Нельзя сказать, чтобы он был первым в мире человеком, разговаривающим с самим собой. «Кто был М’Интош?», – вспоминает он семнадцатый эпиздод «Улисса», тот, что состоит из вопросов и ответов.
Его всегда чрезвычайно привлекал один из них, замысловатый и интригующий: «Какую самозапутанную загадку сознательно задал себе, однако не разрешил Блум, поднявшись, передвигаясь и собирая многочисленные, многоцветные и многообразные предметы одежды?»
Он мысленно перебирает все, что знает о личности этого самого М’Интоша. Существует великое множество версий. Одни считают, что это мистер Джеймс Дафф, нерешительный приятель миссис Синико, героини «Несчастного случая» из «Дублинцев», впавшей в тоску и покончившей с собой от одиночества и недостатка любви. Раздавленный последствиями своей нерешительности, Даффи бродит у могилы женщины, которую мог бы любить. Другие придерживаются мнения, что это Чарльз Стюарт Парнелл, восставший из мертвых, чтобы продолжить борьбу за Ирландию. И есть такие, кто верит, что это может быть сам Господь, прикинувшийся Христом по дороге из Эммауса.
Юного Нетски всегда особенно прельщала теория Набокова. Ознакомившись с мнением множества исследователей, Набоков пришел к заключению, что ключ к разгадке находится в девятом эпизоде Улисса, в сцене в библиотеке. Стивен Дедал рассуждает о Шекспире и утверждает, что тот вписывал в свои произведения себя самого. Очень напряженно Стивен говорит, что Шекспир «запрятал свое имя, прекрасное имя, Вильям, в своих пьесах, дав его где статисту, где клоуну, как на картинах у старых итальянцев художник иногда пишет самого себя где-нибудь в неприметном уголку».
По мнению Набокова, именно это сделал Джойс в «Улиссе»: написал самого себя в неприметном уголку. И человек в макинтоше, пересекающий сон книги не кто иной, как сам автор. Мистер Блум встречается с собственным творцом!
Он спрашивает себя, намерен ли он бодрствовать и дальше или позволит сну себя одолеть. Это было бы некстати, от бессонницы его мысли обрели какую-то особенную ясность, пусть эта ясность и дорого ему обходится – Селия разозлилась всерьез. Впрочем, это обычная утренняя ссора, так что Селия не стала складывать вещи в чемодан, а чемодан выставлять на лестничную клетку, как делала в прежние времена. Хотя, если злить ее и дальше, она вполне может собрать чемодан, придя в обед с работы. Ужасно. Трудно с Селией, вечно все висит на волоске.
Он встает из-за компьютера, подходит к окну и смотрит на улицу. Слышит, как Селия громко хлопает дверью, уходя на работу. Наконец-то. Смешно сказать, но, кажется, больше всего ее взбесила легкомысленно процитированная им фраза У.К. Филдса: «Крепкий сон – лучшее средство от бессонницы». Невинная фразочка мгновенно вывела Селию из себя. «Не надо оправдываться», – сказала она.
Лучше было бы обойтись без Филдса, думает он с запоздалым сожалением. Когда он научится придерживать язык? Когда, наконец, поймет, что некоторые неуместные высказывания могут показаться гениальными кому угодно, только не собственной жене? Селия была совершенно права, хлопнув дверью. Он стоит у окна и наблюдает, как там ничего не происходит. Устав от вида Барселоны, опускает глаза, чтобы рассмотреть, что делается на улице прямо под ним, и обнаруживает идущего к его дому человека в сером классическом плаще «барберри». Что-то в его облике напоминает незнакомца в дождевике и с мокрыми от дождя волосами, которого они с Рикардо встретили в «Ла Сентраль». В первый момент это кажется ему странным, но тут же перестает. Важнее, что он внезапно начинает ощущать, будто между ним и этим человеком существует эмоциональная связь. Не явился ли незнакомец подбодрить его в его поисках непостижимого измерения, о котором в разгар грозы слабым голосом спрашивал отец? У него кружится голова. Он вспомнил шведского мыслителя Сведенборга – однажды, стоя у окна, тот задержал взгляд на некоем прохожем и внезапно почувствовал к нему необъяснимое расположение. К его изумлению, прохожий направился к его дому и позвонил в дверь. Сведенборг открыл и ощутил прилив мгновенного абсолютного доверия к посетителю, отрекомендовавшемуся сыном божьим. За чаем незнакомец объявил, что Сведенборгу предназначено указать миру, каким путем следовать дальше. Борхес говаривал, что мистики частенько кажутся безумцами, но случай Сведенборга – особый, как из-за его огромных умственных способностей и репутации в научных кругах, так и из-за радикального переворота в его жизни и творчестве, произошедшего после откровений неожиданного посетителя, который наладил для него прямой канал связи между земной и небесной жизнью.
