– Регулярно пишет.
– А не отписал он тебе, что вновь спутался с этой… Даже не хочу ее имя произносить в этих стенах. Опозорил мою сестру и твою мать! – теперь уже выкатив глаза, заговорил дядя. – Говорил я… говорил тогда, что не надобно за него ей идти…. Как чувствовал, хотя и сам в те поры еще молод был!
– Да не тебе, дядюшка, о моем отце судить.
– Это почему ж?
– А потому, что я канделябрами кидаюсь, когда разговор мне не по душе.
– Ишь ты какой! – вдруг улыбнулся мой родственный собеседник. – Что ж, это похвально, это я приветствую! Это – наша порода! Коли есть у нас еще такая молодежь, за Отечество я покоен.
Пожилая стряпуха принесла обед; дядюшка внимательно следил, как она расставляет на столе тарелки, а потом сказал:
– Вот что, Степанида… когда пойдешь вниз, вели, чтоб молодому барину постелили в спальне рядом с моим кабинетом. И еще скажи Анисье, Татьяне и Ольге, чтоб живо собирались и отправлялись во флигель. Там пусть сегодня и ночуют.
Тут дядюшка глянул на меня и добавил:
– Да еще накажи, чтоб изнутри хорошенько закрылись. А Ерофей пусть окна ставнями снаружи запрет.
– Что ж, и Ольге во флигель идтить-с?
– И ей.
– Да к чему ж такое? – развела руками стряпуха.
– Цыц! – с неожиданной горячностью воскликнул дядюшка. – Делайте, коль я говорю! Вон в дом какой герой пожаловал! – тут он кивнул на меня. – Не успеешь и глазом моргнуть, как он вас всех тут обрюхатит!
– А мне тоже во флигеле прятаться? – стряпуха уставила на меня испуганные глаза. При этом она на какую-то секунду даже оцепенела – видимо, представила весь ужас положения, в котором могла из-за меня оказаться. То есть стать мною обрюхаченной.
Дядюшка с некоторым удивлением оглядел ее с ног до головы, поморщился и молвил:
– Ты можешь остаться – стара уже. Надеюсь, на тебя он не позарится.
Не желая привносить сумятицу в покойный дядюшкин дом, я сказал, что переезд молодых служанок во флигель вовсе не обязателен, поскольку ночевать я здесь не намереваюсь – очень уж спешу в Петербург по казенному делу.
– Что, в самом деле торопишься?
– В самом деле.
– Ну, как знаешь, – дядюшка наполнил два бокала ренским. – Удерживать тебя не буду – служба есть служба.
Мы выпили по бокалу и только начали обед, как за дверями послышалось младенческое хныканье, и в кабинет вошла девка с ребенком на руках. Судя по тому, как она посмотрела на дядю и как держалась, здесь она чувствовала себя если и не полновластной хозяйкой, то уж точно и не обычной служанкой.
– Ольга, ступай! – воскликнул дядюшка, поспешно вскакивая. – Потом, потом, потом!
– Да куда ж нам во флигель?! – вопросила девка изумленно. – Что это такое вы удумали-с?
Дядюшка с неожиданным для его лет проворством метнулся к ней и со скороговоркой «потомдушечкапотомпоговорим» обхватил ее за плечи и насколько деликатно, настолько и решительно выпроводил из кабинета вон.
Я едва сдержал смех – так вот, оказывается, какая есть тайна у моего дядюшки, столь склонного к нравоучениям!
Меж тем он как ни в чем не бывало вернулся за стол, и мы продолжили трапезу. Я, разумеется, не стал задавать вопросов касательно девицы и младенца, а дядюшка не почел нужным вдаваться в объяснения.
