чего-то захотят. Он поднялся со стаканом в руке, покачиваясь на расставленных ногах вместе с полом вагона.
— Я с вами скоро расстанусь, мои случайные, но очень дорогие спутницы по путешествию… мои соплеменницы, отделенные от своего народа океаном…, но не забывшие своих корней. Давайте выпьем на прощанье за наших литовских женщин. Сделаем по одному глотку за три женских судьбы. Поверьте мне, это были красивые люди, и любой народ мог бы гордиться такими. Помянем их… по именам… Генуте Урбонайте…
— Генуте Урбонайте, — с американским акцентом повторил вагон.
— Броне Диджене…
— Броне Диджене, — как эхо отозвались американские литовки, с торжественной скорбью, как в церкви.