Энрике Вила-Матас
Дублинеска
Пауле де Парма
Enrique Vila Matas
Dublinesca
Copyright © 2010 by Enrique Vila Matas
Фото автора © Paula De Parma
© Любомирская Л., перевод на русский язык, 2015
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Э», 2015
Май
Он из редкой породы начитанных издателей, издателей-интеллектуалов, и день за днем с горечью наблюдает, как засыхает благородная ветвь могучего когда-то дерева, как в начале этого века оказался на грани вымирания вид, к которому принадлежит и он сам, – вид издателей, искренне любящих литературу. Ему не удалось избегнуть общей участи, и два года назад он вынужден был закрыть издательство – несмотря на немалый вес и устойчивую репутацию, в последнее время оно с пугающим упорством катилось к полному разорению. За более чем тридцать лет самостоятельного пути он хлебнул всякого. Бывали у него успехи, бывали и сокрушительные поражения. Досрочный закат карьеры он приписывает своему упорному нежеланию опускаться до издания модных готических книжонок и прочего чтива, но забывает, что ему никогда не были свойственны ни экономическое чутье, ни управленческие таланты, и не желает думать, что, возможно, его подвела почти религиозная страсть к литературе.
За годы работы Самуэль Риба – для всех просто Риба – издал многих великих писателей своего времени. У иных он выпустил только по одной книге, но и этого достаточно, чтобы их имена значились в его послужном списке. Подчас, хотя он и отдает себе отчет в том, что благородное издательское ремесло еще живо, что еще не все дон-кихоты сложили оружие, он думает о себе как о последнем настоящем издателе. Видит себя окутанным эдакой романтической дымкой и живет в постоянном ощущении близкого конца света, без сомнения, навеянном внезапным бездельем. У него любопытная манера читать собственную жизнь словно художественный текст и толковать ее отстраненно и нелицеприятно, как это свойственно опытным читателям, каким он и был столько лет. Терзающее его состояние можно определить как психоз «конца всего». И до сих пор никто не сумел его убедить, что и в старении есть своя прелесть. Да и есть ли она?
Сейчас он в гостях у своих родителей и оглядывает их с жадным любопытством с головы до ног, словно видит впервые. Он явился отчитаться о недавней поездке в Лион. Рассказы о путешествиях – так же, как и непременные встречи по средам, – их старая семейная традиция. В последнее время он не получает и десятой доли приглашений, что сыпались на него когда-то, но родители об этом не знают, как не знают и о том, что он перестал издавать – людей в их возрасте, полагает он, следует беречь от дурных вестей, к тому же в глубине души он подозревает, что родители не одобрили бы его решения закрыть издательство.
Он доволен, когда его куда-нибудь зовут, это позволяет продолжать играть перед родителями роль человека востребованного и чрезвычайно занятого. Хотя ему вот-вот стукнет шестьдесят, эмоционально он по-прежнему очень от них зависит, может быть, потому, что у него нет собственных детей, да и сам он – единственный сын. В какие только забытые богом места он не ездил, просто чтобы поделиться впечатлениями с родителями и поддержать в них веру – счастье, что они не читают прессы и не смотрят телевизор! – что его по-прежнему рвут на части и все у него прекрасно. Увы, в действительности его положение далеко не так радужно. В бытность свою издателем он привык к полыханию светской жизни, сейчас же она еле теплится, чтобы не сказать – угасла совсем. Он растерял множество друзей – тех, кого считал друзьями, – а к этому добавилась сильнейшая тоска, завладевшая им два года назад, когда он бросил пить. Тоска эта проистекает от печального осознания, что натрезво он никогда не отважился бы дерзать в книгоиздании, и от уверенности, что его общительность была искуственной, совершенно ему не свойственной и, вероятно, вызванной его почти болезненной боязнью беспорядка и одиночества.
С тех пор как он начал заигрывать с одиночеством, дела его совсем плохи. Он старается удержаться на краю бездны, но его брак, если можно так выразиться, штормит и шатает от блаженных восторгов и любовного упоения до ненависти и ощущения полного краха. Земля поминутно уходит у него из-под ног, и оттого он стал брюзглив, и все, что ни попадается ему на глаза в течение дня, вызывает у него неудовольствие и досаду. Возможно, это возрастное. Но, сказать по правде, с каждым днем ему все неуютнее в этом мире, а близящееся шестидесятилетие вызывает ощущение затягивающейся на шее петли.