«Конечно, дядюшка мой – двуликий Янус, – думал я, кушая его пирог. – Объявляет себя поборником нравственности, утверждает, что ждет не дождется, когда воссоединится на небесах с почившей своей супругой, а сам тем временем плодится на земле с дворовой девкой. И при этом смеет еще моего отца осуждать. Да, лжив, блудлив и плутоват мой дядюшка. И много чего еще есть нехорошего в нем. Да чего уж там лукавить – подлец он, да и только!»
И уже произнес я мысленно дядюшке этот свой приговор, как вдруг… Вдруг дядюшка отпихнул от себя тарелку, и как-то бросились мне в глаза кисти его рук. Точь-в-точь такие же, как у моей матери, когда, чем-то раздраженная, начинала она жестикулировать или точно так же гнала от себя докучную ей тарелку. А еще почему-то вспомнилось мне, что, когда я сам был еще совсем маленький, с любопытством рассматривал свои руки, свои пальцы, свое лицо в зеркале. Все это было мне тогда в диковинку и думалось с изумлением – неужто это и есть я? Прошло время, и я довольно узнал себя, а теперь иной раз чувствую, что даже надоел я сам себе. Будто весь уже износился, и нужен мне иной облик. Пресыщен я собой. Пресыщен… Какая адская тяжесть в этом слове! Можно ли от нее избавиться? Да ведь это все равно что от самого себя избавиться. Вон змея сбрасывает кожу, а все равно все той же змеей остается. И только любовь избавляет от пресыщения и исцеляет, поскольку находит душе применение, направляет ее в то русло, которое и было предназначено ей. Она возвышает человека, вернее, и делает его человеком. И еще я подумал, что по-настоящему может любить лишь тот, кто уже пресыщен собой, и искать этот новый облик свой души нужно в любви. Искать любви, чтобы спасти свою душу… Может, дядюшка решил пойти этим путем, чтоб душе своей хотя бы надежду на спасение дать? А впрочем, о чем это я? Вон в какие материи загнул, а дело между тем, пожалуй, и выеденного яйца не стоит. Просто блудлив мой дядюшка, а потому и шашни с дворовой девкой водит. И просто лжет, когда о загробных своих надеждах рассказывает.
А впрочем, впрочем… Престарелый слабый и одинокий человек хочет душевного покоя. Утоли печали раба твоего, Господи!
Когда трапеза закончилась, дядюшка достал из комода шкатулку и, вынув оттуда пятьсот рублей, подал их мне.
– Вот тебе деньги! – сказал он. – В дороге-то, небось, поиздержался? Да бери, бери! Это я тебе от чистого сердца дарю, по-родственному. Не затем, чтоб умаслить на молчание о виденном, об Ольге моей. Ведь шила-то в мешке все равно не утаишь – все и так уж знают…
Тут дядюшка вздохнул, а затем крепко обнял меня. Потом он проводил меня, и на крыльце мы троекратно по русскому обычаю расцеловались на прощание. Я поехал, а дядюшка все стоял и махал рукой на прощание. Не обтирал на этот раз платочком свои щеки после моих поцелуев. А может, просто платочек в кабинете позабыл.
На балу
Я велел ехать в гостиницу на Сретенке, где не раз прежде уже останавливался и где всегда были хорошие номера. В гостинице я быстро привел себя в порядок: ополоснулся и, произведя с помощью ножниц решительную экзекуцию над усами, которые уже добрались до нижней губы, отправился в Петровский театр. В глуши я ужасно истосковался по блеску жизни, по ее кипению. А где ж, как не в театрах больших городов, лучше и полнее можно ощутить это бурное течение жизни, этот ее нарочитый блеск? Элегантные коляски без привычных пудов грязи на колесах… милые барышни в алмазных и жемчужных ожерельях… разговоры на французском да на аглицком… А запахи… что за чудные запахи! Пропорхнет рядом барышня, мелькнет соболиной бровью… Уж и нету красавицы, вся в толпе потерялась, но запах ее духов успел поразить тебя в самое сердце… Один только вдох, и все былые утехи и приключения мгновенно всплывают в памяти: о, как была хороша такая-то, а потом я встретил такую-то… И сладко в душе, и грустно. Но и сама эта грусть сладкая. Да, хорошо в театре, люблю я его. А что касается самих постановок, то, по правде сказать, скучны они. Особенно иностранные. Сюжеты ходульные, характеры неправдоподобные, все белыми нитками шито и торчит в разные стороны, точно перья на битом петухе. Притом актрисы и актеры обычно так громко кричат, словно не роли свои играют, а выясняют – у кого глотка самая луженая. Вероятно, так в театрах принято выявлять самого даровитого.
