– А как бы я после этого посмотрел в глаза его жене?
Козырев только пожал плечами.
На гауптвахте
…Еще до поединка о нем много говорили в городе. А после конфуза, случившегося с Тонкоруковым, происшедшее и вовсе нельзя было скрыть. Меня вызвал в штаб подполковник Ганич. Когда я прибыл, он сидел нахохлившийся.
– Как командир я не допущу подобных безобразий! Эдак вы еще до похода друг дружку перестреляете! Храбрость нужно показывать на полях сражений, а не на дуэлях! – Взор единственного глаза подполковника был устремлен к потолку, как будто слова эти были адресованы не мне, а тому, кто сидел на чердаке. Или мог там сидеть. – Пусть все знают – я строго взыщу с каждого задиры! А то ишь придумали – дырявить друг дружке головы!
– Так я и не продырявил поручику голову, – заметил я.
– Знаю, знаю, – Ганич досадливо махнул рукой и перестал раздувать щеки. – А по чести сказать… жаль… Конечно, это совершенно недопустимо – учинять дуэли… И в законах об этом ясно писано… Но только я тебя понимаю. Честь превыше всего! Жаль, жаль, что все так бездарно закончилось…
Тут он вновь надул щеки и объявил мне двадцать суток ареста.
Затем Ганич как бы вскользь заметил, что «по всему вероятию, эскадрон через неделю-другую отправится в поход», и хитро подмигнул мне. Это подмигивание означало – посиди немного, этим все и кончится.
Я был взят под стражу и препровожден на гауптвахту, которой у нас служил старый лабаз купца Селиверстова. Все-таки не напрасно квартирмейстеры готовили для меня жилье у него. Что ж, не в купеческой квартире поживу, так в лабазе.
……………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………
……………………………………………………………………………
…Тонкоруков тоже был взят под стражу, но посажен не на гауптвахту, дабы не огорчать его молодую супругу, а – под домашний арест. После нашего поединка мнение о поручике в эскадроне окончательно упало, многие считали его недостойным носить гусарский ментик. А мое имя вновь стало очень популярно во всем конотопском обществе. О поединке ходили самые разные слухи.
Главным их источником были, разумеется, барышни и дамы. Не имея в жизни своей ярких событий и начитавшись любовных романов, они были готовы любое происшествие истолковать на романтический лад. Так они утверждали, что дуэль произошла из-за супруги Тонкорукова, в которую я якобы был тайно и страстно влюблен. Другой слух касался, как это ни странно, кузнечихи Ганны. Говорили, что Ганна понесла от меня, и я, узнав об этом, решил наказать поручика, который имел низкое намерение тоже вступить с ней в любовную баталию, но не сделал этого лишь по малодушию. По городу поползли и вовсе уж вздорные слухи о том, что Ганна является прапраправнучкой бывшего в этих краях когда-то с набегом шведского короля Карла, но искусно скрывается под личиною кузнечихи. Словом, один слух был невероятнее другого.
* * *…Я сидел на гауптвахте, можно сказать, с удовольствием: утром не надо вставать, чтоб отправляться на учения или в манеж; обед мне приносили из трактира. Козырев подарил мне длинную ложку для вытаскивания из разварных костей мозгов, чтобы время моего вынужденного одиночества текло быстрее и с гастрономической приятностью. Эту ложку специально доставили из Киева – в Конотопе таких не было.
Товарищи охотно навещали меня, и лабаз вскоре стал чем-то вроде клуба, из которого частенько доносились смех, хлопанье пробок шампанского и запах пунша. Часовой поначалу закрывал дверь на засов, а потом перестал – все равно толку в этом никакого не было.
…Как-то утром на гауптвахту явился дознаватель с писарем выяснить обстоятельства моей дуэли с Тонкоруковым. Сели за стол. Писарь стал быстро очинять перо, а дознаватель, бывший уже не в молодых летах, вытер платком красное лицо и тяжело вздохнул.
– Какая тут, однако, духота и жара! – пожаловался он. – И как вы только можете здесь пребывать?
Я сказал, что на дворе бывает еще жарче, чем здесь, поскольку лабаз и был построен для того, чтобы в нем можно было уберегать от порчи всяческие окорока и сало.
– Вот для этого меня и поместили сюда – мои окорока представляют огромную ценность для Отечества! – закончил я со смехом.
– Не хочу даже и слышать такие сравнения! – воскликнул дознаватель. – О вашей храбрости и благородстве ходят легенды… Помилуйте, как вы можете сравнивать себя с таким недостойным предметом, как сало или окорок! Но вот в другом вы действительно правы, – тут дознаватель с тоской посмотрел на писаря, который обмакнул перо в чернила и принялся аккуратно выводить на бумаге казенные слова. – На дворе еще хуже! Впрочем, после вчерашних именин мне везде нехорошо.
