Дублинеска - Энрике Вила-Матас 13 стр.


Он и забыл, где находится. Ему казалось, что он еще на прошлой неделе, в той среде, когда он пробормотал себе под нос, что в свет навсегда ушли они, и мать согласно покивала головой. Но нет, это уже другая среда, следующая.

Как же ему жаль, что именно тогда, когда он вспомнил, как однажды в страшнейшей мысленной путанице вообразил, будто литература была Катрин Денев, и так и не сумел выбрать момент, чтобы исправить свою ошибку; в то мгновение, когда он увидел ее мысленным взглядом – одинокую и соблазнительную, совершенно голую под плащом, в красных туфельках и в шапочке набекрень, увидел ее легкомысленное отчаянье дождливого дня, – его мать не дала ему насладиться видением, а оно так его возбуждало. Ведь когда он познакомился с Селией, она тоже показалась ему почти копией Денев из Шербурга.

– Ты права, я знаю только, что Дублине иногда идет дождь, – соглашается он, борясь с тошнотой. – И тогда в городе повсюду начинают расти дождевики.

Он имеет в виду непромокаемые плащи? Мать говорит, что в детстве он страшно их любил, вечно ждал дождя и тыкал в плащи пальчиком. Она хочет знать, действительно ли он не помнит об этой страсти. Нет, абсолютно не помнит. Но если подумать, не исключено, что то восхищение, которое он испытывает к Катрин Денев, родилось именно из его любви к дождевикам. Никто не знает о том, что он спутал Денев и литературу. Никто, даже Селия. Было бы ужасно, если бы кто-нибудь прознал, особенно если бы эта информация попала к его недругам. Все бы над ним смеялись, как пить дать. Но что делать, если все обстоит именно так, и на самом деле это не так уж и поразительно? С незапамятных времен он ассоциирует Денев с литературой. И что из того? Кто-то считает, что его любовница похожа на испорченный шоколадный торт, съеденный украдкой на рабочем месте. Покуда секрет не раскрылся, ничего дурного не произошло. На самом деле у других есть секреты куда более нелепые, просто они о них молчат. Хотя, конечно, есть и такие, что не молчат, и такие, чьи секреты не нелепы. Взять хоть Сэмюэля Беккетта. Однажды мартовской ночью в Дублине на ирландского писателя снизошло откровение, просветление такого рода, что просто завидки берут:

Год прошел в духовном мраке и скудости до самой той незапамятной ночи в марте, на молу, под хлещущим ветром, – не забыть, не забыть! – когда я вдруг все понял. Это было прозрение[30].

Действительно, была ночь, и юный Беккет бродил, по своему обыкновению, в одиночестве. Остановился на иссеченном бурями молу. И в это мгновение все как будто встало на свои места. Годы сомнений, поисков, вопросов и неудач внезапно обрели смысл, и словно нечто само собой разумееющееся явилось видение того, что ему предстоит воплотить: он понял, что тьма, которую он изо всех сил пытался оттолкнуть, на самом деле была его ближайшим другом, он увидел мир, который должен создать, чтобы дышать. В этот момент и возникла его нерушимая связь со светом сознания. Нерушимая до последнего вздоха бури и ночи.

Если ему правильно помнилось, этот ноктюрн на дублинском молу в слегка измененном виде возник позже в «Последней ленте Крэппа».

И что же останется под конец от всей нашей жалкой жизни? Одна только старая шлюха, прогуливающаяся в смехотворном плащике под дождем по пустующей пристани.

В своем эссе – без сомнения, запутавшись, потому что он вообще имел обыкновение путаться в своих эссе, – Вилем Вок подчеркнул, что эта женщина в плаще появляется и в «Мерфи», только там она куда моложе, ее зовут Селия, и она проститутка, живущая с молодым писателем – героем книги.

Ему всегда казалось невероятным совпадением, что эту проститутку зовут так же, как и его жену. Это простое уравнение с одним неизвестным, и старуха из «Последней ленты» из-за своего смехотворного плащика а ля Катрин Денев превосходно может оказаться литературой, и в то же время порядком постаревшей Селией из «Мерфи», и даже его женой Селией, в этом случае – порядком помолодевшей.

От всего этого он чувствует, что слегка заплутал, словно бы это он, влажный от страсти и волн, брел по дублинскому молу под хлещущим ветром. И тут ему на память приходит макинтош, что появляется в шестом эпизоде «Улисса». Макинтош этот, вспоминает он, был на неизвестном, явившемся на похороны Падди Дигнама. Забавно. В наши дни «Макинтош» – это только знаменитый компьютер, но в те времена это был непромокаемый плащ, изобретенный Чарльзом Макинтошем. Он добавил одну букву к собственной фамилии[31] – и начал торговать макинтошами.

