Как голодный волк на кобылицу, бросился я на стремительно летящую молодку; мы сшиблись и покатились в кусты. Добыча моя была сильна и отчаянно сопротивлялась, однако ж я сумел быстро овладеть ею. Поначалу она рычала, пыталась вырваться, но это продолжалось недолго. Чрез пару минут она уже сама отчаянно, точно утопающий своего спасателя, обхватила меня и руками, и ногами, словно пришла в ужас от мысли, что я оставлю ее. Даже и мочку моего уха крепко ухватила зубами! А была бы у молодки вторая пара челюстей, так, надо полагать, впилась бы ими и в другое мое ухо – уж так была неистова. Любовная баталия была недолгой, что неудивительно, ведь молодка мне попалась по-настоящему огневая. К тому же я, вероятно, перекипел, предвкушая грядущее наслаждение, томясь под горкой. Да, такое нередко случается, и потому тысячу раз прав мой кузен, утверждавший, что дамой надобно сначала овладеть, а уж потом только мечтать о ней. Точнее сказать, не мечтать, а вдумчиво размышлять – насколько хороши ее прелести, какова она в любовной баталии сама по себе, каковой может быть, если ее хорошенько подбодрить, и какими именно способами ее следует взбадривать. А вот если сначала размышлять, а потом овладевать, то вполне может статься, что между помыслами и действительностью окажется печальная пропасть.
Закончив дело, я вскочил на ноги. Со всех сторон слышались охи, рычание, стоны и взвизгивания; весь склон холма, покрытый телами, дрожал и словно сползал вниз в черную бездну, как если бы его постигло землетрясение.
Раззадоренная молодка ухватила меня под коленки, чтоб опрокинуть на себя и продолжить любовную баталию, однако я благоразумно кувыркнулся назад и откатился вниз по склону – ну, не проводить же мне было всю ночь с одной и той же, когда вокруг все так и кишело молодками всех мастей. Я наступал на чьи-то тела, падал и поднимался.
Второй моей добычей оказалось создание со столь быстрыми и длинными конечностями, что его можно было бы, пожалуй, принять за какую-нибудь стрекозу, если б не назвалось оно после всего совместно нами проделанного Аглаей Поликарповной. Так я узнал, что это был все-таки человек.
«А ведь непременно же была она возлюбленной какого-нибудь господина с возвышенными помыслами и взором горящим, – размышлял я, когда Аглая Поликарповна, с нежной благодарностью оглаживая мои руки и плечи, говорила, как хорошо нам будет проводить вместе время в ее имении под Звенигородом. – А может, и теперь этот мечтательный господин или какой-нибудь другой, уже утративший взор горящий и имеющий теперь твердое убеждение, что жить надобно честной семейной жизнью, вздыхает о ней и почитает верхом блаженства заслужить ее благосклонный взгляд, поцеловать ее ручку. А она, а она, а она… Ах, до чего же мы наивны в своих романтических представлениях о сущности дам».
Разумеется, я отдаю себе отчет в том, что на Терентьевский праздник съехались далеко не самые добродетельные представительницы их рода, вероятно, даже весьма низменные и порочные, но ведь это были дамы же все-таки! Не свалились же некие неведомые существа с Луны на эту горку под видом земных молодок!
Впрочем, молодки подобны воде – они и обжигают, как кипяток, и жгут, как лед. Все зависит от того, в какую минуту подвернутся под руку. Теперь минута была самая что ни на есть подходящая. Я увидел неподалеку костерки с пляшущими меж них фигурками и устремился туда.
Десятки мужчин и женщин с венками на головах и повязками из растительности на чреслах, разбившись на пары и взявшись за руки, двигались меж огней и пританцовывали. При этом пары постоянно менялись, поскольку из темноты появлялись новые участники действа. Они ныряли в живой коридор и, выбрав того, кто им приглянулся, хватали за руку и тащили его в начало всей этой процессии. Оставшийся же в одиночестве покорно исчезал во тьме, но вскоре вновь оказывался в коридоре и в свою очередь хватал того, с кем желал составить пару. Интересно отметить, что особи мужеского и женского полу, выбирая себе партнера, вели себя по-разному. Мужчины, как правило, проявляли ту лихость, которую моралист со впалыми щеками назвал бы разнузданностью, а пожалуй, даже и верхом неприличия. Впрочем, я, не будучи моралистом, скажу просто: мужчины «шли» по коридору вприсядку, широко разбрасывая ноги в разные стороны, как бы желая возгласить: «а вот я какой, смотрите все!» Женщины же при выборе партнера вели себя иначе: они неторопливо перемещались по коридору, причем такими мелкими шажками, наползая одной покрасневшей от трения коленкой на другую, словно ноги их были склеены или же меж ногами находилось некое изделие, которое они намеревались отполировать с тем усердием, которое только возможно. При этом головы женщин были потуплены, как бы от терзающего их стыда, но глаза так и сверкали в разные стороны, выбирая себе дружка по вкусу. Одним словом, и мужчины, и женщины вели себя точно так же, как и в прочей своей жизни, где первые считают себя господами, но на самом деле находятся в сострадательном наклонении ко вторым.
