Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург - Евгений Николаев 8 стр.


Прощай, Конотоп

После этой ночи я впал в хандру. Меня уже не радовали ни пирушки, которые мы продолжали устраивать с гусарами на гауптвахте, ни утехи с Авдотьей по вечерам.

Я даже написал об Авдотье такое четверостишие:

Она скучна, как куль муки,
А две ее – тьфу-тьфу – ноги
Мои заклятые враги, как пироги без сласти,
Как поцелуй без страсти.

Эти строки я, разумеется, никому не прочитал, дабы моя хозяйка не стала предметом досужих разговоров. Хоть и принадлежала Авдотья к низкому сословию, но сердце у нее было золотое, душа чистая, и не заслуживала она насмешек. Однако при всем том меня ужасно огорчало, что поэтические строки в очередной раз оказались в тенетах морали. Пусть и не высоким штилем говорила мне Муза обо мне и об Авдотье, но что ж… Муза – небесная гостья, и ей позволено говорить так, как она того пожелает. И уж не господам моралистам, которые выползают, как клопы из щелей, лишь только почуют свежую кровь, поучать ее. Поэзия выше жизни, ибо она раньше явилась.

…Друзья рассказали мне, что Тонкоруков подал прошение об отставке и уехал вслед за супругой. Даже ни с кем из товарищей не попрощался.

– Баба с возу – кобыле легче, – усмехнулся при этом кто-то из гусаров.

Еще одним событием стал альманах, привезенный в Конотоп из Москвы. В нем была напечатана сказка о том, как гусар играл в лапту с кузнечихой. Понятно, что по цензурным соображениям безымянный автор не мог рассказать всю правду о баталии с кузнечихой и поэтому прибег к иносказаниям. Однако за этими иносказаниями легко угадывались действительные события и действительные герои «сказки». Автор даже не забыл упомянуть, что кузнечиха «играла в лапту в синем плате, чтоб волоса не растрепались».

Гусары гадали, кто написал сказку, спрашивали и мое мнение, но я только пожимал плечами, меня это не интересовало. После отъезда Елены Николаевны жизнь казалась мне пресной, как шампанское без пузырьков.

* * *

Утром на гауптвахту явился штабной офицер и сообщил, что меня требует командир эскадрона. Я собрался, и мы отправились в штаб. Там я узнал от Ганича, что дело мое благополучно закончено.

– А потому вам такая поблажка вышла, что обошлось без крови, – сказал Ганич, отдавая мне саблю. – Конечно, кровь из носа твоего противника не в счет.

Тут подполковник усмехнулся.

Затем он провел меня в отдельную комнату и плотно прикрыл за собой дверь. Я удивился – если дело окончено, к чему приватные разговоры за закрытыми дверями?

– Поручик, вчера пришло предписание из Петербурга. – Ганич медленно повернулся ко мне правым боком. – Тебя в генеральный штаб срочно требуют.

Подполковник теперь в упор смотрел на меня единственным своим глазом, столь напоминавшим мне нору барсука.

– В генеральный штаб? Зачем? – чтобы прервать тишину, поинтересовался я.

– А ты сам как думаешь – зачем тебя в генеральный штаб требуют? – в его глазу мелькнуло нечто загадочно-тревожное, что могут даже не увидеть, а скорее почувствовать охотники, подкравшиеся к норе со спрятавшимся в ней барсуком.

– Не имею никаких предположений о том, зачем меня могут требовать в генеральный штаб.

– Просто так, за здорово живешь, обер-офицера туда не потянут. – Подполковник устремил свой загадочный взор к потолку. – К этому должна быть очень веская причина. Тем более что сам генерал Растопчин это предписание подписал.

– Растопчин? Теперь, пожалуй, догадываюсь.

– Ну!

– Хочет, чтоб я помог ему растоптать врагов Отечества, которые повсюду вьют гнезда вольнодумства. Одному-то ему – никак, а совместными усилиями мы с врагами обязательно управимся. Я буду сбрасывать их гнезда с дерев, а уж генерал топтать. На то он и Растопчин.

