Дублинеска - Энрике Вила-Матас 2 стр.


Снова повисает пауза, куда более тягостная. Время тянется невообразимо медленно. Слегка приглушенный шумом дождя и потрескиванием анархической энергии, слышится бой настенных часов, когда-то висевших в другой комнате и присутствовавших при его рождении, тому вот-вот шестьдесят лет. И вдруг словно что-то произошло: все трое закаменели, застыли, почти не дышат. Со стороны это не очень заметно – они слишком каталонцы, чтобы демонстрировать свои чувства, – но они как будто упорно чего-то ждут, сами не зная, чего. Ожидание становится все напряженнее, как если бы они считали секунды до неминуемого раската грома. Вот они уже абсолютно недвижимы и натянуты, как никогда прежде. Родители возмутительно стары, сейчас это просто бросается в глаза. Неудивительно, что они не замечают, что он больше не издает книг и что вокруг него пустота.

– Я говорил о тайне, – роняет отец.

Еще одна долгая пауза.

– О непостижимом измерении.

Час спустя дождь прекращается. Риба собирается ускользнуть из родительской западни, и тут мать спрашивает почти невинно:

– А какие у тебя дальше планы?

Он не ожидал этого вопроса и теперь молчит. За душой у него ни единого плана, ни одного чертова приглашения на издательский конгресс, ни даже самой паршивой презентации или завалящей литературной теории, чтобы ее сформулировать в лионском отеле, ничего, ровным счетом ничего.

– То есть планов у тебя нет, – констатирует мать.

Задетый, он призывает на помощь Дублин. Вспоминает странный и диковинный сон, приснившийся ему два года назад в больнице: ему снились долгие прогулки по улицам ирландской столицы, где он никогда не был, но ориентировался так легко, словно жил там в какой-то иной жизни. Ничто потом так его не поражало, как невероятная точность и четкость привидевшихся ему во сне многочисленных мелких деталей. Были то детали настоящего Дублина или они казались настоящими оттого, что сам сон был необычайно насыщенным и объемным? Проснувшись, он по-прежнему ничего не знал о Дублине, но его не покидало ощущение, будто он исходил весь город вдоль и поперек, и он уже не мог изгнать из памяти томительный, пугающе-реальный эпизод, когда его жена обнаружила, что в Дублине он снова начал пить. Сцена вышла очень напряженная и мучительная, самая неприятная из всего сна. Он столкнулся с Селией в разгар набега на питейные заведения. Пойманный с поличным у дверей бара «Коксуолд», обнял ее, и чуть погодя они уже оба плакали, сидя прямо на тротуаре какой-то дублинской улочки, и самое безутешное горе, когда-либо испытанное им во сне, выходило у него слезами.

– Почему, ради всего святого, ты опять запил? – приговаривала Селия.

Тягостный это был эпизод и странный. Не был ли он связан с тем, что Риба едва не умер и теперь будто заново родился? Казалось, будто в нелепом плаче на два голоса крылся некий знак, некое зашифрованное сообщение. Эта сцена была не похожа на все остальные, она была насыщенной и плотной, и Рибе была знакома эта плотность, такими же бывали сны – одно время они повторялись довольно часто, – в которых он находился в центре мира, в Нью-Йорке, и был от этого счастлив. К тому же он вдруг со всей очевидностью, словно его грубо ткнули в это знание носом, понял, что связан с Селией где-то за пределами этой жизни – невыразимое и непередаваемое ощущение, столь же глубокое, сколь подлинное. Момент острый, как укол, как если бы он впервые ощутил себя живым. Момент удивительно хрупкий, содержащий, казалось – словно бы этот сон был навеян иным, высшим сознанием – скрытое послание, ставящее его в шаге от большого откровения.

– Завтра можем поехать в Корк, – сказала Селия.

На этом сон кончался. Как если бы откровение дожидалось его в портовом городе Корке на юге Ирландии.

Но что за откровение?

Мать выводит его из задумчивости нетерпеливым покашливанием. Риба всегда был для нее открытой книгой и теперь он всерьез опасается, что она читает его мысли и вот-вот обнаружит, что ее пропащему сыну на роду написано снова запить.

– Я собираюсь поехать в Дублин, – говорит Риба, торопясь закрыть тему.

До этого мгновения ему редко, чтобы не сказать – никогда, не приходила в голову эта мысль. Он не говорил по-английски, и это его останавливало. На лондонскую ярмарку он отправлял своего секретаря Гоже, тот оказывался очень кстати, когда нельзя было избежать английского языка. Но, возможно, пришла, наконец, пора перемен. Разве двумя годами раньше она не наступила для Гоже, когда тот со сбережениями всей жизни – а также с тем, что он, как подозревает Риба, наворовал у него за годы работы, – перебрался в большую гостиницу в окрестностях Тонгариро в Новой Зеландии, где уже жила его сводная сестра? И не из Корка ли был юный любовник Селии, с которым она встречалась до знакомства с Рибой?