Тут Риба неминуемо начинает думать о том, что он не только привилегированный свидетель перехода от печатной эпохи Гутенберга к эпохе цифровой, он присутствовал еще и при переходе от непромокаемых макинтошей к одноименному компьютеру. Не отслужить ли ему заодно панихиду по эпохе этих дождевиков? Его распирает от гордости за способность издеваться над собственными прожектами и заботами.

Неизвестного с кладбища Проспект мы встретим в книге Джойса одиннадцать раз, но впервые он появляется в шестом эпизоде. Комментаторы «Улисса» так и не пришли к единому мнению относительно его личности.

Нет, а это-то еще кто этот долговязый раззява в макинтоше? Нет, правда, кто, хочу знать. Нет, грош я дам за то, чтоб узнать. Всегда кто-нибудь объявится, о ком ты отродясь не слыхивал.

– О чем ты задумался? – перебивает его мысли мать.

Уже не впервые в родительском доме у него появляется ощущение, что он забыл, где находится. Ему досадно оттого, что его прогулку по дублинскому погосту прервали. И ведь нет особенной разницы между атмосферой здесь и на кладбище Проспект.

– В Дублине полно мертвых, куда ни глянь, – злобно отвечает он.

Это начало конца. По крайней мере в том, что касается его сегодняшнего визита.

– Что ты сказал? – говорит мать и собирается всхлипнуть.

– Я сказал, – его все сильнее и сильнее охватывает бешенство, – что сыновья и смерть там очень похожи. Могильщики, забросав могилу землей, отдают честь. А некоторые до сих пор называют дождевики макинтошами. Это другой мир, мама, совсем другой мир.

* * *

Он останавливает такси. На улице Арибау их всегда множество. Иной раз достаточно поднять руку, чтобы тут же подъехало одно. Сегодня ему не повезло. В салоне стоит невыносимый смрад. Но уже ничего не исправишь, машина уже везет его домой. И свою вспышку гнева у родителей тоже уже не загладишь. Наверное, не следовало соглашаться на эти еженедельные встречи по средам. Удушающая атмосфера бдений и близость привидений, довели его сегодня до белого каления. После его грубого ответа было уже бесполезно просить о прощении.

– Почему ты на меня кричишь?

– Я не кричу, мама.

В конце концов он ушел, хлопнув дверью, немедленно же преисполнившись уныния и раскаяния. Теперь в попытке успокоиться он сосредотачивается на шестом эпизоде, который собирается лично пережить в Дублине. Действие начинается сразу после одиннадцати, когда у бань на Лейнстер-стрит Блум садится в трамвай, идущий к дому усопшего Дигнама, на Серпентайн-авеню, 9, на юго-восток от Лиффи. От этого дома двинется похоронная процессия. Вместо того чтобы сразу отправиться на запад, к центру Дублина, а оттуда к северо-западу, на Гласневинское кладбище, процессия движется через Айриштаун, сворачивает на северо-восток, а затем на запад. По прекрасному древнему обычаю тело Дигнама провозят сначала по Трайтонвилл-роуд через Айриштаун на север от Серпентайн-авеню, и только после проезда по Айриштауну сворачивают на запад по Рингсенд-роуд, Нью-Брансвик-стрит и затем через Лиффи на северо-запад, к кладбищу в Гласневине[32].

Проезжая в такси по улице Брузи, Риба видит идущего решительным шагом прохожего. Прохожий напоминает того юношу, что недавно так стремительно покинул книжный магазин «Ла Сентраль». Риба на мгновение отводит глаза и когда немного погодя снова смотрит в окно, незнакомца уже нет, испарился. Куда он делся? Кто это был?

Этот человек полон жизни, думает он, и одновременно он легок, словно призрак. Кто же это такой? А может, это я сам? Нет. Потому что я уже немолод.

С нынешнего дня Селия – буддистка. Он еще домой не успел зайти, а его уже проинформировали. Ладно, оторопело и покорно говорит он. И переступает через порог. И думает: раньше маркизы выходили в пять[33], теперь становятся буддистками.

Ему хочется поговорить с Селией, сказать ей что-нибудь, чтобы она поняла, что не только она может за день изменить свою личность, например, он мог бы сказать, что он растерян, что чувствует себя щелью в подвале, где металлический свет заливает паучьи сети. Но он сдерживается. «Хорошо, – говорит, – хорошо, поздравляю тебя». И замечает, что это буддийское решение задело его сильнее, чем он думал раньше. А ведь он знал, что рано или поздно Селия перейдет в другую религию, это давно следовало ожидать. Он склоняет голову и идет прямиком к себе в студию, чувствует, что сейчас ему необходимо убежище.

Дом заговорил с дальневосточным акцентом.

Он – хикикомори, она – буддистка.