– Кхе, кхе, – Ганич отвел взор в сторону. – Будешь упражняться в остроумии в Петербурге. Лучше вспомни, что ты еще натворил в последнее время.

– Да что же я мог натворить, сидя на гауптвахте? – усмехнулся я.

– Ну да, ну да, – сказал Ганич задумчиво. – И знаешь, мне самому это все кажется чрезвычайно странным… Что-то тут нечисто.

– Да что гадать, приеду – узнаю, – сказал я, хотя и сам, признаться, был заинтригован не меньше Ганича.

– И то правда, гадать нечего, – вздохнул мой командир. – Ну, иди, собирайся. В канцелярии уж бумаги готовы. Да возвращайся быстрее в эскадрон, помни – мы тебя ждем.

* * *

…На прощание мы устроили с гусарами пирушку, а утром следующего дня я отправился в путь. Уже выехав на проселочную дорогу, я обернулся: кривые мазанки и сараюшки дремали в садах, Авдотья в белом платке помахала мне рукой и принялась забивать колышек для своей козы. Прощай, Конотоп, больше я тебя никогда не увижу.

Конотоп – Москва. Начало пути

Нет на свете ничего лукавее правды. Бывает, услышишь ее голос, и таким он тебе почудится сердечным и звонким, что схватишься тотчас за перо, чтобы не забыть ни единой чудной его ноты… Глядь, а правда-то к тебе уже задом повернулась да такую руладу из щели меж розовых своих ягодиц загибает, что аж волосы дыбом. Но соберешься-таки с духом, чтоб описать и это, обмакнешь перо в чернила, но лукавая правда уже выхватила перо и воткнула его в твое сердце… Льются слова, писанные кровью, чтоб отозваться в благодарных сердцах людей, а правда хохочет тебе в глаза и кричит: «Ложь это, чистая ложь!» Посмотришь – и видишь: да, ложь. Слова не точны, события противоречат друг другу и спотыкаются, как хромая кобыла.

Вот, например, хотел я написать, что, выехав из Конотопа, направился на северо-восток, уж обмакнул перо в чернила и тут глубоко задумался. Да какой же это северо-восток, коли дорога шла то на север, то на восток, а иной раз такие загогулины выделывала вокруг рощ и оврагов, что честнее было бы написать, что заодно ехал я и на юг, и на запад. А однажды бричка выкарабкивалась из такой глубокой балки, что когда я выглянул, дабы понять, где нахожусь, то увидел сквозь листья кустарника степного орла, реявшего в небе. Вот и попробуй напиши, в каком направлении шла дорога – на северо-восток, на юго-запад или же – к облакам.

По этой причине не буду гнаться я за лукавой правдой, а стану лишь добросовестно описывать свое путешествие. Так оно, пожалуй, правдивее получится.

Итак, я ехал по дороге на Брянск. Была она пыльной и в огромных лужах, которые не пропадали даже в засуху. Вряд ли ошибусь, если скажу, что они в свое время отведали копыт и половецкой конницы, и батыевской, и польской, и казацкой. Канули в Лету истории великие империи Востока и Запада, а эти лужи все пережили, все было им нипочем. Вот теперь и наши сивки потчевали их копытами, перетаскивали через них кибитки, брички и переносили седоков.

Моим попутчиком был корнет Езерский, ехавший в Москву по семейному делу. Езерский недавно поступил в гусары. Достаточно было взглянуть на его нежное, как весенний листочек, лицо, чтобы живо представить, как еще вчера всяческие мамушки и нянюшки заботливо подкладывали в его золоченую тарелку пироги и отгоняли от нее мух. Уж такое было у него лицо, что невольно возникало желание провести пальцем по щеке корнета – нет ли на ней того клея, который остается на листочке, когда тот только вылупится на ветке.

