– Ступай! – приказал я бабе и, подойдя к окну, растворил его и пустил струю в произраставшие внизу заросли.
Из зарослей в разные стороны так и полетели всполошенные мотыльки и мошки, а проходивший возле усадьбы мужик остановился и изумленно выпучил на струю глаза.
Я погрозил мужику кулаком; он, увидев теперь не только струю, но и меня, испуганно присел и на полусогнутых ногах потек прочь.
Пока слуги поднимали блюда на второй этаж к обеду, хозяин пригласил меня выкурить по трубке табаку на свежем воздухе. Вышли на балкон; внизу бабы собирали ягоды и пели какую-то заунывную русскую песню.
– Таких знатных певуний, как у меня, вряд ли где сыщешь, – самодовольно сказал Панин и ткнул дымящейся трубкой в сторону баб. – Их гармоническое пение – исключительно моя заслуга.
– Вы любите музыку и обучили своих баб пению? – поинтересовался я.
Панин снисходительно улыбнулся:
– Просто бабам приказано петь, чтобы не ели моих ягод. Ведь когда они поют, ягод есть не могут! Вот в чем вся соль! Ха-ха-ха! Об этом моем изобретении даже Пушкин писал. Помните? – тут помещик театрально выставил правую ногу вперед и громко продекламировал:
В саду служанки на грядах
Сбирали ягоду в кустах
И хором по наказу пели.
Наказ, основанный на том,
Чтоб барской ягоды тайком
Уста лукавые не ели…
– Не правда ли, как все тонко подмечено и отображено! – Панин лукаво прищурился и подкрутил ус. – Ай-яй-яй, как тонко! И про бабьи уста лучше-то, пожалуй, и не скажешь! Кстати, поручик, если не побрезгуете, можете выбрать себе на ночку любую бабу. А ежели из этих певуний не пожелаете, то берите из дворни… Вот ужо за ужином посмотрите… молодки ядреные, хорошие… как на подбор… и все чистые, уверяю вас… – Александр Иванович деликатно взял меня за локоток. – С такими уж не заскучаете… Они у меня огневые…
Мне живо представилось, как крепостная девка, влюбленная, быть может, в какого-нибудь Андрюшку или в Проньку, подчиняясь барской воле, вынуждена будет этой ночью явиться ко мне. Смахнет слезу со щеки, вздохнет тяжело и пойдет. Не испытывая ко мне никаких чувств, кроме разве что отвращения, она тем не менее покорно отдаст свое тело в полную мою власть. А пожалуй, даже еще и станет, чтоб барин потом не высек, изображать при этом полное свое удовольствие. И так мне стало стыдно: за себя, за девку, за весь белый свет!
– Ба, поручик, я вижу, вы покраснели, – воскликнул Панин. – Ха-ха-ха! Право, не ожидал такой стеснительности от бравого гусара!
Елки-палки
…Обедали в большом зале. По правую руку от Александра Ивановича сидела его супруга, имя коей я не стал запоминать, чтоб не утруждать голову никчемными сведениями, ведь соблазнять ее в мои планы не входило, а по левую – два малолетних их отпрыска: дочь и сынок. Имена деток и вовсе произвели на меня впечатление едва ли большее, чем звук упавшей на пол пробки от шампанского.
Я рассказывал о своей службе, о походах и путешествиях, сотрапезники молча мне внимали. Я мельком поглядывал на них и невольно удивлялся: не только хозяин, с самого начала показавшийся мне довольно похожим на хряка, но и все члены этого семейства были удивительно похожи на свиней.
«И как это они все умудрились получить такое сходство? – думал я. – Ну, понятное дело, дети пошли в папеньку, но ведь и хозяйка, произошедшая, вероятно, из совершенно другого рода, – тоже вылитая свинка. Все семейство как на подбор!»
Впрочем, справедливости ради надо отметить, что если Александр Иванович был более похож на хряков, которых мне доводилось видеть в Тамбовских краях, то жену его я бы отнес скорее к тем породам свиней, которых разводят на Орловщине. Там они более подвижны и не столь жирны, как тамбовские. А иные, как я заметил, имеют там довольно темную шерсть и коричневые, а порой даже и черные уши. И действительно, если волосы Александра Ивановича были цвета подмороженной соломы, у жены его, как бы в подтверждение этого моего предположения, – цвета груздя под еловой лапой.
Хозяева старательно соблюдали столовый этикет и чинно утирали рты платочками, желая показать мне, что они хоть и живут в глуши, но не лаптем щи хлебают, что и они умеют вести себя столь же благородно, как и люди в столицах. Лишь сынок не церемонничал – хватал с тарелок все, до чего только мог дотянуться. Мать поначалу делала ему замечания на французском, однако, видя, что это не помогает, дала, наконец, оплеуху. Мальчик насупился и сердито посмотрел на меня, догадываясь, что именно мое присутствие мешает ему на этот раз есть так, как он это делал всегда.