А в спектакле Клейста, который давали в тот день и который являл не то комедию, не то драму, ко всем вышеперечисленным недостаткам добавлялся еще и тот, что актрисы были уже весьма не молоды. Причем, как я заметил, чем старше была актриса, тем больше слоев румян и пудр накладывала она на свою физиономию, полагая, что так будет выглядеть молодее. Вообще, о возрасте женщины разумнее всего судить по количеству слоев этих пудр, точно так, как лесник узнает возраст дерева не по россказням досужих старожилов, а натурально – по количеству колец на пне.
В антракте встретил я своего давнишнего знакомого Еланского. Это был один из тех светских щеголей, что без устали снуют по всяческим балам и вечеринкам, вполне искренне полагая, что только для этого они и живут на белом свете. Такие всегда знают, где какое увеселение происходит, и стремятся туда, словно мухи на мед. Если б объявить им, что все увеселения раз и навсегда отменены, они, пожалуй, осыпались бы от тоски с «древа жизни», как горох из стручков по осени. Еланский предложил ехать на бал, который давал этим вечером князь Бобровский.
На бал к князю мы прибыли, когда вальсировка была уже в самом разгаре. Я прислонился к колонне и стал наблюдать за происходящим. Оно так же отличалось от тех вечеринок, на которых я бывал в последнее время, находясь в провинциальных городишках, как барская трапеза на втором этаже – от ужина холопов на первом. Зал был полон огня и блеска, десятки пар кружились под музыку по сияющему паркету.
Вскоре вокруг меня образовался кружок из гостей, среди которых было и несколько знакомых мне господ. С одним мы когда-то прежде вместе сиживали за ломберным столом, другой был секундантом моего знакомца, третий… Бог весть, где я его видел прежде, но он меня приветствовал, как товарища. И я его, разумеется, приветствовал так же.
Завязался веселый разговор, шампанское пенилось, и лакеи едва успевали подносить нам новые полные фужеры. Меня расспрашивали о походной жизни, и я охотно рассказывал байки о службе, о своих товарищах по эскадрону и пересыпал эти рассказы анекдотами.
– Так для чего же вас, поручик, все-таки вызывают в Петербург? – вдруг поинтересовался кто-то.
– Проведать лучшую дорогу для эскадрона. – Тут я сделал лицо серьезным, насколько только мог. – Мои товарищи походной колонной уже следуют за мною.
– Стало быть, происходит передислокация?
– О нет, для нашего эскадрона это не передислокация, а маневры. А вот для стройных дамских ножек это действительно передислокация.
– Передислокация для дамских ножек? – разом воскликнуло несколько человек. – Как же это понимать?
– Да очень просто. После отхода нашего эскадрона их правые и левые ножки смогут воскликнуть друг другу: «Ну, наконец-то мы вместе!»
Пыхнул хохот, многие в зале обернулись в нашу сторону. В это мгновенье меня что-то кольнуло в висок, точно мошка укусила. Я повернул голову и увидел очаровательную молодую барышню. Она смотрела на меня сияющими глазами и улыбалась. Черты лица ее показались мне знакомыми, уже когда-то прежде виденными. Улучив удобный момент, я поинтересовался у Еланского, кто эта барышня.
«На балу»
– Как, разве вы не знакомы? – удивился тот. – Да ведь это же Настасья Ивановна Брындина, дочка Иванстепаныча. Ведь вы, помнится, бывали в его доме и должны знать его дочь.