В деле Езерский еще не успел побывать, гусарскую жизнь только начинал и потому смотрел на меня как на героя или, по крайней мере, как на старшего брата.

В первом же селе за Конотопом корнет напросился в мою бричку и оставил свою на попечение кучера. Сев напротив меня, он придал своей физиономии то печально-меланхолическое выражение, которое часто можно видеть в кругах великосветской молодежи, зевнул и сказал, что совершенно уже разочаровался в жизни. Я улыбнулся. Корнет вспыхнул и стал доказывать, что можно и в юные годы успеть разочароваться в жизни. Свои доказательства он подкреплял цитатами древних мудрецов и стихами пиитов. Я не счел нужным спорить, и уже через полчаса корнет позабыл, что жизнь ему порядком наскучила – стал живо интересоваться моим мнением о самых разных вещах: какие пистолеты лучше в бою, как их быстрее зарядить, правда ли, что разночинцы умеют слагать стихи не хуже дворян. Особенно интересовало корнета – могут ли молодые жены помышлять об изменах не только своим старым мужьям, но и молодым.

– Могут, – сказал я. – Более того, они не только помышляют, но и охотно изменяют молодым мужьям.

– Но для чего они это делают? – с изумлением воскликнул корнет.

– Для того, чтобы старые мужья не завидовали молодым.

Езерский разразился таким хохотом, что наш кучер вздрогнул, а позади нас раздался возглас проклятия. Тут надобно упомянуть, что одним караваном с нами ехали конотопские купцы. Они отправились в путь с нами в надежде, что бравый вид гусаров позволит им избегнуть встречи с разбойниками, которые в последнее время шалили на этой дороге. Купцы ехали за товаром в Брянск на Свинскую ярмарку, именуемую здесь ради благообразия Свенской, хотя река, по которой она получила свое название, испокон веков именуется Свинь – это сами купцы мне и поведали. Купцы были при деньгах и потому с тревогой прислушивались к каждому необычному звуку. Нетрудно представить, в какое смятение пришли они, когда вдруг услышали прямо перед собой этот внезапный хохот.

Вообще, во время этого путешествия корнет доставлял купцам много хлопот.

Так, например, однажды он вдруг велел кучеру остановиться и, выскочив из брички, принялся поджигать пух деревьев, скопившийся в колдобинах у дороги. Он радовался, как ребенок, и, указывая на огоньки, восторженно кричал мне: «Посмотрите, поручик, как горит! Вы только посмотрите!»

Я велел корнету вернуться в бричку.

Весь наш поезд остановился, с купеческой подводы соскочил приказчик и принялся топтать огоньки.

– Да как он смеет! – возмутился корнет и даже схватился за саблю, когда приказчик, затоптав огоньки сапогами, расстегнул штаны и пустил на всякий случай струю по колдобинам с пухом.

– Погоды жаркие, – объяснил я. – Купцы опасаются, как бы поля не загорелись.

– Вот ведь дикари! – воскликнул корнет. – Они совершенно лишены всякого представления о возвышенном!

– Да много ли возвышенного в том, что урожай сгорит?! – засмеялся я.

Корнет смутился и, дабы скрыть это, раскрыл книгу. Хотя как он мог читать Парни, когда бричка то подпрыгивала на ухабине, то кренилась из стороны в сторону, как шхуна в шторм.

Я отхлебнул из походной фляжки и запустил свой взор в окрестности: унылые буераки, поля, изможденные жарой, да куцые перелески. Я не отношусь к тем, кто умеет находить в природе вдохновение или хотя бы отдохновение. Она представляется мне скучной декорацией в безумно интересном спектакле жизни. И хотя в этом спектакле роль каждого заранее определена и, собственно, уже сыграна, он все-таки влечет к себе. И вот ведь парадокс: спектакль сыгран, но никто из игроков не знает, какая роль ему выпала.