Александр же Иванович посмотрел на сынка и расплылся в блаженной улыбке. Вообще, этот господин пребывал как бы в двух состояниях. Когда он глядел на своих родных, был чрезвычайно похож на холеного хряка, совершенно довольного своим существованием, но когда взгляд его вдруг натыкался на кого-нибудь из дворни, подносившего очередное блюдо, он мгновенно превращался в свина угрюмого. Впрочем, в такие мгновенья по физиономии Александра Ивановича бродило также и как бы некое удивление: дескать, а что это вообще за людишки такие? Как это вообще они посмели затесаться на белый свет да еще ко мне под бок?
Глядя на своих сотрапезников, я никак не мог отделаться от впечатления, что участвую в каком-то фантастическом маскараде, где свиньи, желая сойти за людей, надели на себя одежды.
«Если б вдруг силою какого-нибудь внезапного обстоятельства они оказались бы сейчас лишенными одежд, то у каждого непременно обнаружился бы хвост, – думал я. – У главы семейства он, конечно же, короткий и упругий, как молодой сучок, у детишек – тоненькие, как веревочки, а у супруги – веселым вьюнком. Ах, какой у нее хвостик!»
Я улыбнулся, представив, как под ее платьем сейчас радостно играет хвостик и какой он аппетитный.
Хозяйка заметила мою улыбку и тихонько улыбнулась в ответ, точно заговорщик – заговорщику. Опыт говорил мне, что с такими дамами, как она, хоть и кажутся они более предназначенными для невинных бесед, чем для чувственных утех, чрезвычайно приятно иметь дело в постели. Заскучать с такою особою, как эта, мог разве что ни на что не годный мизантроп. В этом смысле Александру Ивановичу, несомненно, повезло. Впрочем, как это часто случается в жизни, нужды в столь аппетитной и деятельной на ложе любви жене он не имел: ведь все женское население, обитавшее и в усадьбе, и в ее окрестностях, и так было его гаремом.
Как и некоторые другие помещики, мужчины рода Паниных испокон веков жили в своих владениях подобно персидским деспотам – могли себе позволить любую прихоть. Брали любую понравившуюся крестьянку вне зависимости от того, замужем ли она была или девицей на выданье. Брали всех подряд, как рыб из садка, и облагораживали, облагораживали, облагораживали. Так делывали и отец, и дед, и прадед, и прапрадеды Александра Ивановича. Так теперь делывал и сам он, старательно поддерживая традицию. А потому все его крепостные хоть и числились по бумагам таковыми, были на самом деле ближайшими родственниками: дедками, бабками, дядьками, тетками, сыновьями и дочерьми и Бог знает кем еще. Даже и та баба, подносившая мне сосуд, в который я должен был опустошиться, была наверняка какой-нибудь его тетушкой или кузиной, и в ее жилах тоже текла кровь панинского рода. Не напрасно же она, как и все тут, тоже была весьма похожа на свинью.
Я не сомневался, что супруга Александра Ивановича, конечно же, знает об этой семейной традиции, но мог только догадываться, как она к ней относится. А быть может, она в подражание супругу или из женской мести использует крепостных мужиков так же, как он использует их жен и дочерей? Заведет куда-нибудь под ракитовый кусток или в стожок сена да и тоже там их облагораживает в пику Александру Ивановичу? О, какие картины замелькали в моей голове, какая бездна удивительного замаячила!
– А вот не желаете ли отведать груздей, – прервал мои грезы Александр Иванович.
– Откушайте, откушайте! – с живостью поддержала его супруга и ласково поглядела на меня. – Уж такие грузди, такие грузди! Право, не пожалеете!
Тут она лукаво улыбнулась мне, поставила свой бокал шампанского на стол и принялась накручивать локон на пальчик.
Я живо представил, как она, но только уже совершенно голая, кокетливо накручивает на этот свой пальчик локон и, лукаво подмигивая, приглашает меня на свое ложе… так и играет ее розовый хвостик… а вот она ставит свою ножку на край ложа… а вот… я представил, как она повизгивает в предвкушении уже близких мгновений полного наслаждения…
Я смотрел на нее и почувствовал, что она понимает, о чем я думаю. Она зарделась, потом вспыхнула, а Александр Иванович со смутной тревогой начал озираться по сторонам, точно секач, почуявший в лесу охотников, но еще не понимающий, где именно они устроили засаду.
