– И чем же императрица вас наградила? – поинтересовался я.
Старик утер руками лицо, словно вдруг вынырнул из кадушки неких воспоминаний, оглядел комнату, как бы выискивая глазами шкатулку, в которой лежит эта награда, а затем закатил глаза и замямлил нечто невразумительное. Из этого невразумительного я лишь понял, что тот визит императрицы принес огромную пользу Весьегонску и что только после этого визита он и начал по-настоящему строиться.
– А кабы не я, так и не въехала бы в Весьегонск матушка-императрица, так и остался бы он в запустении! – печально махнул рукой Хухначев.
Никогда еще не доводилось мне слышать о том, что императрица посещала Весьегонск, зато мой приятель рассказывал, что его отец когда-то «совершенно случайно» обрюхатил там подвернувшуюся по случаю казначейскую дочку, а она имеет теперь наглость требовать с батюшки деньги.
– И ведь много хочет денег, бестия! – возмущался мой приятель. – И, что особо удивительно, уж сама казначейша, а денег все равно ей мало!
При этом ни об императрице, верящей в приметы, ни о зайцах, их творящих и отменяющих по воле его сноровистого отца, мой приятель не обмолвился и словом. Пока старик Хухначев вел свои безумные рассказы, его супруга со словами «кушай, батюшка, кушай!» все подсовывала мне под нос пирожки. При этом она так волновалась, точно опасалась быть высеченной, коли мне что не понравится. До того уж волновалась, что даже стряпуху, которая долгие годы служила в доме и успела здесь состариться вместе с нею, называла с перепугу разными именами: то Палашкой, то Марьяшкой.
И всякий раз, перепутав имя стряпухи, она встряхивала головой, точно лошадь, получившая кнутом, и говорила «тьфу, тьфу, тьфу!».
А что, о таком зяте, как я, Хухначевы могли только мечтать…
…Старик начал поклевывать носом в тарелку. Лакей живо подхватил его под мышки и повлек в опочивальню. Глядя на пьяненького отца своего приятеля, я думал – уж лучше в молодости пасть от пули драгунского капитана, чем вот так заканчивать свои годы.
– А вот еще скажу! – старик вскинул руку и тут же исчез, влекомый лакеем в полутьме коридора. Только на стене закачалась и канула куда-то в небытие уродливая двухголовая тень.
Хозяйка пододвинула мне кус кулебяки и, тяжко вздохнув, молвила:
– Кушай, батюшка, кушай!
Наташенька
…На дворе зазвенели бубенцы.
– Наташенька с катаний приехала! – воскликнула Хухначева, выглядывая в окошко и всплескивая руками. – Ах, доченька! Иди же скорее сюда! Смотри же, какой гость у нас!
В сенях послышались шаги, жалобно заскрипели половицы, точно по ним шла не девушка, а суровый исправник взимать недоимку. Сердце мое упало: только услышав звук этих шагов, я понял, что совершил ошибку – не нужно мне было возвращаться в этот дом, не найду я родную душу здесь.
Дверь распахнулась, и в комнату вошла Наташенька. Мой приятель не лгал – его сестра и в самом деле была довольно мила, хотя чертами лица вся пошла в папеньку. Впрочем, если его физиономия напоминала фортификационное сооружение, изрядно уже поврежденное неприятельскими осадами и штурмами, то лицо дочери было точно новая и готовая к любым испытаниям крепость. Только глянув на ее лицо, я почувствовал то же разочарование, что и в детстве, когда тебе дали конфекту, но ты, развернув обертку, обнаружил не сладость, а кусочек мыла, подложенный ехидным товарищем.
– Наташенька, Наташенька! – суетилась вокруг дочери Хухначева. – Вот, посмотри, товарищ нашего Сашеньки к нам приехали-с. Ужо утром я тебе говорила. Подойди же поближе!
Я представился, стараясь, впрочем, не смотреть Наташеньке в глаза – не хотел смутить ее своим взором, который, как я заметил, в последнее время чрезвычайно сильно действовал на барышень. Вероятно, любовническая страсть, уже несколько дней не находящая для себя предмета излияния, переместилась в мой взор и разила теперь барышень, как молнии – конотопскую каланчу.
Так, сегодня утром, едва выйдя на городскую площадь из брички, я увидел, что барышни бегут от меня во все стороны, точно собаки от человека, взявшего в руки камень. Даже гренадерши, встреченные мной на набережной, так все разом и вздрогнули, лишь только я устремил на них свой взор. А та, что была помельче своих товарок, еще и встрепенулась, как курица, после того как ее потоптал петух.
Впрочем, возможно, что все это мне только примерещилось. Ведь примерещились же странные записи коломенского помещика в дневнике. Жаль, жаль, что порубил тот дневник!