– Что с тобой? Куда ты? – спрашивает Селия своим самым нежным голоском.

Он не желает поддаваться на уловки и закрывается в студии. Смотрит в окно и размышляет. На улице гаснет дневной свет. Он всегда восхищался буддизмом, он ничего против него не имеет. Но произошедший только что разговор его раздосадовал, он был похож на сцену из романа, а единственное, что на сегодняшний день может всерьез вывести его из себя, это ощущение, что в его жизни могут произойти события, достойные пера беллетриста. Выбранный Селией способ известить его показался ему зачином классического конфликта: супруга неожиданно увлекается идеей, отличной от идей мужа, и после многих лет счастливой совместной жизни у них тут же начинаются ссоры и серьезные размолвки.

Если в чем-то он и выиграл, оставив издательство, так это в том, что у него отпала необходимость терять время на чтение мусора: рукописей с банальными историями, повествований, нуждающихся в конфликте, чтобы быть хоть чем-нибудь. Он избавился от рукописей с навязчивыми монотонными мотивами и теперь не хочет ощущать себя внутри чего-то подобного. Он раздражен – уже два года, а точнее, двадцать шесть месяцев его жизнь течет на диво спокойно, и вот, пожалуйста, когда он не ждет подвоха – эдакий литературный оборот. Он любит свою нынешнюю жизнь, а крепче всего любит свой повседневный мир, такой покойный и скучный. Сторонний наблюдатель едва ли счел бы его жизнь увлекательной, а захоти он рассказать о ней другим, ему не удалось бы припомнить ничего достойного упоминания, это одна из тех покойных, монотонных жизней, в которых никогда ничего не происходит. Его существование напоминает существование персонажей Грака, и именно Грака он избрал эталоном для своей лионской теории. Потому-то его приводит в такое дурное расположение духа нынешнее происшествие, место которому на страницах дешевого романа. Его тревожит, что все внезапно пришло в движение, как если бы кто-нибудь попытался окунуть его в менее тягучий и медленный роман.

Его пленяет очарование повседневной рутины. Правда, по временам он печалится оттого, что стал так замкнут и превратился в компьютерного аутиста; правда и то, что иногда он тоскует по прежней суматошной жизни. И все же каждый день он говорит себе, что чем менее значимы будут происшествия в его жизни, тем лучше для него же. Как будущий член «Финнеганова сообщества» и предположительно знаток творчества Джойса, он знает, что миром движут мелочи. В конце концов, главным достижением Джойса в «Улиссе» было то, что он понял, что жизнь состоит из самых обычных вещей и событий. Потрясающий трюк Джойса в том, что он взял самого заурядного человека и дал ему героическое основание и гомеровский размах. Это была отличная идея, хотя ему она всегда казалась несколько обманчивой. Но это не отнимет символичности у похорон, которые он намерен устроить в Дублине, не лишит их всей приличествующей случаю величественности. Иначе заупокойная служба по эпохе, где царствовал Джойс, не будет стоить ломаного гроша. Да и пародия без величественности будет непонятна. С другой стороны, высокопарность и символизм – как это происходит в «Улиссе», – будут сочетаться с целым набором повседневных забот, нормальных для всякого путешествия. Он даже может вообразить себе это сочетание: вот он в Дублине с некоторым героическим запалом и похоронной внушительностью прощается с целым историческим и культурным пластом и в то же время вступает в постоянный контакт с усыпляющей заурядностью житейских буден, то есть покупает себе футболку в одном из торговых центров и набивает живот вульгарным карри из курицы в таверне на улице О’Коннелла, то есть живет себе в сером ритме обыденщины.

Яркий контраст между величием и прозой жизни, между порывом и карри из курицы. Он издает смешок. Может быть, в нынешней жизни героический порыв – это нечно совершенно обыденное и заурядное. Что он собой представляет, этот порыв? Он думает об этом как о чем-то более чем понятном, а между тем он даже не очень знает, что это такое.

– Ты знаешь, что одно из упражнений, которым обучают в буддийских монастырях, – это проживать во всей полноте каждый момент жизни? – спрашивает Селия.

Она вошла в студию и, кажется, намерена провести свой первый буддийский день, не давая ему быть хикикомори. Риба удивлен – до сих пор Селия ни разу не входила к нему, не постучавшись.

– В буддийских монастырях помогают думать, – говорит Селия с таким естественным видом, словно это не она только что нарушила одно из основных домашних правил, войдя к нему без стука.

– Я не понимаю, что ты имеешь в виду.

– Да? Хорошо, я объясню понятней. В буддийских монастырях тебе помогают сказать самому себе что-то вроде: сейчас полдень, я пересекаю двор, сейчас я встречусь с наставником, и в то же время ты должен отдавать себе отчет в том, что ни полудня, ни двора, ни наставника в реальности не существует, они столь же иллюзорны, как ты и твои мысли о них. Потому что буддизм отрицает существование «я».

