Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург - Евгений Николаев 12 стр.


– Врешь, не помню!

– Помнишь, помнишь. Но ведь и на этом история не закончилась.

– На этом и закончилась.

– Кабы так, – «мужичок» захихикал. – Сынок-то служить пошел, а папашка-то его, Иванфедорыч, не угомонился.

– Как так?

– В сома оборотился, нору в омуте вырыл, там и живет теперь со снегирихою. Ну, и в усадьбе своей, конечно, тоже иногда поживает, но все больше в омуте. Там ему больше нравится. А ты не знал? У них и детки есть – речные снегири. Да ты себя понюхай – не пахнешь ли сам-то речным снегирем? Или – лесником? Не напрасно, может, на медведицу-то польстился?

* * *

…Грянул выстрел. Корнет Езерский схватил меня за руки, на помощь ему пришел Тимофей. Вдвоем они вырвали у меня из рук пистолет, забрали саблю. «Попал ли я в него, попал ли?» – спрашивал я, вырываясь из их рук и пытаясь убедиться, что не промахнулся.

«Поручик, вы с ума сошли! На вершок от меня пуля пролетела!» – прямо в лицо мне кричал Езерский.

«Да он весь в огне, к дохтору его надо!» – как бы сквозь сон слышал я голос своего слуги.

В госпитале

Как меня доставили в госпиталь города Жиздры, помню весьма смутно. Уже потом Тимофей сказал, что доктор почел меня уж безнадежным. «Кабы корнет не схватился за саблю, не покорились бы они – не стали б лечить-с», – пояснил мой верный слуга.

Но доктор покорился, а я выкарабкался. Тимофей ухаживал за мной с той заботливостью, на какую не всякая нянька способна, а сам, чтобы не пропасть от голода, прибился к госпитальной кухне.

По мере моего выздоровления все меньше видений являлось ко мне, и теперь, когда я почти уже здоров, с изумлением вспоминаю все пережитое за последние дни. О, какая бездна разверзлась перед моим мысленным взором! Что происходило со мной на самом деле, а что было лишь игрой воспаленного разума, не всегда теперь представляется возможным разделить. При этом болезнь, сопряженная с временным помешательством моего разума, явила во всей полноте ужасающую картину моего духовного и нравственного падения. Вероятно, Господь послал мне эту болезнь, чтобы я смог остановиться и ступить на путь нравственного возрождения.

Однако я чувствую, что пока не имею еще сил, чтобы круто повернуть свою жизнь в другую сторону.

Единственное, на что хватило у меня нравственных сил, так это на это, чтоб обнять Тимофея и сказать ему: «Братец ты мой, братец! Спасибо тебе за все!»

Тимофей прослезился, да и я тоже.

…Лежа на койке, наблюдаю за слугой своим. Прежде мне было не до него: подумаешь, выиграл какого-то человечка в карты! Неужто его за это полагается еще и рассматривать? Теперь же я отчетливо вижу, что мой слуга наделен многими достоинствами, которых не во всяком благородном человеке сыщешь. Так, например, ради ближнего он готов отказывать себе во многом. Даже порой в самом необходимом. И делает он это не по холопскому скудоумию – Тимофей хотя и неграмотный, но весьма смышленый от природы, – а потому, что так уж устроена его целомудренная душа: чужие тяготы и скорби воспринимает он как свои собственные.

Теперь скажу несколько слов о внешности моего спасителя. Тимофей росту и телосложения среднего, имеет усы и густую темную бороду. Вечером в свете свечей борода его начинает поблескивать, и кажется, что это небольшой рой пчел совершенно покорил нижнюю часть его лица, оставив относительную свободу лишь губам. Глаза у него голубые, а нос довольно длинный и с горбинкой. Такие носы я видывал на лицах отпетых разбойников и властителей, что иногда совершенно одно и то же. Благодаря такому строению носа Тимофей представляется мне иной раз персидским владыкой, который имел похвальное обыкновение, переодевшись простолюдином, ходить среди народа и узнавать истинные нужды и чаяния людей. А иначе как и узнаешь? Не царедворцы же доложат!

Тимофей носит нанковый сюртук, вероятно, принадлежавший когда-то давно его прежнему хозяину или прежнему слуге хозяина. Когда приедем в Москву, обязательно подарю Тимофею новый сюртук. Только бы не позабыть об этом в сутолоке грядущих дней.

* * *

По выходе моего из госпиталя доктора устроили вечеринку. В ней я, разумеется, принял участие, но не выпил ни глотка, даже шампанского, как ни просили меня об этом. Нужно держать голову в трезвости. Это первое условие становления на правильный путь. Один из докторов так меня уговаривал выпить хоть стопочку, так при этом крутился передо мной, что поневоле припомнился мне тот «мужичок» в кибитке, и я дал госпитальному эскулапу хорошую оплеуху. После нее он сразу же от меня отвязался, и другие тоже уж не приставали с предложениями выпить.