Взять, к примеру, моего попутчика корнета Езерского. Какая роль ему уготована в пьесе жизни? Первый акт он уже отыграл. Во втором акте он, вероятнее всего, отправится в поход и, коль суждено ему будет из него вернуться, удачно женится. Езерский из знатного рода, и ему подберут невесту без сучка без задоринки, то есть такую, в которой пороки благополучно дремлют в ожидании дней семейной жизни. В третьем акте он выйдет в отставку и займется взращиванием потомства своей супруги. В четвертом и заключительном – благодарные отпрыски поместят его в семейный мавзолей. Вероятнее всего, так все и произойдет, но, возможно, для корнета написана иная пьеса. Может быть, уже завтра назовет он какого-нибудь хвата-ротмистра подлецом, а послезавтра получит пулю в лоб. Вот и вся пьеса. А в том, что роли расписаны наперед, сомневаться не приходится. Иначе не приснилось бы мне неделю назад, как лопнула с левой стороны подпруга у купеческого каурого, а сегодня утром не стал бы приказчик чинить эту самую подпругу, лопнувшую как раз слева, когда мы выехали из Конотопа. Все это наперед увидела во сне моя душа, не пожелала она лишь увидеть, как рассерженный купец пройдется арапником по спине нерадивого приказчика. А может, и видела, только мне не рассказала.

…Езерский закрыл книгу, зевнул и сказал:

– Поэзия… Как прежде любил я ее… а теперь и она уже не будит моего воображения. Все в ней так скучно, так пресно. И поэтов настоящих уже не видно.

– Неужели? – усмехнулся я.

– Да, поручик, это так. Увы, звуки байроновской лиры мне уж приелись, Шелли вызывает лишь зевоту… А наши… Что ж говорить о наших поэтах… Они лишь подражают англичанам и французам, потому я разочаровался в поэзии. Теперь, пожалуй, только в природе я могу находить прекрасное. А вы, поручик?

– Природа не занимает моего воображения, – сказал я.

– Как? – удивился корнет. – Ведь верный признак всякой возвышенной души, – а у вас именно такая душа, – это умение восхищаться природой. Недаром же все поэты воспевают ее.

– Настоящие поэты ее изучают, а воспевают рабы.

– Рабы? Поручик, я не понимаю вас, – удивился корнет. – Не будете ли вы столь любезны прояснить вашу мысль?

– Что ж, охотно. Видите ли, корнет, не надобно иметь возвышенную душу, чтобы восхищаться тем, что сильнее нас. Человек – всего лишь песчинка в огромном мире. Этот мир во сто крат сильнее человека… Да не во сто, а в тысячи и миллионы раз. И тот, кто воспевает природу, подобен собаке, которая с умилением виляет хвостом хозяину и преданно смотрит ему в глаза. Не находите ли вы, корнет, что заглядывать в глаза сильному и вилять пред ним хвостом – низменно? Что это рабство?

– Вы очень горды, – немного подумав, сказал Езерский. – Уж не афеист ли вы? Быть афеистом в наше время стало модным.

Я засмеялся, а потом сказал:

– Мне думается, что афеист подобен псу, который кусает дающую руку. Это не по мне.

– Так вы полагаете человека равным творцу? – после некоторого размышления спросил Езерский.

– Корнет, бывали ли вы когда-нибудь у княгини Гагариной? – в свою очередь спросил я.

– Моя маменька была с ней прежде дружна. Впрочем, какое отношение имеет княгиня Гагарина к творцу? То есть к моему вопросу?

– Да, собственно, никакого. Но коли уж зашла речь о собаках, кусающих руки, то у княгини была болонка… Ни то ни се… Маленькая такая, плюгавенькая, но весьма упитанная, потому что ее кормили лучше, чем челядь княгини. Так вот – эта собачка очень любила, чтоб ей чесали животик. Как только явится новый гость, так она тотчас бежит к нему, ложится на спину и ждет, когда он начнет почесывать ей животик. И не отстанет, пока гость уж совсем не измучается, доставляя ей удовольствие. И вот однажды эта сука развалилась передо мной. Я для приличия почесал ей животик и отправился дальше. Тогда она забежала вперед и легла на моем пути. Я снова погладил ее и хотел было идти дальше, но сука все не отставала от меня и даже уже рычала, когда я не хотел почесывать ее. Она считала меня чем-то вроде щетки, предназначенной для ее ублажения.