Вероятно, эта игра тоже была частью неведомого мне ритуала. Не желая ждать, когда и чем он завершится, я схватил самую фигуристую молодку и повлек ее в раздольную травяную мглу. Тело молодки было мягкое, переливчатое, обещающее подлинную страсть. Такая страсть встречается довольно редко в женщинах, и такие тела попадаются редко, и потому достаточно лишь коснуться его, чтоб сразу понять – именно для тебя оно предназначено, каждая извилинка и косточка для тебя отлита и выточена. Но куда как чаще бывает, что вроде бы и хороша барышня, и формы имеет подобающие, в чем-то даже изящные, но взглянешь на них – и в один миг поймешь, что при всей женственности предназначено это тело более для трудовых дел и надобностей, чем для любовных утех. А уж как только ухватишься за такую, не для любви предназначенную молодку, невольно почуешь себя в шкуре сельчанина, взявшегося, к примеру, за плуг или за какой другой механизм. И хорошо, если члены твои в сей миг скучают по работе или просто по движению, иначе весьма пресным будет для тебя любовническая пахота. Впрочем, падая в травы с новой своей добычей, я заранее знал, что уж она-то не для трудов, а именно для любви создана, и что все у нас с ней пойдет как по маслу. Первым делом я….
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
…я лежал на коленях новой своей подружки и лениво поглядывал в светлеющее небо, странно украшенное двумя темными полуокружьями ее грудей. Судя по всему, очередная моя избранница была хорошо образована и принадлежала к знатному роду. На мое предложение назваться она только рассмеялась. Тогда я сказал, что ее имя мне нужно для того, чтобы записать его на скрижалях своей памяти.
– Ха-ха-ха! – смех ее осыпался серебром в травы. – На скрижалях памяти! К месту ли такие высокопарные речи?! Мы с тобой сейчас безымянны, как эти травинки в поле, и свободны от всех условностей и предрассудков. Так и нужно жить, без скрижалей и памяти. Безымянными.
– Безымянными?
– Да, безымянными, как эти травы. – Она сорвала стебелек.
– А как называется этот церемониал меж костров? Или он тоже безымянный?
– Хотилицы.
– Хотилицы? – Это слово, как явно знакомое, зашебуршилось в моей памяти. – Я слышал это слово… в Конотопе… от одного благонравного капитана…
– Должно быть, этот капитан о-очень благонравный, коль знает такие игры, как хотилицы, – с этими словами прелестница стала щекотать пушистым кончиком стебелька мой живот, опускаясь все ниже и ниже. При этом она чуть наклонилась вперед, и ее терпкий, точно перезревшая вишня, сосок коснулся моих губ.
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
…………………………………………………………………….
Окончив очередную любовную баталию, я, вздымая боками, словно издыхающая от долгой скачки лошадь, ничком повалился в траву. Вокруг моей головы бродили какие-то странные мысли. Некоторые из них так и не пожелали меня посетить и, отложив «визит» на неопределенное время, канули куда-то прочь. Бог весть, что это были за мысли, только скрипели в мои уши, наливаясь утренними соками, травы. И это постукивание и пощелкивание восходящих по стеблям соков было как бы эхом канувших невесть куда мыслей.
С реки слышался плеск, взвизги. Вероятно, даже и холодные воды не смогли погасить огонь, пылавший в человеческих чреслах. Я приподнял голову: в кустах прибрежного ивняка неторопливо бегали от парней блестящие от воды девки с венками из кувшинок.
Над полем стоял мутный, как глаз только что отелившейся коровы, рассвет. Небо было завалено дождевыми облаками. Я лежал в духмяных травах рядом с милой моему телу барышней, но чувствовал себя таким одиноким, словно оказался на дне неведомого омута. Мне страшно захотелось оттолкнуться от этого дна и вынырнуть. В голове моей, подобно перьям в курятнике, когда нагрянет туда злобный хорек, носились призраки ночной оргии. Все произошедшее этой ночью теперь казалось мне порождением какой-то странной, болезненной фантазии, и даже не верилось, что и я повиновался ей. Но как не поверить, если, куда ни повернешь голову, всюду бродят ее отголоски в виде обнаженных людей? И со мною рядом лежит ведь не призрак, а плоть.
«А может быть, эту ночную оргию мне послало Провидение, чтоб я осознал наконец себя заблудшей овцой, оттолкнулся от порока, как от камня, и двинулся по пути нравственного возвышения?»