Я смотрел на нее и почувствовал, что она понимает, о чем я думаю. Она зарделась, потом вспыхнула, а Александр Иванович со смутной тревогой начал озираться по сторонам, точно секач, почуявший в лесу охотников, но еще не понимающий, где именно они устроили засаду.
«Барыня с игривым хвостиком»
А я не испытывал угрызений совести и нисколько не жалел помещика: любишь кататься, люби и саночки возить; огненным взором прожигал я его жену, творя с ней все возможное в мысленных далях.
Она в ответ смотрела на меня, и глаза ее соловели и мутнели. Мне показалось, что еще минута, и она начнет от вспыхнувшего в ней вожделения глотать воздух, как рыба, выброшенная на сушу.
…Ее дочь села за рояль, а она встала у окна и, повернувшись к нам спиной, слушала музыку. Александр же Иванович блаженно подремывал в кресле после обеда.
«Вот счастливая семья, – думал я. – Но разве так жить – это счастье?»
…Изготовил бумажного змея. Пошли пускать его над лугом. Миша, так, оказалось, зовут сына помещика, прыгал от восторга. На балкон вышла хозяйка усадьбы, долго стояла и смотрела на нас. «Как хрупко семейное счастье, – подумал я. – Мой случайный приезд, несколько слов, пылкий взгляд – и то, что казалось незыблемым, может лопнуть, как мыльный пузырь. Но нужна ли мне близость с хозяйкой, стоит ли мне ради мимолетной прихоти разрушать мир этих людей?»
Миша дернул меня за рукав и спросил, кто лучше летает – птицы или бумажный змей?
Я сказал, что птицы.
– И воробьи даже? – округлил глаза мальчишка.
– И воробьи. Ведь они летают, куда захотят, а бумажный змей – только туда, куда его пускает веревка.
* * *…Уже к самой ночи, когда домашние улеглись, пили с Александром Ивановичем наливки, курили трубки. Помещик рассказывал, как ведет хозяйство. Как и что сажать, чтоб получать приличные урожаи, он не понимал и не хотел даже задумываться о «столь низменных», как он выразился, предметах.
Его рецепт был прост – драть с крестьян все больше и больше, чтоб доходы не падали, а оставались хотя бы на прежнем уровне.
– Поверите ли, поручик, порой приходится три шкуры с них спускать! А как же иначе?! Иначе не понимают-с! – говорил он, надувая от неудовольствия свои розовые щеки. – Уж такие бестии, такие бестии! Никак работать не хотят! А управляющий… Тоже хорош… Из моих же крестьян… Намедни приказал его выпороть на конюшне. Вот уж подлец, каких еще поискать. А я…
Тут он стал рассказывать, сколь он строг, но справедлив, сколь любит во всем порядок, и в заключение опять предложил прислать мне на ночь любую на выбор девку.
Я отмалчивался, Панин благодушно похохатывал.
Когда вернулись в залу, он взял меня под руку и как бы невзначай подвел к стене, на которой помещался его живописный портрет.
– Ну, каково ваше мнение? – спросил помещик, приосаниваясь и простирая длань в сторону своего изображения.
– Кто писал?
– Кха, кха… – Александр Иванович вальяжно подпер бок рукою. – Это, изволите ли знать, кисть Ционфинского… Довольно известный столичный художник. Надо полагать, что вы…
– А это что за свинья там изображена?
– Где? – удивился хозяин.
– Да на портрете же!
– На портрете? – Панин побледнел.
– Ну да, на портрете! Чистая свинья! Кто это? А?
Помещик смерил меня ледяным взглядом и молча вышел из залы.
Я подождал с полчаса – не надумает ли он стреляться. Стреляться Панин не надумал, я спустился в людскую и велел Тимофею запрягать лошадей.
В близлежащей роще при свете луны оправлял свои потребности. И все мне казалось, что возьмет да и выйдет из-за кустов какая-нибудь баба, поклонится и скажет: «А вот извольте, барин!» – и кивнет на сосуд в своих руках.
Эх, елки-палки!
В гостях у приятеля, которого нет
В Волочке я заехал домой к своему приятелю по корпусу Хухначеву, но не обнаружил его – оказалось, неделю назад он уехал в Москву. И как это мы по дороге не встретились? Впрочем, может, в то время, когда он ехал, я кутил. Или же наоборот – он кутил, а я тем временем ехал. А может быть, мы даже и видели двигавшиеся навстречу друг другу экипажи, да как поймешь – кто в каком едет? О, как часто мы видим лишь внешние признаки жизни, но сути ее при этом не замечаем. Нередко так бывает, что, очарованный формами гризетки, впадает в ее объятия молодой повеса, а потом мучается дурной болезнью и корит себя, корит. Но как он мог разглядеть за чудными формами гризетки ее дурную болезнь? За что себя корить? За то, что не имеет осторожности, присущей благоразумному обывателю?