– Не угодно ли шампанского? – предложил я.
– Благодарю, это было бы очень кстати, – оживился дознаватель.
Откупорили бутылку, выпили по бокалу.
Гость похвалил напиток и сказал, что хотя он не любит французов, но должен признать, что они делают лучшее шампанское из всех, какие только ему доводилось пробовать. Выпив еще по бокалу, мы принялись обсуждать достоинства различных сортов игристого, потом – из каких яблок лучше получается домашнее вино и сидр, из какой стали клинки прочнее, сравнивали бой дуэльных пистолетов с седельными. Отдельной темой обсудили лепажевские. Потом писарь только грыз перо, слушая наш спор о том, где француз спрятал золото, вывезенное из Москвы, водятся ли в Греции львы и в самом ли деле так хороши мавританки, как про них говорят.
Когда шампанское иссякло, мы отправили писаря в ближайший трактир. Шампанского там не оказалось, но писарь был опытен – дабы мы не погнали его сразу же по возвращении в другой трактир, принес несколько бутылок мадеры.
В итоге «допрос» окончился тем, что дознаватель порывисто обнял меня и воскликнул:
– Завтра же я приду к тебе, братец! Прости, но более не могу уже оставаться – обещался ехать щенков выбирать для заседателя! Без меня-то ведь ему всучат самых захудалых! А не нужно ли и тебе щенков? Впрочем, зачем спрашивать? Конечно, нужно! Обязательно привезу тебе завтра! Да что завтра, сегодня же привезу!
После этих слов он с помощью писаря, который и сам нетвердо стоял на ногах, взобрался в седло и уехал. За ним поплелся и писарь, позабыв на столе и чернила, и бумаги.
…Под вечер ко мне обычно приходила Авдотья. Когда она явилась в первый раз, часовой, стоявший у лабаза, решительно преградил ей дорогу, но, получив от меня изрядного пинка, впредь стал много умнее. В следующий раз при появлении Авдотьи он сделал вид, что не видит ее, словно она была ничтожной мошкой, а не молодкой приличных размеров. Подобно мореходу, имеющему одну только надежду – увидеть, наконец, желанную землю, вглядывался часовой в даль поверх головы моей Авдотьи. Точно так же стали поступать в отношении нее и другие часовые, приходившие ему на смену.
К ночи Авдотья обычно покидала меня – она не могла надолго оставлять хозяйство. Я же после ее ухода предавался всякого рода размышлениям и сочинительству, благо у меня теперь под рукой были чернила и бумага. Так я написал пьесу, которую назвал «Война и мир».
Вот она.
Увидел как-то Иван Родиона, насупился, набычился и как ему даст!
А Родион Ивану в ответ как даст!
Еще пуще рассердился Иван и ка-ак даст Родиону!
А Родион к-а-а-а-а-к даст Ивану!!!
А Иван к-а-а-а-а-а-а-а-а-к даст!!!
А Родион к-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-а-к ДАСТ!!!
Тут пришла Полина. Дала Родиону. Дала Ивану. Все и успокоились.
Пьеса стала весьма популярна среди гусаров, многие переписали ее, внеся по своему усмотрению и вкусу разные добавления. И только лишь прапорщик Клещев рассердился на меня.
– Зачем ты это сделал? – спросил он, явившись на гауптвахту. – Зачем было рассказывать в пьесе всему свету о делах, которые касаются только нас с тобою?
– В своем ли ты уме, Клещев? О каких делах говоришь? – удивился я.
– О нашей с тобой Полине! Зачем ты вывел все былое в пьесе?
– Да про какую Полину речь?
– Про ту самую. Черненькую! Или уже забыл?
– А-а-а! Вот ты о чем… – я рассмеялся.
Действительно, была одна история. Она случилась в Петербурге несколько лет назад. Тогда у Клещева была любовница по имени Полина. Потом – так уж сложилось – она стала и моей любовницей. Из-за этого мы едва не поссорились с Клещевым, но все закончилось благополучно: муж увез даму нашего сердца в Саратов, и посему наше соперничество с Клещевым тотчас утратило всякий смысл. И вот теперь прапорщик счел, что в этой пьесе я описал «дела давно минувших дней».
Я объяснил Клещеву, что давно уж забыл о нашей общей возлюбленной и что имя Полина в пьесе выбрано произвольно.
– Да как же произвольно? – не унимался тот.
– Да ты сам посуди! Ведь ни меня, ни тебя не зовут ни Иваном, ни Родионом, так?
– Так, – согласился прапорщик.
– Да ты сам посуди! Ведь ни меня, ни тебя не зовут ни Иваном, ни Родионом, так?