Едва я об этом подумал, как пошел дождь. Окрестности немедленно наполнились толпами обнаженных людей, ищущих от него укрытия. И странными показались мне эти люди. Более похожими на только что вылупившиеся плоды неведомых растений, чем, собственно, на людей.
Безымянная моя ночная подружка быстро поцеловала меня в щеку и, вскочив, понеслась куда-то, сверкая ягодицами. Теперь при утреннем освещении они выглядели не столь безупречно, как при свете звезд: для того, чтобы и теперь казаться мне безупречными, чтоб и теперь я был бы ими совершенно восхищен, им следовало бы быть чуть-чуть повыпуклее. Уж не я ли тому виной, не мое ли чрезмерное усердие истребило их прежнее совершенство? От этого предположения на душе у меня стало еще сквернее; горько плюнув, я побежал искать свою бричку.
…Мой Тимофей был весьма печален и притом зелен: не только одежда, но и все его лицо было так перепачкано соками трав, точно им боронили целину. На мой вопрос, что случилось, слуга сообщил, что исправно охранял бричку и мое имущество, пока – тут лицо его сделалось зелено-пунцовым – не был он захвачен целой когортой престарелых представительниц Смоленской губернии, от которых не смог вырваться.
Перевернутая кибитка
Не успели мы проехать и полверсты, как увидели в кустах у дороги перевернутую кибитку. Не нужно было быть семи пядей во лбу, чтобы понять, для чего на ней сюда приехали, но при этом затруднюсь даже предположить, в какую «бурю» она попала ночью и отчего оказалась перевернутой. Все кусты вокруг были усыпаны пухом из распотрошенных подушек, валявшихся вперемешку с мелким скарбом в траве. Точно внутри кибитки произошел некий удивительный взрыв, выворотивший наружу все ее внутренности, но при этом ничуть не повредивший сам корпус.
Ни лошади, ни хозяина кибитки не было видно, зато чуть поодаль, под кустами орешника, стояли пожилые сельчане, в столь ранний час уже вышедшие в поле, чтобы править свои труды, но вместо этого вынужденные прятаться от дождя. Вытянув шеи, точно суслики в минуту опасности, они смотрели на перевернутый экипаж. Вероятно, сельчане и хотели бы поживиться чем-нибудь валявшимся вокруг него в траве, но не имели смелости приблизиться.
Я выскочил из брички в надежде, что хотя бы внутри кибитки обнаружу хозяина. Увы, внутри кибитки было точно подметено, и лишь между пологом и подголовником торчал альбом в коричневом кожаном переплете.
Я забрал альбом с собой с намерением передать его хозяину, если таковой найдется, и даже не предполагал тогда, какое удивительное приобретение сделал.
Мы поехали, дождь все усиливался, и вскоре вся дорога превратилась в сплошное месиво. С трудом выехали на большак и покатили по дороге. Под самым селом у брички отскочило колесо, и мы с Тимофеем основательно перепачкались в грязи, устанавливая его на место.
Тверь
До Твери добрались после полудня. При самом въезде в город мы заплутали, поскольку вместо того, чтобы ехать по главной, но сплошь покрытой лужами дороге, свернули на побочную. Так мы хотели избежать опасности потерять колеса в ямах, но, увы, побочная дорога привела к заросшему пруду и на том закончилась. Стоя на топком берегу пруда и размышляя, куда же нам теперь ехать, я невольно вспомнил некую злокозненную девку-чернушку, которая однажды заманила меня, тогда еще юношу, в лес и, лишь только я начал раздеваться, вскочила на моего коня и ускакала. Я был тогда весьма нетрезв и добрался до ближайшего хутора, едва не съеденный волками, лишь под утро.
«При всей своей разнице девки и дороги, однако, из одного материала скроены!» – подумал я и, выругав дорогу-обманщицу, а заодно и ту уже почти позабытую девку-чернушку, помог Тимофею и лошади выворотить бричку на целинную полосу. По этой целинной ничейной полосе мы кое-как и доползли до ближайших огородов.
Сначала ехали по узкому переулочку, цепляя кусты, выпрастывавшиеся сквозь щели заборов с такой отчаянностью, точно на огородах их кто-то давил и мучил, затем выскочили на очень широкую улицу, но с такими же точно заборами, и, наконец, достигли главного проспекта с каменными домами, выкрашенными желтой краской.
От проспекта отходили в разные стороны еще две улицы – точно кто-то пронзил мощным каменным трезубцем деревянную тушу города.
Народу на улицах было немного, дамы довольно милы, и лишь только обращал я на них свой взор, как они тут же опускали глаза и начинали двигаться быстрее. Вероятно, мой взор действовал на тверичанок, как ключ на заводную игрушку.