– Это Настенька? – изумился я. – Неужто это она? Да ведь она была подростком!
– Что ж, годы быстро летят! Настенька, которую вы помните подростком, как видите, вполне уже выросла! Более того – она уж замуж успела выйти! Вон, кстати, ее супруг, господин Абросов. – Еланский кивнул на тучного господина в жандармском мундире, который с напором шмеля стремился сквозь толпу дам к комнате, где шла игра в вист. Судя по быстрому мельканию рук над зеленым столом и азартным восклицаниям, доносившимся даже сквозь плотную завесу музыки, игра там была в самом разгаре.
Настенька
– Вы ли это, Настенька? – подойдя к юной даме, спросил я и щелкнул каблуками. – Если это вы, то я глазам своим не верю!
– А я вот вас сразу узнала. – Настенька в смущении опустила взор.
– Ну, меня-то нетрудно узнать! – шутливо сказал я. – Я все так же громко щелкаю каблуками, и у меня все те же усы! Кстати, сегодня я их подрезал, и они стали жесткими, как щетка. Вот, потрогайте… Извольте…
Настенька еще больше смутилась, и на щеках ее выступил румянец.
– Впрочем, да… Не вполне было б уместно, если б вы стали сейчас на балу ощупывать мои усы! Вы ведь уже далеко не тот подросток, которого я помню. – Я посмотрел на красавицу, и по сердцу моему словно щелкнули серной спичкой. Спичка-то сама, пожалуй, не загорелась, но вот искры от нее так и посыпались куда-то в живот.
– Ужель я так сильно изменилась с тех пор, как вы видели меня в последний раз? – с придыханием спросила Настенька.
– О, да! – признался я.
– В чем же? Скажите!
– Ну, знаете… Я вот еду сейчас в Петербург… То есть не буквально сейчас… Не сию минуту, а вообще, в целом еду… из Конотопа, где стоит мой эскадрон…
– Из Конотопа? – как бы в полусне спросила Настенька.
– Да, из Конотопа… Меня в Петербург вызвали… Но не о том речь… не о том…
– А о чем же?
– Я еду в столицу и по дороге вижу всяческие поля со злаками. Овес, там, пшеница всяческая… А зайдешь в трактир отобедать – так там подают пироги из этих злаков. Так вот и вы… прежде были… как бы это сказать… ну, незаметны, как те невзрачные злаки в полях… Зато теперь…
– Я, что же, на пирог теперь стала похожа? – Настенька несмело улыбнулась и подняла на меня глаза.
Тут я понял, что взял неправильное направление – Настенька давно уж превратилась из подростка в цветущую даму, и подобные сравнения были неуместны.
– На пирог? Нет! Как могу я сравнивать вас с пирогом! Вы стали прекрасны! – воскликнул я с жаром. – Вы словно превратились из гусенка в лебедя! То есть я хотел сказать, что вы теперь прекрасны, словно трель жаворонка! Или зимородка! Да! Как восхитительная трель зимородка над прекрасным цветущим лугом!
– Признаться, я никогда не видела зимородков, – смущенно молвила Настенька.
– А слышали ли вы трели соловьев?
– Да, – тихо сказала она. – У нас в имении много соловьев, их пение я люблю слушать…
– Любите? Так знайте, что вы теперь прекраснее, чем пения этих соловьев при первых лучах зари!
Тут я начал говорить что-то уже такое, чего и сам теперь не припомню. Очнулся я, когда уж услышал, что вокруг нас перешептываются присутствующие. Дабы не скомпрометировать супругу господина Абросова, я щелкнул каблуками и отправился пить шампанское с Еланским и новыми своими товарищами. Я продолжал сыпать шутками и с показным щегольством приглашал на танцы всех барышень, которые только ни подворачивались мне под руку.