– Так, – согласился прапорщик.
– И ведь не давали же мы друг другу тумаков, так?
– Разумеется, ведь мы благородные люди, а благородные люди стреляются, а не дают друг дружке тумаков.
– Следовательно, это не мы с тобой в пьесе?
– Не мы, – после некоторого раздумья согласился Клещев, – но Полина-то та самая!
Поняв, что толковать с тугодумом о природе вымысла нет никакого резона, я заявил, что изобразил в пьесе двух лакеев моего дяди – Ивана и Родиона и его же служанку Полину.
– Это правда? – спросил Клещев.
– Чистейшая.
– А где живет твой дядя? – все еще сомневаясь, спросил Клещев.
– В Москве. На Поварской.
– Ну, тогда хорошо, – сказал Клещев. – Тогда ладно.
Когда тугодумный прапорщик ушел, я рассмеялся, но затем, однако, призадумался – а действительно, почему я наградил персонажей пьесы такими именами? Ведь были же на то какие-то причины, чтобы эти, а не другие имена вывела в пьесе моя рука?
Я принялся размышлять, какие именно люди стали или могли стать прототипами моих героев. Что касается Ивана и Родиона, то под ними мог подразумеваться практически любой человек мужеского пола с усами – свидетельством того, что он вышел из отроческих лет. Что же до Полины, то… все-таки, наверное, не случайно я выбрал это имя для героини из сонма женских имен.
Было в нем что-то медовое, тягучее и одновременно – стремительное, резкое, как крыло ласточки, грезилась в нем некая мудрость, которую трудно даже приметить, не говоря уж о том, чтобы постичь.
В жизни своей я знавал, кроме той черненькой, увезенной в Саратов Полины, по крайней мере, еще две особы с таким именем.
У моего кузена была в усадьбе приживалка Полина, про которую он говорил: «Пышна, как лопух, и задумчива, как закат над Клязьмой». Она и в самом деле была медлительна, как растение, и потому ее имели все, кому только не лень. А приживалка этого как бы даже и не замечала. Точнее сказать – принимала как должное.
Любуется себе травками в поле, а к ней уже подбирается управляющий, засмотрится на облачка, глядь, а ручку ее уже усердно поглаживает какой-нибудь случайный гость кузена. А приживалка только улыбается от радости.
«Экая ты, Полина, ленивая», – говорили ей дворовые и видели в ответ лишь ее улыбку.
Детей у приживалки было не счесть, но она их тоже как бы даже не замечала. Все только глядит на них и улыбается. Ну, чистое растение!
Такую бабу хорошо иметь женой, но нельзя оставлять одну ни на минуту. Мало ли какое потомство принесет, а потом дели имущество со всеми встречными и поперечными.
Впрочем, в своей пьесе под именем Полины я, конечно, имел в виду не приживалку моего кузена – уж слишком та была инфантильной.
Еще одной знакомой мне Полиной была жена петербургского аптекаря. Но и эта дама вряд ли могла стать прототипом героини пьесы, поскольку с нею у меня были связаны препакостные воспоминания.
Так уж случилось, что однажды, будучи сильно навеселе, я перепутал аптекаршу с ее мужем. Все это случилось ночью, оба они были одинакового роста, оба субтильные и даже голоса имели одинаково писклявые. Накинулся я на нее со всем пылом страсти, но вдруг оказалось, что это не аптекарша, а аптекарь. Тьфу! Так что и эту Полину я не стал бы подразумевать в веселой пьесе. Других же знакомых дам по имени Полина я, как ни старался, не смог припомнить.
Так откуда же взялось это имя в пьесе – сладкое, как мед, и тяжкое, как крест, разящее, как клинок, и магнетическое, как мечта? Явилось ли оно из пены морской, подобно Афродите, или – из уха Зевса, как богиня мудрости Афина Паллада?
Незамысловатый человек Клещев, а тему поднял такую, что я всю ночь в постели ворочался.
Ночная гостья
Шла уже вторая неделя моего заточения. Несмотря на то что пребывание на гауптвахте было весьма комфортным, меня уже тяготило вынужденное безделье. Перо мое, поначалу пробовавшее себя в безобидных шутках, перебралось на сатирическую ниву. Уже ходили по городу несколько эпиграмм, и не только предводитель дворянства и прокурор сурово сдвигали брови при одном только звуке моего имени, но и многие другие местные господа возмущенно фыркали и восклицали: «Да что себе позволяет этот поручик!»
В одну из ночей, когда я сидел за столом и писал очередную эпиграмму, в дверь постучали.
– Ну, осел, заходи! – громко воскликнул я, полагая, что только ослу может прийти в голову стучать ночью в дверь арестанта.