Мать с невиннейшим видом спрашивает, что он намерен делать в Дублине. И он выпаливает первое, что приходит на ум, – что 16 июня он намерен провести там конференцию. И, уже сказав, понимает, что именно в этот день его родители празднуют 61-ю годовщину свадьбы. Одновременно он думает о том, что 61 и 16 похожи друг на друга, как две стороны одного числа. И именно 16 июня разворачивается действие джойсовского «Улисса», лучшего из дублинских романов, кульминации печатной эпохи, звезды гутенберговой вселенной, смерть которой он сейчас переживает во всей полноте.

– Чему посвящена конференция? – спрашивает отец.

Недолгое колебание.

– Роману «Улисс» Джеймса Джойса и переходу от эры Гутенберга к эре цифровой.

Он выпалил первое, что пришло в голову. Короткая пауза, а затем, словно послушно вторя внутреннему голосу, он прибавляет:

– На самом деле меня попросили рассказать о конце печатной эпохи.

Долгое молчание.

– Что, собираются закрывать все типографии? – наконец спрашивает мать.

Насколько он знает, родители не имеют ни малейшего представления о том, кто такой Джойс, и еще того меньше, что за роман скрывается за названием «Улисс», к тому же они застигнуты врасплох неожиданно возникшей темой конца печатной эпохи, и теперь смотрят на него с таким выражением, словно окончательно убедились, что, хотя его физическое здоровье и пошло на поправку, душевное явно страдает от жестокого воздержания, которому он предается вот уже два года – с тех пор, как резко бросил пить. По крайней мере, ему кажется, что они думают именно об этом, и он склонен считать, что в этом есть немалая доля истины – абстиненция и впрямь влияет на него не лучшим образом, кого он пытается обмануть? Он теперь чересчур погружен в собственные мысли, а вынырнув, говорит первое, что приходит в голову, не задумываясь, как это произошло сейчас с «Улиссом» и вселенной Гутенберга.

Следовало выдумать что-нибудь другое. Но, как говаривал Селин, «нырять – так с головой». Раз он объявил, что собирается в Дублин, значит, будет гнуть свою линию сколько потребуется. Съездит в Дублин. Только этого ему и не хватало. Зато сам сможет убедиться, соответствуют ли действительности многочисленные подробности того странного сна. И если он обнаружит черно-красные двери бара под названием «Коксуолд», это будет означать только то, что они с Селией и впрямь рыдали тут, сидя на земле, в ходе трогательной сцены. Когда? Наверное, до того, как никогда тут не были.

Он поедет в Дублин, в столицу Ирландии, в страну, о которой не знает практически ничего, ну, разве что, если память ему не изменяет, – ничего, потом проверит в Гугле, – Ирландия обрела независимость в 1922 году, в том же году, когда – еще одно совпадение! – родились его родители. Он почти ничего не знает об Ирландии, но неплохо знаком с ее литературой. Если на то пошло, У.Б. Йейтс – один из его любимейших поэтов. С другой стороны, именно в 1922 году был напечатан «Улисс». Он мог бы отслужить заупокойную службу по вселенной Гутенберга в дублинском соборе, кажется, Святого Патрика, если он ничего не путает, там, где окончательно обезумел Антонен Арто, поверивший, что у святого точной такой же посох, как у него.

Родители по-прежнему смотрят на Рибу с таким видом, словно затянувшаяся трезвость теперь затягивает его самого в опасную пучину аутизма, к тому же, кажется, они укоряют его за то, что он осмелился заговорить с ними о Джойсе, прекрасно зная, что они не имеют ни малейшего представления об этом господине.

Отец ерзает на диване, кажется, он собирается что-то возразить, но опять говорит только, что хотел бы, чтобы ему объяснили.

Еще раз? Похоже, отец начал пародировать сам себя. Или это неожиданный проблеск чувства юмора?

– Что, отец? Гроза уже кончилась. Что еще мы можем тебе объяснить? Непостижимое измерение?

Отец невозмутимо продолжает начатую фразу, теперь он желает знать, почему именно его сына выбрали, чтобы говорить о закате эпохи Гутенберга. А кроме того, его интересует, отчего сын до сих пор не сказал ни единого слова о Лионе. Может, он туда и не ездил и пытается скрыть это от родителей? Они привыкли, что он рассказывает им обо всех поездках, и его сегодняшнее поведение настораживающе и противоестественно.