Мы отправились в путь; вместе с Тимофеем обедаем и ужинаем в трактирах, но водки уж ни-ни. При этом мне все время кажется, что окружающие смотрят на меня с изумлением, а пожалуй, даже со страхом. Возможно, они думают – отчего ж он водку не пьет и безобразия не устраивает? Странно… Удивительно… Невероятно… А может, я все-таки заблуждаюсь насчет того, что люди так думают, – откуда им, собственно, знать, что я любитель водки и безобразий? Однако ж некое недоумение с примесью страха все-таки явно читается в глазах окружающих. Может быть, видя примерное мое поведение и строгий вид, они принимают меня за какого-то ревизора и опасаются, что будут выведены на чистую воду. Ведь у каждого много грехов и каждый страшится, что вот явится некто и выведет его на чистую воду. И холопы, и купцы, и люди благородного звания – все сторонятся меня, пугливо жмутся по углам, словно та стража, завидевшая на крепостной стене тень отца Гамлета.

За карты я не сажусь, дам старательно избегаю. Лишь только завижу смазливую мордашку иль услышу веселый перестук каблучков, тотчас отворачиваюсь иль опускаю глаза. Знаю, в какие долы печали зовут эти каблучки и мордашки! Так и едем теперь.

…Продолжаю недоумевать – зачем меня срочной депешей вызвали в Петербург? Кому я там потребовался? Шутки ради, ведь разговаривать-то мне не с кем, спросил мнение Тимофея на этот счет. Тимофей осклабился и, сказав какую-то ерунду, хихикнул себе в рукав. Помаленьку начинает наглеть мой слуга, поскольку я держу его теперь за равного.

Калуга

Прибыли в Калугу. Первым делом я пошел исповедаться в церковь Георгия, покровителя нашего воинства. В это время там шел ремонт, и вокруг храма, и в нем самом стояли леса. Тимофей предложил отправиться в другую церковь, но я все-таки повел его в Георгиевскую. Строительные леса меня ничуть не смущали. Более того, мне даже понравилось, что в храме идет ремонт. Я люблю движение, перемены, а там, где все обустроено, все на своих местах, там я осознаю себя случайной соринкой, оказавшейся в исправно работающем механизме.

Когда исповедовался у батюшки, слезы потекли.

«Негоже, когда у гусара слезы», – подумал я, и они сразу высохли.

…В Калуге немало красивых барышень, но я от них отворачиваюсь, чтобы не прельщаться. Душа моя чует, что придет время, когда встретится мне суженая. И вырастут за нашими спинами дивные крылья, и взовьемся мы с возлюбленной в самое поднебесье чувствами своими и мыслями друг о друге. Непременно это когда-нибудь случится. Порукой тому то обстоятельство, что душа моя, предчувствуя это, спокойна и умильна, будто наша встреча с возлюбленной уже состоялась. Не рвется и не волнуется моя душа, как непременно волновалась бы, если бы это предчувствие было бы лишь пустой мечтой. Уже сейчас мы с возлюбленной, хотя еще и не видели друг друга, как два сообщающихся сосуда; я уверен: все лучшее, что происходит в моей душе, происходит и в ее душе. Удивительно же сотворен мир! Конечно, иной раз сомнения посещают мой разум – а что, если мы с ней никогда не встретимся, что, если это только мои фантазии? Ведь не раз же я чувствовал себя влюбленным, но потом оказывалось, что чувства мои, как падающая звездочка – мелькнула на небе и канула в бесконечной тьме. Взять ту же Елену Николаевну – ведь этот ее запах одуванчикового луга еще недавно сводил меня с ума. А теперь… теперь мне жалко корнета, который, поди, уже встретился с нею в Москве. А сколько еще было у меня таких, как Елена Николаевна! Одно время я их записывал отдельной графой в дневнике, да уж давно перестал. Ведь это все равно что пес считал бы блох на своем брюхе и записывал бы их в своем собачьем календаре!

И все-таки, как бы ни обманывала меня жизнь, как ни обманывал бы я сам себя, душа моя знает, что еще и на этом свете она возрадуется и возликует.

* * *

По выезде из Калуги велел Тимофею остановиться – на пригорке увидел кузню. Горел горн, а кузнец с подмастерьем бойко ковали. И так стучали их молотки, что я заслушался. Любо было мне это слушать – точно музыку. Не ту, что придумывают музыканты, вылавливая призраки гармонии, носящиеся в воздухе, и не ту, что они списывают друг у дружки из нотных альбомов, а музыку истинную, ту, что живет своей жизнью в мире и преображает его.

И все-таки, как бы ни обманывала меня жизнь, как ни обманывал бы я сам себя, душа моя знает, что еще и на этом свете она возрадуется и возликует.