Я велел Тимофею остановиться у первой же попавшейся лавки, чтоб купить напитков, провианту и мыла. Тимофей остановился у двери, над которой была надпись «Иностранец Иван Степушкин».
Приобретя все необходимое, я спросил у приказчика, гражданство какого государства имеет иностранец Иван Степушкин. Малый, дотоле выказывавший отменную расторопность, как-то сразу приостановился и стал запускать искательные взоры на разные предметы, находившиеся в лавке, как то: на связки сушеной рыбы, мотки пеньки, коробы с пряниками, тюки с тканями и т. д. Наконец взор его уперся в мешок с сахаром, точно в стену, а сам он уже совершенно замер. Так муха, бывшая летом весьма энергичной и назойливой, под осень вдруг тихохонько складывает блеклые крылышки и скромные лапки, чтоб незаметно исчезнуть в темной щели.
– Что ж ты молчишь? – спросил я. – Подданный какого государства твой хозяин Иван Степушкин? А может, на самом деле он Гвидо Гвиничелли из Болоньи, а Иваном Степушкиным называется, чтоб не укоряли за низкое занятие торговлей? – я тронул приказчика за плечо. – Ну, отвечай же, любезный!
– Не знаю, как ответить, – молвил приказчик.
– И все-таки скажи – как это вдруг твой хозяин Иван Степушкин оказался иностранцем!
Приказчик нерешительно пожал плечами и сказал:
– А он год назад помер. Потому и числится теперь вроде как иностранцем. Да и кто ж он теперь и в самом деле будет, как не иностранец?
Тут уж настал и мой черед задуматься: а ведь, пожалуй, и прав, очень даже прав приказчик – закончивший свои дни на этом свете Иван Степушкин действительно стал иностранцем для всего, что было и мило, и не мило ему здесь. Лавка, вероятно, перешла в ведение его жены, которой так усердно, и должно быть, не только по торговой части, служит этот расторопный приказчик, дети… а что дети? Если они и есть, то имеют свои заботы и поминают батюшку разве что в минуту короткой вечерней молитвы. Ну, может быть, осталась еще собака на этом свете у иностранца Ивана Степушкина. Разве только она одна прислушивается по вечерам к шагам своего хозяина в иностранной стране; вскочит, бывает, чтоб подбежать и приластиться к нему, да и не знает, как подбежать.
Впрочем, и на этом свете все мы по отношению друг к другу тоже вроде бы как иностранцы. Друг друга не понимаем, а встретившись, тотчас и расстаемся. Где теперь неуязвимый для жизненных бурь коломенский помещик Котов-Голубев, перед кем в эту минуту крутит своими ягодицами безымянная барышня, с коей познавал я наслаждение всего лишь несколько часов назад под развратной горой, нашли ли покой после мирных своих трудов те крестьяне у брички, столь похожие на сусликов? Для чего мелькнули все они в моей жизни, точно какие-нибудь сороки? В какие дали от меня улетели?
Ни одной родной души вокруг. Тяжело, Господи, быть иностранцем на этой земле.
…Поселившись на втором этаже гостиницы, где служка записал меня почему-то Пушкиным, я велел немедленно подать ужин и горячей воды.
Сначала принесли горячую воду в большом тазу, и я долго отмывался. Пришлось даже прибегнуть к помощи лошадиной щетки, чтоб отскрести коленки от въевшейся в них зелени. Затем я отужинал и повалился спать. О, хорошо спать под шум дождя – все тревоги, все пустые надежды уходят, уходят, уходят. Будто нет ничего на свете, даже и тебя самого нет, и так легко становится на душе.
Альбом неизвестного
Проснулся я поздно, велел подать завтрак в номер, а Тимофея, от которого уже порядочно разило сивухой и луком, отправил за мастерами, чтоб занялись починкой экипажа. Дел им предстояло много – не только колеса укрепить. За время путешествия бричка, и без того доставшаяся мне не в лучшем состоянии, окончательно пришла в упадок и готова была развалиться сама по себе здесь же, на дворе гостиницы, не пускаясь в дальнейшую дорогу. Даже будучи неподвижной, она поскрипывала и попискивала, словно старый сарай с мышами.
До обеда я занимался записями, а затем взялся за альбом, найденный в кибитке у развратной горы. Судя по всему, хозяин его был человеком весьма основательным: никаких легкомысленных стишков или эпиграмм, с которых обыкновенно начинаются подобные альбомы, в этом не было. При этом каждое слово и даже каждая буква были выписаны столь же тщательно, как в старинных летописях, которые продаются в петербургской лавке древностей, где можно незадорого приобрести посох Иоанна Грозного, более, впрочем, похожий на крестьянскую дубину, или приличных размеров валун, на который Петр Великий якобы поставил ногу и молвил: «Отсель грозить мы будем шведу».