– И что же вы стали делать? – с улыбкой спросил корнет.

– Дал ей порядочного пинка. Она улетела за кровать и больше уж ко мне не смела подходить.

– А для чего вы рассказываете про собачку княгини, когда наш разговор касается более высоких сфер? – удивился Езерский.

– Человек бывает нагл и глуп, как собачка княгини. Не находите ли вы, корнет, что мы, люди, пытаемся обратить себе на пользу все, что только есть на земле?! Да что на земле! Мы даже самого Господа стремимся сделать своим слугою.

– Как это слугою? – Езерский от изумления даже открыл рот.

– А разве нет? Понятно, когда человек в трудные или опасные минуты своей жизни обращается за помощью к Господу… Человек слаб, ему действительно нужна помощь… Но ведь зачастую мы молился, прося его решать наши самые обыденные нужды. Кто-то просит Господа поспособствовать, чтоб дама явилась на свидание, кто-то – пособить в приобретении новой упряжи для коня, другой, отправляясь в путь, – посторожить имущество… Призываем Господа в свидетели, утверждаем, что вот то-то и то-то нужно делать, потому что так хочет Господь. Но кто из нас знает, что хочет Господь? Мы похожи на избалованного барчука, который уверен, что ему должны потакать, только потому, что за его спиной дворянский герб. Так мало нам герба, мы хотим, чтобы и сам Господь прислуживал нам. Чем же мы отличаемся от собачки княгини, которая считала людей своими слугами, призванными в мир для того лишь, чтобы доставлять ей корм и приятно чесать животик? Не удивлюсь, если Господь однажды поступит с нами, как я поступил тогда с собачкой княгини. Во всяком случае, мы это вполне заслужили.

Слушая меня, Езерский был похож на весенний ледок, подмываемый проточной водой, – кинь камешек, и унесут воды стеклянную корочку.

Я сделал пару глотков из фляжки и закрыл глаза – говорить далее мне не хотелось. Перед моим мысленным взором плавной походкой прошла княгиня Гагарина, за ней облачком проплыла ее глупая собака. Плеск воды в медленной реке… звезды дрожат в воде… Кто-то подкрался ко мне сзади и положил на плечи легкие свои руки. И тут же я почувствовал запах цветущих желтых одуванчиков. Ах, Елена Николаевна, ах, милая, где ты? Может быть, наши пути еще пересекутся?

Кострецы

Под вечер наш караван прибыл в Кострецы. Это было большое торговое село; дальше на много верст в сторону Брянска шли глухие леса. Всякий, кто направлялся в ту сторону, непременно останавливался в Кострецах, чтобы запастись провиантом, привести в порядок лошадей и подводы перед дальнейшей дорогой. Сюда же нередко свозили ворованное и награбленное, и потому о Кострецах шла дурная слава. Когда наш караван въехал в село, из-за каждого куста на нас хищно смотрели темные, закопченные физиономии мужиков, весьма напоминавшие морды затаившихся в водорослях щук.

Мы остановились в гостинице, стоявшей на главной улице рядом с трактиром. Впрочем, гостиницей ее можно было именовать с большой натяжкой. Или – будучи сильно навеселе, когда и пятидесятилетняя матрона кажется милой молодицей. Эта так называемая гостиница представляла собой одноэтажное строение, алчно высунувшее нижнюю челюсть своего крыльца чуть ли не на середину пыльной улицы, а остальной своей частью уползшее в глубь непролазных кустарников. Причем, судя по извивающемуся коридору гостиницы, можно было предположить, что и вся она извивается в этих кустарниках, как исполинский змей.

Назад Дальше