А по поводу приятеля своего Хухначева… Ну, что ж, не встретились с ним – значит, так Провидению было угодно.
Заняв денег у предводителя, я отобедал в трактире и приехал к городской набережной, где, как я знал, любят прогуливаться барышни. Они стекаются сюда, чтобы их лица могли стяжать красоты природы и, преобразившись, таким образом, стать лучшей приманкой для женихов.
Однако барышень на сей раз на набережной не случилось, если не считать за таковых двух-трех разряженных в пух и прах теток гренадерских размеров, физиономии которых никакие красоты природы уже не могли повернуть в поэтическую сторону.
Я возвратился в бричку, но вместо того чтоб приказать Тимофею выезжать на Петербургскую дорогу, сказал снова ехать к Хухначевым. Конечно, не сердечные просьбы папеньки и маменьки моего приятеля погостить у них «денек-другой» вновь повлекли меня в этот дом. Причиной повторного моего визита было желание увидеть младшую сестру моего приятеля семнадцатилетнюю Наташеньку, которая, по его словам, была весьма хороша. Во время первого моего заезда в хухначевский дом она, хотя солнце было уже высоко, все еще изволила почивать после бала у заседателя. Теперь солнце уже склонялось к горизонту, и я надеялся, что она, наконец, проснулась.
«А что, если эта Наташенька предназначена мне судьбою? – думал я. – Если я и умом, и характером сошелся с ее братом, значит, и с нею это возможно. Что, если, увидев ее, я пойму, что она способна разбудить мое сердце, открыть его для любви? Она юна, и предрассудки провинции, возможно, еще не успели поработить ее ум, а душа ее не успела скиснуть в этой глуши. И тогда… возможно, моя душа обретет, наконец, покой, найдя себе в подруги подобную, войдет с ней в радостное сношенье».
Приехав вновь к Хухначевым, я узнал, что Наташенька «уж давно проснувшись». Сердце мое дрогнуло в предвкушении встречи, однако ж оказалось, что она, проснувшись, тут же отправилась кататься на лодочках по каналам.
– Что ж, покатается и приедет, вы уж подождите, – сказала ее мать, словно понимая, зачем я вернулся.
Зазвенели плошки, ложки, вилки, захлопали скатерти. Я был сыт, но ничего не оставалось, кроме как сесть за стол.
Отец Хухначева немедленно произнес тост за полковое и гусарское дружество.
После первой же выпитой рюмки нос старика стал наливаться тяжким сливовым цветом, после второй – ранеточно заалели щеки, а после третьей уже совершенно все лицо его запылало и более всего напоминало некое фортификационное сооружение, откуда беспорядочным ружейным огнем отражают лихую вражескую атаку. Старик бойко рассказывал одну историю бравых дней своей молодости за другой; при этом кустистые его брови и усы топорщились в разные стороны и ходили ходуном, словно враги уже прорвали оборону и в кустах идет рукопашная. Старик выпил еще пару рюмок и стал расточать самому себе похвалы за умение гнать такую вкусную наливку.
– А вы такую наливку когда-нибудь еще пробовали?! – вдруг пронзительно глянув мне в глаза, спросил Хухначев.
Не успел я ответить, как он восторженно воскликнул:
– Именно, именно! Вот и я говорю, что такой наливки, как у меня, нигде больше нет!
Его супруга потихоньку подталкивала его в бок локотком, но Хухначев не обращал на это никакого внимания, как если бы это не его толкали, а кого-нибудь на улице.
Выпив еще, он надул щеки и принялся рассказывать о том, как некогда совершил подвиг, сопровождая поезд императрицы, следовавший в Весьегонск. По словам уже порядочно окосевшего рассказчика, дорогу поезду вдруг перебежал заяц. Экипажи остановились как вкопанные, так как кучера посчитали это дурным предзнаменованием. Неизвестно, что было бы дальше, если бы не он, бравый и сноровистый Хухначев. Он живо догнал на коне зайца и завернул его обратно так, чтобы зайцу ничего уж более не оставалось, кроме как перебежать дорогу назад и тем самым как бы отменить только что сделанное им же дурное предзнаменование.
Императрица, якобы верившая в приметы, была так восхищена невероятной сноровкой Хухначева, что немедля его наградила.
– И чем же императрица вас наградила? – поинтересовался я.
Старик утер руками лицо, словно вдруг вынырнул из кадушки неких воспоминаний, оглядел комнату, как бы выискивая глазами шкатулку, в которой лежит эта награда, а затем закатил глаза и замямлил нечто невразумительное. Из этого невразумительного я лишь понял, что тот визит императрицы принес огромную пользу Весьегонску и что только после этого визита он и начал по-настоящему строиться.