Родители всегда выслушивают его путевые впечатления с огромным вниманием и живым любопытством. Иной раз они выглядят точь-в-точь, как парочка престарелых Хубилаев[1], внемлющих рассказам Марко Поло. Дни, когда сын возвращается из поездки, считаются особыми и отличаются от обычных размеренных бесед по средам. Нынешняя встреча тоже проходит по разряду особых визитов. Однако сегодня творится что-то странное: он давно уже сидит у родителей, но до сих пор ни словом не обмолвился о Лионе. Ему просто нечего им рассказать, в поездке он полностью отключился от мира, ушел в себя, именно там, внутри него, и происходило в эти дни все по-настоящему важное, и оттого у него нет в запасе ни единой истории, ни одного живого впечатления. Да и лионская действительность оказалась для него скорее недружественной. Это было холодное бесстрастное путешествие, словно он вовсе никуда не ездил, а, как это случается чаще и чаще, просидел все время за компьютером.
– Значит, был ты в Лионе, – настаивает мать уже несколько обеспокоенным тоном.
Отец принимается неторопливо раскуривать трубку и тоже смотрит на сына с легким недоумением, будто спрашивая себя, отчего тот молчит. Но что он может сказать? Не излагать же родителям общую теорию романа, сформулированную им в лионском отеле. Вряд ли их заинтересовал бы ход его мыслей, к тому же, он подозревает, родители вообще ничего не смыслят в теории литературы. Но предположим, что смыслят, и что? Он убежден, что такой разговор их только утомит. Более того, он боится, что тут-то они и поймут, насколько права Селия, утверждая, что он замкнулся в себе, отгородился от реального мира и полностью поглощен компьютером, а в отсутствие компьютера – как это было в Лионе, – собственными мыслями.
В Лионе Риба сделал все возможное, чтобы ненароком не столкнуться с Фондом Фондебридера, пригласившим его на конференцию по поводу тяжелого положения издательского дела в Европе. Может быть, оттого, что ни в аэропорту, ни в отеле никто его не встречал, он, как бы мстя организаторам за демонстративное пренебрежение, закрылся в своем номере и сделал, наконец, то, о чем мечтал еще в ту пору, когда у него было что издавать и не было времени ни на что другое, – написал общую теорию романа.
В свое время он опубликовал многих крупных писателей, но духом будущего на него повеяло только от Жюльена Грака, автора «Побережья Сирта». И, затворившись в номере лионского отеля, он набросился на вожделенную теорию. Она опиралась на идеи, с первого же взгляда узнанные им в «Побережье Сирта», и устанавливала пять необходимых элементов романа будущего: интертекстуальность, неразрывную связь с высокой поэзией, осознанное созерцание лежащего в развалинах нравственного пейзажа, некоторый примат стиля над сюжетом и общую манера письма, подобную спешащим часам.
Это была смелая теория, она дерзко призывала равняться на роман Грака, привычно считавшийся устарелым. Риба исписал гору бумаги комментариями ко всем пяти элементам идеального романа будущего. Но, едва закончив свой труд, вспомнил о « священном инстинкте не следовать теориям » – эта фраза принадлежала Фернандо Пессоа, еще одному любимому автору Рибы, чье «Воспитание стоика» ему однажды выпала честь издать. Он подумал об этом инстинкте и о том, как глупы бывают романисты, и тут же перед его внутренним взором прошла вереница испанских писателей, чьи книги – наивные плоды стройных и обширных теорий – ему доводилось публиковать. Цепляться за теорию, чтобы написать роман, подумал Риба, что за бессмысленная потеря времени! Как автор новой теории он имел теперь все основания так говорить.
Кто в здравом уме станет писать роман, размышлял Риба, если уже есть теория? И покуда он прислушивался к себе в ожидании ответа, к нему – вероятно, чтобы избавить его от ощущения, будто и сам он только и делает, что бессмысленно теряет время, – пришло понимание. Теория, которую он любовно выстраивал, запершись в номере отеля, на самом деле избавляла его от теорий. Становилась ли она от этого хуже? Нет и нет. Она по-прежнему была блестящей и дерзкой, только теперь Риба намеревался уничтожить ее и похоронить прямо тут, в номере, в корзине для бумаг.