– Может быть, у тебя есть… не знаю… любовница, и ты ездил не в Лион, а возил ее на Тибидабо. В последнее время ты ведешь себя очень странно, и я, как отец, чувствую себя обязанным тебя предостеречь, – говорит отец.

Риба вот-вот расскажет ему, что ездил в Лион исключительно для того, чтобы похоронить все существующие в мире литературные теории, включая ту, что он сам создал прямо в отеле. Ему очень хочется найти в себе силы высказать это, потому что последние отцовские слова показались ему совсем не смешными. Но он сдерживается. Потом встает и приступает к церемонии прощания. Во-первых, дождь кончился. Во-вторых, он знает, что, когда родители выговаривают ему за что-то, – это, как правило, просто уловка, попытка задержать его еще чуть-чуть. Но он не может оставаться там ни минутой дольше. Он вдруг понимает, что позволил отцу чересчур контролировать свою жизнь. Да, он – единственный сын, к тому же бездетный, и, наверное, поэтому он так неестественно, так по-детски зависит от родителей, но всему должен быть предел. Когда-то они с отцом страшно ссорились. Потом наступил мир. Но в такие дни, как сегодня, Рибе кажется, что отец тоскует по временам, когда у них случались серьезные размолвки и баталии. Как если бы он предпочитал хорошую рукопашную миру и взаимопониманию. С другой стороны, не исключено, что ссоры позволяют его старому отцу чувствовать себя живее, и он бессознательно ищет повода для скандала.

Можно сказать, что Риба любит отца, хотя это и довольно новое для него чувство. Он любит его ум, его неявную доброту, невостребованные литературные способности. Он с удовольствием издал бы отцовский роман. Он любит этого старика, всегда такого властного и несгибаемого, такого настоящего отца XIX века, взрастившего в нем, своем сыне, потребность подчиняться, необходимость быть послушным мальчиком и благодарить отца, когда тот направляет его шаги.

– Ты в самом деле не хочешь ничего рассказать о Лионе? Это очень странно, сынок, очень странно, – говорит мать.

Кажется, они твердо намерены как можно дольше задерживать его всякой ерундой, словно им не хочется отпускать его домой, словно где-то в глубине души они до сих пор уверены – пусть он женатый человек, уважаемый издатель без малого шестидесяти лет, покуда он здесь, с ними, на нем по-прежнему короткие штанишки.

Марко Поло уходит, хочет сказать он, но молчит, потому что знает – выйдет только хуже. Отец смотрит на него почти с яростью. Мать пеняет ему, что он испортил такую замечательно укоренившуюся традицию рассказывать о своих поездках. Они провожают его до двери, но не указывают дорогу к выходу, а наоборот, едва не перекрывают ее своими телами. «Ты уже взрослый, – говорит отец, – должен понимать, что это дикая идея – ехать в Дублин, просто чтобы повидаться с дружком, этим твоим Улиссовым».

Улиссовым! Лучше он будет думать, что это сказано для смеху – такая вот у отца теперь ирония. Он вызывает лифт, а тот, хотя и был всего этажом ниже, по обыкновению задерживается. Родители Рибы не верят, что небольшое расстояние до выхода их сын может проделать пешком, он же со своей стороны не желает быть тем, кто нарушит священный ритуал и перестанет пользоваться парадным, хранящим следы былого великолепия лифтом всей своей жизни.

Дожидаясь лифта, он с мальчишеским лукавством спрашивает, чем отцу не нравится его друг. Напоминает, что в его детские годы отец не позволял ему ни с кем дружить, ревновал ко всем приятелям. Конечно, он сгущает краски, но отчего бы их не сгустить? Разве отец не начал первым? Может быть, где-то в глубине души отцу и впрямь хочется запретить ему ехать в Дублин? Риба словно восстает против отца, против его скрытого нежелания отпустить его в Ирландию. Но, по сути, он ведет себя, как и положено маленькому сыну, неспособному всерьез огорчить отца, не говоря уж о том, чтобы его убить, как, если Рибе не изменяет память, настоятельно рекомендует Фрейд.

Сколь бы он ни был предрасположен или даже предназначен для долгого ожидания, ожидание лифта кажется ему вечным. Наконец, распахиваются двери старинной машины, Риба снова прощается с родителями, нажимает на кнопку, и лифт приходит в движение. Риба глубоко вздыхает. Какое гигантское облегчение. Спуск, как обычно, неспешен, очень уж стар лифт. Рибе кажется, что покуда он спускается, он оставляет позади патио в цокольном этаже на улице Арибау, где когда-то он, бесконечно одинокий мальчик, играл сам с собой в футбол. Позже именно на этом патио к нему пришла его самая счастливая мечта, мечта о Нью-Йорке.