При этом, однако, кружась в танце с другими барышнями, я продолжал наблюдать за Настенькой. Я видел, что и она с меня глаз не сводит. Разумеется, не преминул я пригласить и ее несколько раз. Танцевала она, надо отметить, великолепно. Мы кружились и болтали о всяком вздоре. «А что, ваш папенька по-прежнему вольтерьянствует?» – спрашивал я. «О, да!» – отвечала Настенька. «А маменька все пасьянсы раскладывает?» – «О, да!» – с восторгом восклицала она.
Я был совершенно очарован Настенькой, и сердце мое было как серебряная ложка, которой кушали пирожное с вишенками.
…Когда бал уже подходил к концу, я, оставив товарищей, незаметно выбрался из дома и, сев в коляску, стал дожидаться, когда Настенька станет уезжать. Я уже понимал, что она влюблена в меня. Такое частенько случается с впечатлительными барышнями, которые умудряются во взрослую свою жизнь «затащить» романтические представления отроческих лет. В отрочестве они выдумывают себе героев, влюбляются в них и продолжают любить некоторое время даже после замужества. Особенно если муж не в полной мере соответствует их представлениям о том, каков должен быть настоящий герой. В доме Брындиных я бывал лет пять назад. Бывал, кажется, пару раз, не более, и, конечно, не обратил тогда особого внимания на девочку-подростка Настеньку, поскольку для меня она не представляла тогда никакого интереса. Однако юное созданье, начитавшееся всяческих романтических историй, а может быть, «нагадавшее» меня в предрождественскую ночь, уверовало в то, что именно этот блестящий гусар, то есть я, и является живым воплощением ее представлений о герое ее сердца, ее суженый. Она полюбила, собственно, не меня, а свою мечту о будущем муже. Но полюбила. Прошло время, она повзрослела, родители выдали ее замуж, и отроческое мечтанье рассеялось, как дым в суете дней. Но сегодня она увидела меня на балу, и прежнее мечтанье воскресло в ее сердце и вновь покорило ее ум. Вероятно, Настенька не была счастлива в браке. Да и могла ли она быть счастливой с человеком, который оставлял ее на балу одну ради игры в карты? Я был уверен, что прав в своих оценках сердечного состояния Настеньки и в оценке отношений ее с мужем, но все-таки дал этой супружеской чете последний шанс доказать, что я ошибаюсь. Если между ними есть любовь, то еще до рассвета я умчусь из Москвы сломя голову. Но нет, нет, такого не случится – она влюблена в меня!
Затаившись в коляске, как паук, подстерегающий жертву, я ждал, когда Настенька выйдет с мужем на крыльцо и направится к своему экипажу. Мне нужно было увидеть, как они пойдут рядом. Ведь здесь, в темноте, избавившись от внимания досужих глаз, оба они будут куда искреннее, и язык их движений скажет об их истинных отношениях куда больше, чем любые слова. Ведь слова обманчивы, а язык тела не лжет. Каждый шаг, каждый поворот головы явят всю подноготную их отношений.
Вот вышли и забираются в свои коляски незнакомые мне дамы и господа, вот, кажется, мелькнул Еланский с драгунским офицером. А вот и Настенька. Она плывет, словно облачко… ее муж топает рядом, опустив голову, как усталая ломовая. Они движутся вместе, но при этом между ними точно пропасть. Так ходят либо те, кто прожил вместе целую жизнь и уже не обращает внимания друг на друга, как не обращаем мы внимания на собственную руку или ногу – куда ж они денутся, либо совершенно чуждые друг другу люди. Они подошли к экипажу. Муж Настеньки даже не подал ей руку, когда она садилась! Решено, она будет моей!
…Я велел Тимофею следовать за Настенькой. Скоро мы подъехали к двухэтажному дому на Неглинной. Экипаж Абросова заехал во двор, а я приказал слуге остановить чуть подалее. Соскочив на землю, я прошелся по улице в ожидании, когда загорятся свечи на втором этаже.