* * *

По выезде из Калуги велел Тимофею остановиться – на пригорке увидел кузню. Горел горн, а кузнец с подмастерьем бойко ковали. И так стучали их молотки, что я заслушался. Любо было мне это слушать – точно музыку. Не ту, что придумывают музыканты, вылавливая призраки гармонии, носящиеся в воздухе, и не ту, что они списывают друг у дружки из нотных альбомов, а музыку истинную, ту, что живет своей жизнью в мире и преображает его.

– Поехали, что ли, барин! – сказал Тимофей. – Чего тут понапрасну стоять?

– Понапрасну? – удивился я. – Да может, это лучшие мгновения твоей жизни? Может, никогда более не увидишь ты этот горящий горн, не услышишь эту дивную мелодию железных молотов?!

– Да что ж тут дивного? Всего-то кузнецы куют, – усмехнулся Тимофей.

– Да ведь не повторится эта картина в твоей жизни никогда! Канет, будто ее и не было! Понимаешь ли ты это?

– Я и получше чего видывал-с, – недовольно пробурчал слуга.

– Получше? Что ж ты мог видеть лучшего истинной гармонии?! – воскликнул я и затем попытался понятными ему словами донести до Тимофея мысль о том, что кузнецы – подлинные творцы, что их надобно ценить не за то, что они подковывают лошадей, а за то, что они, подобно поэтам, предлагают миру новые ритмы.

– А тебя, барин, в госпитале-то не долечили, – сказал на то мой слуга и задумчиво огладил бороду.

Оплеухи во благо

…Остановились в Малоярославце. Я сел за дневник, а Тимофей, даже не спросив у меня соизволения, отправился куда-то. Я замечаю, что он стал весьма заносчив: нужно ли подать чаю – не торопится, смотрит искоса, а скребницей чистит коня с таким видом, словно одолжение мне делает. Заносчивость моего слуги сродни дерзости уверенной в себе собаки по отношению к никчемному хозяину. Впрочем, сам я и виноват в этом: памятуя о верном его служении мне в госпитале, теперь слишком многое дозволяю Тимофею. А ведь собака любит палку.

Вернулся Тимофей за полночь, когда проходил мимо меня в свой чулан, по комнате словно жбан с брагой пронесли.

Утром выяснилось, что слуга мой не только не почистил вечером лошадей – наглость его распростерлась куда дальше: он пропил новую уздечку и даже скребницу.

Дал Тимофею по левому уху, затем по правому и пообещал в следующий раз повесить на суку. Слуга мой сразу стал послушен, расторопен и словно даже повеселел. Оплеухи пошли ему на пользу.

* * *

До Москвы уже рукой подать. Это видно хотя бы уже по тому, что вокруг все меньше лесов. По всей России они буйствуют и густы, там они точно борода справного Микулы, а под Москвой – как щипаная бороденка Игнашки. Так возле кострища травы теряют силу, однако ж стоит только ступить пару шагов в сторону, они зеленеют, будто не знают ни огня, ни ног человека. Москва – огонь. Жадный, как купец, выстрадавший каждую копеечку, и веселый, как гусар, просаживающий последний рубль.

Мы едем, и все больше пеших и конных попадается на глаза, все больше суеты и движения; дороги спотыкаются друг о дружку и бегут, бегут в Москву. А-ца-ца-ца-ца-ца-ца!!! Приказал и я Тимофею погонять, а он рад стараться. И вот, будто искра мелькнула за лесочком, потом еще одна – московские купола. Ну, здравствуй, Москва златоглавая! Чего тебе от меня надобно?

В Москве у дядюшки

Прибыв в Москву, я направился на Поварскую к дядюшке. Лакей сразу же узнал меня и помчался докладывать на второй этаж барину. Хотя лакей был уже немолод и притом вид имел весьма степенный, однако ж перепрыгивал через две ступеньки и клокотал руками, как раненый глухарь крыльями. При этом он что-то бормотал себе под нос. Всех слов было не разобрать, но «ох, Господи, напасть-то какая!» прозвучало меж них отчетливо.

Вероятно, лакей вспоминал прошлый мой визит сюда, когда я пытался тайно втащить через окошко на второй этаж барышню. Попытка та закончилась неудачей – веревка оборвалась, и барышня вроде как ногу тогда сломала. С тех пор уже много воды утекло, но оказалось, что живые события тех времен до сих пор волновали лакея чрезвычайно.

Дядюшка сделал вид, что весьма рад моему приезду. Едва я вошел в кабинет, он поспешно вскочил с кресла и засеменил мне навстречу. При этом дядюшка улыбался, и по лицу его бежали морщинки – точно в стылый старый пруд бросали камешки. Он деликатно обнял меня и, изображая родственный поцелуй, осторожно ткнул свою щеку в мою.