Он справил одинокую тризну по своей теории и по всем теориям в мире и, не медля более, оставил город Лион, так и не встретившись с теми, кто желал обсудить с ним тяжелую – ничего, думал Риба всю обратную дорогу, не так уж она и тяжела, – долю европейских книгоиздателей. Он покинул отель через черный ход, сел в поезд и вернулся в Барселону ровно через сутки после своего приезда в Лион, не оставив Фонду Фондебридера даже прощальной записки. Он чувствовал, что вся поездка случилась с ним исключительно ради того, чтобы он сформулировал, а потом тихо похоронил свою теорию. Словно бы он не свои взгляды на роман будущего изложил, а составил документ, официально избавляющий его от изложенных взглядов. А еще точнее, удостоверяющий, что единственное стоящее занятие – это ездить по миру и избавляться от теорий.
– Значит, был ты в Лионе, – снова забрасывает удочку мать.
На дворе конец капризного мая, непривычно дождливого для Барселоны. День холоден, бесцветен и уныл. На мгновение Риба воображает себя в Нью-Йорке, ему даже кажется, будто он слышит транспортный гул у туннеля Холланда – это потоки машин возвращаются домой после рабочего дня. Чистой воды фантазия. Риба никогда не слышал, как шумит Холландов туннель. Мигнув, он возвращается к действительности, к Барселоне, к ее тоскливому пепельно-серому свету. Жена Селия ждет его к шести. Все идет как обычно, если не брать в расчет растущей тревоги родителей, обеспокоенных тем, что сын категорически не желает говорить о Лионе.
Но как описать то, что произошло в Лионе? Что сказать? Что – а родители осведомлены об этом не хуже него самого – с тех пор, как два года назад истерзанные почки уложили его в больницу, у него во рту не было ни капли спиртного? Что, обреченный на трезвость, он стал эксцентричен, запирается в номерах отелей, создает там литературные теории и знать не желает тех, кто его туда пригласил? Что в Лионе он ни с кем не проронил ни слова, да и в Барселоне стал неразговорчив и дни напролет проводит за компьютером? Что в бытность свою издателем он так и не сумел встретить прозябающего в безвестности писателя, оказавшегося бы на поверку гением, и это угнетает его и мучит? Что он до сих пор страдает от того, что дело его жизни было неотделимо от горчайшей надобности искать авторов, этих тварей, необходимых ему до тошноты, потому что без них его ремесло невозможно? Что в последние недели у него болит правое колено, должно быть, подагра, а может быть, отложение солей, если, конечно, это не одно и то же? Что, если в прежние времена он постоянно бывал навеселе, то теперь его удел – уныние и тоска? Что он может сказать своим родителям? Что конец близок?
Вяло течет ничем не оживляемая беседа, и вот уже от скуки они заговорили о том далеком дне 1959 года, когда генерал Эйзенхауэр удостоил Испанию официального визита и тем положил конец международной изоляции франкистской диктатуры. Отец Рибы встретил известие о приезде американского президента с невиданным воодушевлением – не оттого, что чертов галисиец[2] выиграл дипломатическую войну, а оттого, что Америка протянула наконец руку отчаявшейся Испании. Это одно из первых связных воспоминаний Рибы. Живее всего он помнит, как мать поинтересовалась у отца, в чем причина его столь «бурного энтузиазма».
– А что такое энтузиазм? – спросил ребенок.
Он до сих пор помнит все подробности этой сцены, может быть, оттого, что впервые он – робкий и смирный в те годы мальчик – позволил себе обратиться к родителям с вопросом. Врезался ему в память и другой жизненно важный для него разговор, хотя тут он не так уверен в деталях. Речь точно шла о его имени – Самуэль – и о том, что накануне сказали ему дети и даже кто-то из учителей. Отец велел ему не беспокоиться – он так и сказал, не беспокойся, – потому что еврей он только по матери, а поскольку мать крестилась сразу после его рождения, он смело может считать себя сыном добрых католиков и не мучиться.
Как всегда, когда речь у них заходит о визите Эйзенхауэра, отец все отрицает и говорит, что во всем виновата мать – как ей в тот день примерещился в нем какой-то особенный энтузиазм, так она по сей день и упорствует в своей ошибке. Не хочет он признавать и того, что в те времена всем фильмам предпочитал «Высшее общество» Чарльза Уолтерса с Бином Кросби, Грейс Келли и Фрэнком Синатрой. В конце пятидесятых они смотрели его по меньшей мере трижды, и Риба прекрасно помнит, что всякий раз фильм приводил отца в отличное расположение духа: он до безумия обожал все, что приходило к ним из США, его восхищало американское кино и американский гламур и отчаянно влекла к себе та жизнь, которую люди – такие же обычные люди, как и он – вели в этой чудесной стране, столь же далекой, сколь и недостижимой. Должно быть, именно от него, от отца, Риба унаследовал это трепетное преклонение перед Новым Светом, перед запретным очарованием дальних стран, населенных, казалось, счастливейшими в мире существами.