Дверь тихонько отворилась, и я увидел на пороге супругу моего противника Елену Николаевну. Меня будто варом обожгло – уж ее-то прихода я никак не ожидал. Тем более ночью. Елена Николаевна была бледна и прижимала к своей груди корзину. Я вскочил из-за стола и быстро подошел к гостье.
– Прошу прощенья за мои слова! – сказал я, подавая ей руку. – Впрочем, уверен, что вы на меня не сердитесь – ведь вы насколько прекрасны, настолько и умны, следовательно, не могли принять эти слова на свой счет!
– Да, признаться, еще никому не приходило в голову называть меня ослом, – Елена Николаевна улыбнулась, и щечки ее заиграли. – Впрочем, другие господа, возможно, были не столь проницательны и не заметили во мне того, что увидели вы…
Тут я, разумеется, весь рассыпался в комплиментах и предложил гостье присесть к столу.
Елена Николаевна вошла в помещение, и все здесь наполнилось запахом желтых одуванчиков, голова моя закружилась. Я вновь почувствовал ту невидимую нить, что возникла между нами еще при первой нашей встрече. Вероятно, ее чувствовала и Елена Николаевна, и от того еще более смутилась.
– Поручик, вы, вероятно, удивлены моему визиту… – гостья опустила глаза. – Что ж, я хорошо вас понимаю – ведь если бы мне самой еще недавно сказали, что я приду ночью на гауптвахту к гусару, я бы сама этому ни за что не поверила. Однако ж я пришла…
– Какая бы ни была тому причина, я благодарен судьбе за счастие видеть вас! – воскликнул я, не сводя с нее восхищенных глаз.
– Дабы не ставить обоих нас в двусмысленное положенное, сразу объявлю – я здесь с одной лишь целью… я пришла поблагодарить вас… – голос гостьи зазвенел. – В ваших руках всецело была жизнь моего супруга, но вы не поддались искушению отомстить за незаслуженно нанесенную обиду… Я пришла сказать вам, что вы благородный и достойный человек… что бы ни говорили о вас другие… знайте… знайте, что я…
На глазах Елены Николаевны блеснули слезы; я поспешно вскочил, затем столь же поспешно припал на колено и поцеловал ее руку.
…А потом… Словно как-то по-другому потекло время, словно мы закружились в блистающей его воронке, скрывшей от нас и обшарпанные стены купеческого лабаза, и засаленный арестантский стол… Мы лакомились пирогами и конфектами из корзинки, принесенной милой гостьей, хохотали над моими карикатурами на общих наших знакомых и говорили, говорили, говорили…
На улице раздался стук копыт – невидимый нами всадник куда-то спешил своею дорогой.
– Мне пора, – сказала Елена Николаевна. – Было бы нехорошо, если бы меня увидели у вас.
– Да кто же сейчас может прийти сюда! – засмеялся я. – Кому интересен спящий арестант!
– Наверное, вы уже убедились, что присущие многим предрассудки мне не свойственны… – торопливо проговорила Елена Николаевна. – Тем не менее мне действительно уже пора…
– Однако вы не слышали моей последней эпиграммы…Давайте я ее прочту…
– Я знаю, что у вас острый, временами даже злой слог, но… но порой жизнь бывает еще злее… – Елена Николаевна опустила глаза. – Завтра, вернее, уже сегодня я уезжаю.
– Уезжаете? – внутри у меня все похолодело. – Куда?
– Муж подал прошение об отставке… После всего, что случилось, он понял, что ему нет места на военном поприще. Я уезжаю сегодня, а он следом, когда уладит все формальности.
– И куда же вы… – слова застревали у меня в горле.
– Сначала – в Москву, а потом – в Швейцарию. Мужу нужно лечение.
– Ну, что ж… Желаю вам счастливого пути… Надеюсь, что вашими стараниями и стараниями европейских эскулапов ваш супруг вновь обретет отменное здоровье.
– Да что такое вы говорите! – воскликнула Елена Николаевна; в ее глазах блеснули слезы.
– Желаю вам счастливого пути! – с этими словами я шагнул к ней, чтобы поцеловать на прощание руку.
Вероятно, я сделал это слишком поспешно – стол качнулся, и свеча упала. В кромешной темноте мы оба бросились поднимать ее. Мои пальцы коснулись рук гостьи. Они нашли их, как находит огонь солому.
Наша страсть была бурной.
Мы не любили, мы пожирали друг друга.
* * *…Я лежал и блаженно смотрел вверх. На улице еще была ночь, но по потолку уже поползли предрассветные тени. Я не видел неба, но знал, что оно усыпано звездами. А все мое тело было усыпано ее поцелуями. Если бы они могли светиться, я был бы как небо.