Уже на Арибау, садясь в такси, он обнаруживает, что вот-вот пойдет дождь. А ему-то казалось, что после грозы дождя больше не будет. Не обсудить ли это с таксистом? А ну как тот отреагирует подобно своему лионскому коллеге? В Лионе Рибе попался португалец, совершенно шекспировский персонаж, самый театральный из всех таксистов в мире.

– Скоро опять дождь пойдет.

Мгновение ему кажется, что сейчас таксист, будто убийца из «Макбета», ответит ему знаменитым:

– Уже пошел.

Но в Барселоне нечасто – чтобы не сказать «совсем не», – встречаются таксисты, разговаривающие, как шекспировские герои.

– Ой, и не говорите, – отвечает тот.

В такси у Рибы есть наконец время полистать сегодняшнюю газету и обнаружить там интервью Клаудио Магриса, приуроченное к выходу его новой книги «Бесконечное путешествие». Рибе нравится Магрис. Когда-то, во времена почти незамапятные, он опубликовал его «Кольцо Клариссы» и с тех пор поддерживает с ним добрые отношения.

Такси скользит по улицам Барселоны. В грязноватом послегрозовом свете она выглядит безжизненной. Риба мается своими обычными нелепыми опасениями, ему все кажется, что таксист, увидев, как он отгородился от него газетой, может составить себе о нем ошибочное представление и решить – право же, это какое-то очень детское переживание, – что, хотя они уже поговорили о погоде, на самом деле пассажиру совершенно наплевать и на него, и на то, что он мог бы рассказать о своей нелегкой жизни. И теперь он не знает, уткнуться ли ему в газету и почитать статью Магриса или же обратиться к таксисту с каким-нибудь диким вопросом, например, не гулял ли тот сегодня в лесу, не играл ли в нарды, не смотрел ли телевизор?

Страх, что таксисты вообразят себе о нем, человеке абсолютно им безразличном, что-нибудь этакое, иногда заставляет его переворачивать страницы почти тайком. Иногда, но не сегодня – он только что решил, что никто и ничто не оторвет его от Клаудио Магриса, который говорит – двойное, чрезвычайно занятное совпадение – об «Улиссе» и Джойсе и о том, чем Риба занят в этот самый момент – о возвращении домой.

Рибе кажется, что удивительно своевременное появление «Улисса» следует расценивать как скрытое послание, несомненно заслуживающее внимания. Как если бы некие тайные силы – и Магрис со своим интервью в их рядах, – подталкивали его к Дублину. Он поднимает голову и смотрит в окно, такси выезжает с улицы Арибау и направляется к Виа Аугуста. На пересечении проспекта Принца Астурийского и бульвара Прат Риба видит молодого человека в длиннополой куртке цвета электрик в духе Неру. Он очень похож на того, что стоял под дождем перед домом его родителей. Забавная случайность – увидеть две куртки а ля Неру за такое короткое время.

Он видит юношу мельком, поскольку тот мгновенно – словно боится быть обнаруженным – сворачивает за угол и растворяется в воздухе с почти пугающей быстротой.

Странно, думает Риба, как-то чересчур проворно он исчез. Впрочем, не так уж и странно, Риба давно привычен ко всякому, знает – всегда кто-нибудь объявится, кого меньше всего ждешь[5].

Он возвращается к газете и хочет снова сосредоточиться на интервью Магриса, но вместо этого звонит Селии по мобильнику и предупреждаете, что скоро будет дома. Коротенький диалог успокаивает его. Пряча мобильник, он думает, что мог бы рассказать Селии, как ему за короткий отрезок времени встретились сразу две куртки в духе Неру. Впрочем, нет, пожалуй, лучше было ограничиться сообщением, что он уже едет.

Он снова раскрывает газету и читает, что Клаудио Магрис полагает, что хождения по кругу возвращающегося домой жовиального Улисса – традиционное, классическое, консервативное, эдипово путешествие – в середине ХХ века сменилось дорогой в один конец, чем-то вроде паломничества к недостижимой точке в бесконечности, путешествием, похожим на прямую линию, что пролегает, слегка колеблясь, через абсолютную пустоту.

Теперь Риба может считать себя прямолинейным паломником, но ему не хочется усложнять себе жизнь, и он решает – пускай его жизненный путь будет традиционным, классическим, консервативным и эдиповым. Разве не едет он в эту самую минуту домой? И разве, воротясь из странствий, он не является исправно в отчий дом – это не считая непременных визитов по средам? И не он ли собирается поехать в Дублин, в самый центр «Улисса», только затем, чтобы несколько дней спустя благодушно вернуться в Барселону, домой – к себе и к родителям – и там рассказать о своем путешествии? Невозможно не признать, что его жизнь есть самое ревностное хождение по кругу.

Назад Дальше