И вот они говорят об Эйзенхауэре, о «Высшем обществе» и о высадке в Нормандии, и отец все ожесточенней открещивается от своего тогдашнего энтузиазма. И кажется, что родители вот-вот вернутся к теме Лиона – просто чтобы не накалять обстановку, – но тут не по-барселонски торопливо падает вечер, стремительно сгущается темнота, и на город обрушивается невероятной силы ливень в сопровождении мощных электрических разрядов. Обрушивается ровно в ту минуту, когда Риба уже намеревался откланяться и идти домой.
Воздух вздрагивает от одиночного раската грома. Струи воды хлещут с невиданными доселе силой и яростью. Внезапно Риба чувствует себя в ловушке, и в то же время ему кажется, будто сейчас он способен проходить сквозь стены. Где-то в глубине, за мыслями, он нащупывает сгусток темноты, и острый холод пронизывает его до костей. Он не слишком удивлен, когда в гостях у родителей с ним то и дело случается что-то подобное. Скорее всего в этой темноте только что удобно устроилось небольшое домашнее привидение – один из тех многочисленных, вечно сырых и на диво безмятежных духов, искони обитающих в темном родительском доме.
Он хочет перестать думать о призраке, холодящем ему кости, выглядывает в окно и видит незнакомого юношу – тот без зонтика стоит под проливным дождем посреди улицы Арибау и явно наблюдает за домом. Возможно, он тоже призрак, только рангом повыше. По крайней мере, к дому он отношения не имеет, если он и дух, то дух внешний, наружний, чужой. На мгновение их взгляды встречаются. Юноша похож на индуса, к тому же одет в стиле Неру – в длиннополую куртку цвета электрик, золотые пуговицы сбегают по борту. Что он здесь делает и для чего оделся подобным образом? Увидев, что сменился свет светофора и по Арибау вот-вот поедут машины, назнакомец переходит улицу. Неужели на нем и впрямь куртка в духе Неру? А может, это просто пиджак модного нынче покроя, в темноте не разобрать. Только Риба с его привычкой прочитывать газеты от корки до корки или какой-нибудь его не менее внимательный и памятливый ровесник мог бы припомнить политического деятеля прежних времен по имени Шри Пандир Джавахарлал Неру – индийского лидера, такого знаменитого сорок лет назад и такого забытого сейчас.
Отец внезапно ерзает в кресле и тоскливо, словно в приступе меланхолии, говорит, что хотел бы, чтобы ему объяснили. И повторяет снова и снова, все более удрученным тоном – никогда раньше Риба не видел его таким подавленным: пусть бы кто-нибудь, хоть кто-нибудь объяснил бы ему.
– Что тебе объяснить?
Риба полагает, что отец имеет в виду громыхающий на улице гром, и пускается в пространные объяснения природы грозы. Но тут же замечает, что его слова звучат напыщенно и нелепо, к тому же отец отчего-то смотрит на него, как на слабоумного. Он делает трагическую паузу, эта пауза длится целую вечность, и он уже не может ее прервать и заговорить снова. Вот сейчас ему бы взять и рассказать родителям о Лионе. Воспользоваться воцарившейся атмосферой, совершить обходной маневр: сначала изложить свою теорию романа, потом слегка оживить историю – сказать, что он записал ее на папиросной бумаге, да там же всю и скурил. Да, было бы неплохо выдумать что-нибудь в этом роде. А чтобы окончательно всех взбаламутить, задать им без предупреждения вопрос, терзающий его столько лет: «Почему мама перешла в католицизм? Почему? Я должен знать».
Впрочем, он понимает, что это бессмысленно, ему никогда не ответят.
Еще он мог бы рассказать им о Жюльене Граке, как-то он приехал к нему в Сион[3], там они вместе вышли на балкон и погрузились в созерцание молний и того, что писатель назвал «потрескиванием анархической энергии»[4].
Отец прерывает затянувшуюся паузу и с издевательской любезностью говорит, мол, спасибо, он прекрасно осведомлен о существовании кучевых и прочих облаков, и, право же, не стоило беспокоиться и излагать ему материю, превосходно усвоенную им еще в школьные годы.