– Я в курсе.

Он видит, что конфликт, которого он так хотел избежать, уже разгорается, и снова думает, что категорически не желает быть персонажем бульварного романа. Но, увы, происходит именно то, чего он опасался, – непросто будет жить под одной крышей с человеком, изменившимся до неузнаваемости за последние недели, с человеком, который смотрит теперь на мир с откровенно религиозной позиции, крайне далекой от его собственной.

Селии кажется, что она догадывается, о чем он думает, и она спешит его успокоить. Она говорит, что у него нет оснований для тревоги, потому что буддизм умерен, буддизм добр и, помимо всего прочего, буддизм – это просто философия, стиль жизни, путь к личному совершенству.

Одна из идей буддизма, объясняет Селия, заключается в том, что личности не существует, есть только последовательность душевных состояний. И еще одна – наша прошлая жизнь – это иллюзия. Он должен успокоиться, говорит ему Селия. И он, не зная, что ей на это ответить, говорит, что непременно успокоится, но только не внутри бульварного романа.

– Я тебя не понимаю, – говорит Селия.

– Я понимаю тебя еще меньше.

– По крайней мере, попытайся понять вот что: если бы ты был, допустим, буддийским монахом, ты бы думал, что твоя жизнь началась только сейчас. Ты слушаешь?

– А моя жизнь началась только сейчас?

– Ты бы считал, что вся твоя предыдущая жизнь, весь твой алкоголизм, все, что внушало тебе отвращение, и все, что ты счастлив был отринуть, – все это было просто сном. Ты следишь за моей мыслью? А еще ты думал бы, что не только твоя личная, но и всеобщая история – это всего лишь сон. Ты слушаешь или нет?

И слушает, и нет. Он оцепенел от внезапного вторжения буддизма в его жизнь. Сказать по правде, Селия куда больше нравилась ему, когда болтала вечерами по телефону с матерью, братьями или коллегами по работе об их внутренних музейных делах. Буддизм все усложнит.

– По мере углубления в духовные практики ты становился бы все свободнее, – продолжает Селия. – И когда ты понял бы, наконец, понял всерьез, что твоего «я» не существует, ты уже не думал бы, что это «я» может быть счастливо или что ты должен сделать его счастливым, ты больше не думал бы ни о чем в этом роде.

Ему кажется, что теперь не хватает только, чтобы она добавила: и ты не обольщался бы ни своей поездкой в Дублин, ни поисками энтузиазма и утерянного гения-хранителя, ни Нью-Йорком, где для тебя сошлась клинам твоя иллюзорная надежда оставить позади твою посредственную жизнь, ни мыслью, что ты еще не так уж и стар, ни «английским прыжком».

Он спрашивает себя, могла ли она, будучи буддисткой, сказать ему что-нибудь столь безжалостное? Он хочет думать, что нет. Буддизм – не жесток. Буддизм умерен, буддизм добр. Или нет?

Он сидит у компьютера, напряженно уставясь в экран. Не знает, как давно он здесь. Беспощадная бессоница. У него ощущение, будто за ним кто-то наблюдает. Кто-то невидимый. Возможно, это некто, ставший неощутимым вследствие смерти, или отсутствия, или смены нравов.

Известно, что, когда человек знает, что за ним следят, у него делается другое выражение лица, это же самое происходит, и когда он только подозревает, что за ним могут наблюдать. Ему бы лечь спать. Возможно, это просто усталость. Уже пять утра. Ему бы следовало отдохнуть, но он не убежден, что стоит это делать. Снова сосредоточивается на том, что видит на мониторе.

В Гугле он обнаружил, что 2 февраля 1922 года, в день, когда родился его отец, в мире произошли и другие события. Одно из них невероятным образом связано с Дублином. В этот день на лионском вокзале в Париже Сильвия Бич, первая издательница «Улисса», нервно прохаживалась по платформе в холодном утреннем воздухе в ожидании дижонского поезда. Экспресс пришел ровно в семь. Сильвия Бич бросилась к кондуктору, тот держал в руке сверток и искал глазами, кому он должен отдать эти два первых экземпляра «Улисса», порученных ему типографом Морисом Дарантьером, чьи кровь и пот еще не высохли на бесчисленных правках, внесенных автором в каждый абзац каждого оттиска, испятнанного, переписанного и переделанного почти до безумия. Это были два первых экземпляра первого тиража в синегреческих обложках с белыми буквами названия и имени автора. Сильвия Бич приготовила Джеймсу Джойсу незабываемый подарок на день рождения. Не исключено, что это было одно из великих тайных мгновений печатной эпохи Гутенберговой галактики.

Назад Дальше