– Ну, как ты, дорогой племянник? Надолго ль в Москву?

– О, нет, не надолго, – сразу успокоил я дядюшку. – Спешу в Петербург по долгу службы.

– По долгу службы?

– Именно, именно.

– Ну, хорошо, хорошо, хорошо, – дядюшка засеменил назад в свое кресло, пытаясь незаметно обтереть после «поцелуя» платочком свою щеку. – И как служба? Скоро ль в генералы?

И хотя последний вопрос он задавал, будучи ко мне спиной, я так и видел, как губы его кривятся в усмешке.

Усевшись, дядюшка позвонил в колокольчик и приказал явившемуся слуге подавать обед.

– В залу подавать-с? – спросил слуга.

– Сюда подавай, остолоп! – воскликнул дядюшка и топнул ногой. – На двоих, слышишь, подавай!

Слуга поспешно удалился, а мы начали беседу. Поначалу она шла туго – точно не меж родственниками, друг друга давно не видевшими, а разбойниками, которые случайно столкнулись на узкой ночной дорожке и не о том думают, как сказать и что ответить, а как бы половчее свой нож из-за голенища выхватить.

Однако ж мало-помалу разговор вошел в обычные берега. Дядюшка стал расспрашивать меня о службе: он желал знать, как обстоят дела с закупками провианта, по-прежнему ли гусары готовы дать по носу наглому пруссаку и турку, не в одном ли я служу полку с его давним знакомцем майором Кондулуковым и прочее, прочее, прочее.

Я, как мог, отвечал. Разговор, разумеется, зашел и о родственниках. Дядюшка сделал обзор их здоровья: у кого мигрень, у кого жаба, кто уже едва ноги волочит, а кто еще «скоренько бегает». Признаться, меня мало занимало состояние здоровья и степень бодрости и проворства моих родственников, тем более что о многих из них я знал лишь понаслышке, а об иных имел лишь смутные детские воспоминания.

– А как поживает мой двоюродный братец и ваш сын Александр? – спросил я. – Помнится, мы пробовали с ним скрещивать разные породы животных. Продолжает ли он подобные опыты?

– Опыты? – дядюшка насупился. – Кабы не мое приятельство с губернатором, плохо бы эти опыты для вас тогда закончились.

– Это были все лишь невинные шалости, имевшие единственной целью обогатить природу новыми видами.

– Единственной целью… – криво усмехнулся дядюшка. – Ты лучше скажи, когда, наконец, образумишься и семьей обзаведешься?!

Я ответил, что еще не пришло мне время жениться, но непременно это сделаю когда-нибудь, как всякий порядочный человек.

– Порядочный? – переспросил дядя, и в щеки его добавилась изрядная порция багрянца.

– У вас есть сомнения на сей счет?

– Сомнения? Я полагаю, что порядочные люди не волочатся за каждой юбкой! Порядочные люди обзаводятся супругами, плодятся на законном основании и почитают своим долгом заботу о семействе. Се-мей-стве! – дядюшка устремил вверх указательный палец. – Вот, например, я… С тех пор как перешла в мир иной моя Анна Степановна, Царствие ей Небесное, не стал я шляться по дамам, охочим до развлечений.

– А что ж не стали? – поинтересовался я.

– А потому не стал, что я совесть в отличие от некоторых имею. Со-весть! – тут он вновь устремил вверх указательный палец. – Жду, когда и меня приберет Господь, чтобы мы с Анной Степановной воссоединились на небесах.

– А со Стефанией Карловной на небесах не желаете воссоединиться? – спросил я. – Ведь, насколько мне известно, она тоже когда-то была вашей супругой? С которой же из двух вы желали бы воссоединиться на небесах?

– Кхы, кхы, кхы… – откашлялся дядюшка. – Да, Стефания Карловна родила мне первенца Александра, а сама умерла при родах. Однако при чем тут Стефания Карловна?

– Как при чем? Ведь именно она была вашей первой супругой, а не Анна Степановна! И потому было бы логично воссоединиться на небесах сначала с нею… В приоритетном, так сказать, порядке. А уж потом, коли и там, на небесах, не сложится, воссоединяться с Анной Степановной.

– Странное предположение. Ты весь в отца, как я погляжу… Тот же взгляд, те же повадки…

– Это делает мне честь – быть похожим на папеньку, – с простоватым видом отчеканил я.

– Кхы, кхы, кхы… – закатив глаза, еле отдышался дядюшка. – Давно он тебе не писал?

– Регулярно пишет.

– А не отписал он тебе, что вновь спутался с этой… Даже не хочу ее имя произносить в этих стенах. Опозорил мою сестру и твою мать! – теперь уже выкатив глаза, заговорил дядя. – Говорил я… говорил тогда, что не надобно за него ей идти…. Как чувствовал, хотя и сам в те поры еще молод был!

Назад Дальше