…Палашка-Марьяшка внесла самовар, мы сели пить чай. Поначалу Наташенька говорила мало и вообще старалась казаться скромной, что, впрочем, не помешало ей обругать кухарку дур-рой, шикнуть на лакея и зашипеть на маменьку. Однако вскоре девушка окончательно осмелела – с откровенным лукавством глянула мне в глаза и объявила, что более всего на свете любит романтическую поэзию.
– А творения которого поэта особенно занимают ваш ум? – спросил я.
Наташа недоуменно вскинула брови:
– Бибикова, конечно! Кто же лучше него?!
– И Сердюков тоже хорош, – вставила мать. – Просто заслушаешься, как он природу описывает. Уж и про березки, и про лепесточки… Ужас, как красиво и складно!
– Что-о? Сердюк-о-о-ов?
– А что? Сердюков хороший стихоплет. Напрасно ты так, Наташенька!
– Да кто он такой, этот твой Сердюков?! – вскипела девушка и хлопнула по столу ладошкой. – Сколько у него годового доходу, у твоего Сердюкова? А?
По просьбе маменьки она принесла показать мне свои вышивки – цветочки, птички, ягодки. Заметив, что вышивки не производят на меня большого впечатления, Наташенька достала из дальнего комода коробочки, в которых находилась всяческая мелкая летучая живность, приколотая ко дну булавками: стрекозы, бабочки, всякие пестрые мошки.
Девушка на минутку задумалась, решая, достанет ли у меня ума и вкуса по достоинству оценить ее задумку, а затем объявила, что хочет приколоть эти создания к своим бальным платьям.
– Ах, как это будет красиво и оригинально! – глаза ее просияли восторгом.
У края бездны
…Ночевал я в комнате своего приятеля. Скуки ради взял с полки первую попавшуюся книгу. Это оказался список сочинения господина Радищева о путешествии его из Петербурга в Москву. Открыл его в надежде ступить на путь высоких размышлений, да куда там! Как нарочно, сразу же наткнулся на описание валдайских девок:
«…кто не знает валдайских баранок и валдайских разрумяненных девок? Всякого проезжающего наглые валдайские и стыд сотрясшие девки останавливают и стараются возжигать в путешественнике любострастие, воспользоваться его щедростью за счет своего целомудрия… Бани бывали и ныне бывают местом любовных торжествований. Путешественник, условясь о пребывании своем с услужливою старушкою или парнем, становится на двор, где намерен приносить жертву всеобожаемой Ладе. Настала ночь. Баня для него уже готова. Путешественник раздевается, идет в баню, где его встречает или хозяйка, если молода, или ее дочь, или свойственницы ее, или соседки. Отирают его утомленные члены; омывают его грязь. Сие производят, совлекши с себя одежды, возжигают в нем любострастный огнь…»
«А ведь отсюда до Валдая рукой подать, – подумал я. – Не вскочить ли на коня и не устремиться туда?» Угомонил себя мыслью, что все равно скоро у этих потрясших стыд девок буду.
«Наглые валдайские девки»
Вновь взялся за радищевское путешествие. А там, ну, что за черт, опять о том же:
«…доехав до жилья, я вышел из кибитки. Неподалеку от дороги над водою стояло много баб и девок… Страсть, господствовавшая во всю жизнь надо мною, но уже угасшая, по обыкшему ее стремлению направила стопы мои к толпе сельских сих красавиц… я люблю женщин для того, что они соответственное имеют сложение моей нежности; а более люблю сельских женщин или крестьянок для того, что они не знают еще притворства, не налагают на себя личины притворной любви, а когда любят, то любят от всего сердца и искренно».
Перелистнул страницы; автор сообщал, что познакомился в селе Едрово с молодой крестьянкой Анной и она оказалась образцом красоты и одновременно – высочайшей нравственности. Она не согласилась на брак по расчету, а желала принадлежать лишь парню, которого любила. Только от него хотела она иметь детей, чтобы совместно с мужем любить и пестовать их. Радищев писал, что хотел дать сто рублей матери девушки, чтобы влюбленные могли пожениться, но и мать Анны оказалась созданием чрезвычайно благородным. Тоже денег не взяла. И жених Андрей девушки от денег отказался. Автор покинул Едрово, восхищенный благородством этих простых людей, и особенно Анюты:
«…Анюта, Анюта, ты мне голову скружила! Для чего я тебя не узнал 15 лет тому назад… Я бы избегнул скаредностей, житие мое исполнивших. Я бы удалился от смрадных наемниц любострастия, почтил бы ложе супружества»…
Наемниц любострастия… страсть, господствовавшая во всю жизнь надо мною… Ах, как долго тянется ночь. Кажется, что никогда она не кончится, проклятая, а за стеной кто-то скребется, скребется, скребется. То ли мыши, то ли Наташенька. Может, ее тоже обуревает страсть? Я живо представил, как Наташенька раскинула по постели свои руки-ноги, жаждет найти друга для утех. А не пробраться ли к ней в комнату?
Чтобы избавиться от этого искушения, я сделал несколько глотков из походной фляжки и представил, как сестра моего приятеля нанизывает на булавку стрекозу. Однако даже и такая картинка не истребила мое желание. Напротив – она его усилила, вдруг придав ему то направление, которое возникает, когда видишь, как на дворе секут кнутом проштрафившуюся бабу. Руки ее связаны, щелкает кнут, а баба вздымает свой пышный белый зад и только повизгивает…
Я стер побежавший по лбу пот и представил, как Наташенька насаживает самого меня на булавку, как я извиваюсь в нежных пальчиках девушки, с ужасом смотрю в ее сосредоточенные зрачки, вижу ее сжатые от напряжения пухлые губы… мне больно…. Но вместе с болью в сердце приходило и некое сладострастное чувство… То чувство, которое поэт именовал, вероятно, упоением на краю бездны.
Бездна, бездна, бездна!
Валдай
В Валдаях я отвел душу. Это было чудесное пиршество плоти. И вино, и бани с краснощекими, грудастыми, бедрастыми и алоязыкими девками. Распариваясь в парных и предаваясь страстям, мы с девками затем кидались в пруд… Пруд шипел, как камень, на который в парной плеснули воды. О, незабываемый Валдай, твои наслаждения вошли в меня, как благодатный дождь в пересохшую землю.
* * *…Сижу, закутавшись в плащ, отхлебываю из походной фляжки и меланхолически поглядываю из брички. Чем ближе к Петербургу, тем чаще дожди, и небо хмурое.
– Что это, барин, ты такой понурый? – спросил Тимофей с усмешкой. – Скучно без девок валдайских?
– А тебе не скучно?
– Что ж мне, справил нужду, и ладно.
Вот человек: справил нужду, и ладно ему. Никаких мечтаний и ненужных воспоминаний в голове. Так и нужно жить.
* * *…Подъезжаем к Новгороду – сколько монастырей, церквей отрываются взору. Здесь их сила, но значит, здесь силен и враг. Чувствую, непросто мне будет в Новгороде. Заехали в город с южной стороны, а с севера в него заползают холода. Люди выходят из храма лета и надевают головные уборы.
Мертвый товарищ
В Чудове, едва живой после кутежа с офицерами уланского полка, встреченными мною в Новгороде, я разместился на ночь не в гостинице, а в посконной избе – не желал, чтоб проезжающие дамы узнали, что у гусара физиономия от пьянства может распухать точно так же, как у какого-нибудь забубенного пропойцы. Приказал хозяину немедля подать мне шампанского. У того шампанского не было, и мне принесли медовухи. Залпом опустошив полкрынки, я сел за стол, чтоб записать в дневник, как кутил в Новгороде. Вернее сказать – это только начали мы кутить с уланами в Новгороде, но затем переместились, кажется, в Подберезье, а уж оттуда – в Спасскую полесть…. Или же наоборот: из Подберезья через Новгород – в Бронницы, а уж потом обратно в Спасскую полесть. Впрочем, сейчас точно сказать не могу, куда и откуда мы перемещались во время этого кутежа. Да это, собственно, не столь и важно. Куда забавнее мне показалась вскочившая в голову мысль о том, что нашу кутящую братию судьба пускала по окрестным городам и весям с той же беспощадной необратимостью, с какой нож размазывает масло по куску хлеба. Взяв перо, я призадумался – с чего же именно начать описание последних похождений, и тут, вероятно, уснул. Пишу «вероятно» потому, что утверждать, что наверное уснул, не могу. Ведь если б я действительно уснул, то как мог бы швырнуть кочергу в дверь чуланчика, чтоб спавший там Тимофей не присвистывал во сне? Эту кочергу я потом обнаружил у двери чуланчика. Впрочем, и это тоже не так уж и важно, где я ее обнаружил потом. Вот черт… мысли путаются, сбиваются… А все оттого, что никак не могу понять – спал я тогда или это и в самом деле со мной такое приключилось. Все словно наяву происходило, хотя никак не могло наяву происходить!
Итак, только было взялся я за перо, как в комнату вошел мой товарищ по корпусу, поручик Чистяков. Я подумал – как же это он здесь оказался, когда года три назад застрелился? Сам я его не хоронил и не знаю, отчего он вздумал застрелиться, но рассказывали, что от неразделенной любви.
Разумеется, перво-наперво я предложил Чистякову выпить, но это не вызвало у него никакого отклика. Тогда я поинтересовался у Чистякова, как же это он умудрился прийти ко мне, будучи застрелившимся и похороненным? Товарищ мой и на это ничего не ответил, только еще более потупился и стал переминаться с ноги на ногу. Вообще, Чистяков и при жизни был очень застенчивым и добрейшей души человеком. За свою недолгую жизнь он, вероятно, не обидел и мухи. Мы, бывало, над ним дружески подтрунивали: во время обедов заводили грубые и непристойные речи, чтоб он, заткнув уши, бежал от стола, оставив свою порцию на произвол судьбы. Или же – едучи на бал, отпускали в адрес дам всяческие колкости и двусмысленные шуточки, как бы уже примериваясь к взрослой жизни. В таких случаях бедный юноша, залившись краской смущения, оставлял нас и гнал коня прочь, не внимая уже никаким нашим призывам, ни даже приказам старшего вернуться в строй.
Впрочем, мы любили Чистякова и даже корили себя, если какая-нибудь шутка переходила всякую меру. И вот он вскоре после окончания корпуса застрелился.
– Отчего же, друг мой, ты застрелился? – спросил я Чистякова.
Тот и на этот раз мне ничего не сказал, но вот что удивительно: я и без слов его услышал. Как такое может быть, ума не приложу, только узнал я печальную историю моего товарища без всяких слов. Увидел даже и красивую барышню, которую мой товарищ полюбил и которой, будучи человеком высокой чести, не стал домогаться, а сразу предложил выйти за него замуж.
– Ха, ха, ха! – сказала она в ответ на это предложение Чистякова и поставила на поднос чашку с кофием. – Значит, ты, как и все остальные господчики, тоже хочешь жениться на мне, чтоб вкусить моих тайных прелестей? Что ж, изволь, корнет: я предоставлю тебе такую возможность. Еще и до свадьбы ты проникнешь в меня так далеко, как даже и помыслить не мог!
С этими словами она поднялась с дивана, повернулась спиной к корнету, выгнулась и пустила в сторону обомлевшего Чистякова ветер из своего желудка.
– Ну что, чуешь, как глубоко ты проник в меня? – с хохотом спросила бестия. Но даже и на том она не угомонилась: на следующий день явилась к матери Чистякова, которая сопровождала сына во всех его походах, и прямо с порога, при слугах, при гостях, заявила, что корнет бессовестный человек, что он обесчестил ее, «вкусив вчера самых тайных ее прелестей».
Мать Чистякова упала в обморок, а сам он не нашел никакого иного способа выправить ситуацию, как вечером того же дня застрелиться.
…Тут в темный угол из-за печки выплыл серебряно-голубой балахон, в котором смутно маячило залитое слезами лицо старухи. Это было лицо матери моего товарища, оно взывало к мщению. Я вскочил на невесть откуда явившегося коня и помчался по широкой и красивой улице с каменными домами, каких не было и быть не могло в Чудове. В глаза мне сияли огни фонарей, оштукатуренные колонны пролетали у самых моих щек. Возле особняка со стрельчатыми окнами стояла толпа людей. Судя по говору, это были поляки. Они указывали на окно второго этажа, в котором стояла обнаженная девица. Она находилась к людям спиной, напоказ выставляя ягодицы и прекрасные свои бедра, и вся сияла, точно тысячи алмазов, играющих в огне свечей.
– Клочкивска, Клочкивска! – указывая на фигуру, говорили люди.
Я понял, что это и есть виновница смерти моего товарища. Я выстрелил; струя алой крови брызнула из ее спины. Сиявшие алмазы вмиг потускнели, и девица упала на мостовую.
Я соскочил с коня и побежал, томимый непреодолимым желанием увидеть ее лицо.
Вот и девица, вот ее белая рука. Я наклонился… Но что это, что такое? Да это всего лишь коряга у топкого берега пруда. Где люди? Где город? Где мой конь? Я отер лоб. Он был весь в крови. Я вымыл лицо в пруду и осмотрелся: кругом темь, заросли, чертополох, и только где-то светятся два-три огонька. Куда идти?
…В избу, где я остановился, смог добраться только к рассвету, да и не узнал бы эту избу, если б не стояла возле нее моя бричка. Сбросил грязные сапоги, допил медовуху и упал в постель.
* * *Помню, как в детстве впервые лакомился дикой малиной. Сначала рвал ягоды, висевшие повыше: они насквозь светились солнцем и радовали мой глаз. При этом я заметил, что дворовый мальчик, приставленный ко мне сопровождающим, брал темные ягоды, висевшие ниже.
На мой вопрос, почему он выбирает такие ягоды, мальчик ответил, что темные ягоды слаще. Я попробовал: они действительно были слаще. И только уже вволю наевшись темными ягодами, я вдруг с ужасом увидел, что они полны белых червячков.