Он наблюдает за человеком в сером «барберри», ему и хочется, чтобы тот подошел сейчас к подъезду и позвонил в домофон, и боязно. Может быть, незнакомец собирается поздравить его с идеей отслужить панихиду по эпохе Гутенберга, не исключено, что он посоветует не ограничиваться этим, а предложит отпеть заодно и компьютерную эру – ей тоже когда-нибудь придет конец, и нужно не бояться путешествовать во времени и прощаться со всем, что придет следом за сетевым апокалипсисом, включая конец света – тот, что настанет после всех предыдущих. Если подумать, вся жизнь – это сладостный и горестный путь от похорон к похоронам.
Примут ли участие в этом последнем конце света синее блестящее платье с серебряной брошкой, белые перчатки и шляпка, которую его мать надевала, слегка сдвинув набок, когда в пятидесятых годах субботним вечером шла танцевать с мужем в клуб «Фламинго»? В ту пору никто в семье не интересовался непостижимыми измерениями.
Он снова смотрит в окно на свою улицу, но человека в сером плаще «барберри» уже не видит. Не был ли это сам Сведенборг? Нет, не был. Как не был – если взять пример из другой оперы, – тот всемогущий тип, что управляет всем из своего сгустка усталого света. Это был кто-то совершенно посторонний. Даже странно – поначалу он производил иное впечатление.
Бессонный, он сидит в кресле и читает. Как в старые времена, когда компьютер еще не пожирал его пространства. Из приемника по-прежнему доносится французская музыка, словно, совершая свой английский прыжок, он вдруг столкнулся с неожиданным сопротивлением любимой радиостанции.
Он достает из шкафа книгу У.Б. Йейтса, одного из своих любимейших поэтов. Раньше он не думал об этом, но, кажется, перечитывая Йейтса, он тоже готовится к поездке в Дублин. Время буквально летит, и бессонница вроде сегодняшней только обостряет ощущение скорости, но ведь и впрямь до Дублина осталось всего пять дней. Все произошло почти мгновенно, кажется, только вчера он, пытаясь скрыть от матери отсутствие каких бы то ни было планов на будущее, выдумал себе эту поездку.
Он погружается в чтение, в стихотворение о том, что все рушится, – именно оно показалось особенно подходящим его налитым кровью глазам крепко бодрствующего читателя. Он отдается ритму и одновременно воображает, будто все вокруг залито слепящим светом, а он превратился в пилота-виртуоза, со свистом пролетающего сквозь вечную жизнь. Он вот-вот оставит позади все стадии развития человечества: железный и Серебряный века, эпоху Гутенберга, компьютерную эру и самый последний смертный век – и явится в самый последний момент, чтобы принять участие во вселенском потопе, великом закрытии и погребении мира, хотя, пожалуй, правильнее будет сказать, что, сжигая за собой эпохи, мир сам торопится к своему грандиозному финалу и уже объявленным у Йейтса похоронам: «Везде распад; прогнила сердцевина / Идет на мир безвластия лавина / И, расплеснув кровавою волной, / Невинность погребает под собой»[34]. Полет окончен. Он возвращается к действительности, не столь далекой от места, куда его унесло воображение. Отводит взгляд от строчек великого Йейтса, переводит его на окно и какое-то время с огромным любопытством следит за виднеющейся там тучей, но внезапно клюет носом и понимает, что еще чуть-чуть, и он уснет. Чтобы избежать этого, он снова раскрывает закрытую было книгу и обнаруживает следы только что увиденной тучи в предисловии Вилема Вока: «Ветры, веющие на побережье и в лесах, где до сих пор можно услышать голоса сидов, посланцев фей, навевают мысли о великолепии – утраченном, но восполнимом». И чуть дальше: «Он говорил, прежде мир был совершенен и добр, и этот совершенный и добрый мир все еще существует, только он погребен, словно охапка роз, под сотнями лопат влажной земли»[35]. И внезапно он догадывается, что на самом деле мог иметь в виду его отец, когда просил, чтобы кто-нибудь открыл ему тайну.
Нет никаких сомнений, не прочитай он сейчас этих строчек Йейтса, он и не вспомнил бы об отцовских словах. Но он прочел и уже не может перестать думать о том, что теперь он, наконец, понимает, какой смысл вкладывал отец в свой вопрос. Должно быть, ветра, дувшие тогда на каталонском побережье, настолько взволновали отцовское подсознание, что он не выдержал и осторожно, обиняками, заговорил об утерянном великолепии. Должно быть, отца не интересовала ни тайна жизни вообще, ни тайна бушевавшей тогда грозы, его вопрос был о чем-то более близком – обо всем том, что, словно охапка роз, исчезало у него на глазах под сотнями лопат влажной земли.
Вероятно, это и есть настоящая, внутренняя причина отцовской тревоги во время той грозы. А коли так, он не может отрицать, что обнаружил ее благодаря бессоннице, видимо, она наделила его пророческим даром, которого он прежде за собой не знал, и, подтолкнув его к пониманию отцовских слов, явила ему новую широкую панораму.
Он идет на кухню и, опустившись до прозы, делает себе бутерброд с окороком и двойной против обычного порцией сыра. Он думает о Нью-Йорке и спрашивает себя, не надеется ли он обрести там потерянный в раннем детстве совершенный и добрый мир? Не там ли, не в городе ли, на который символически направлены все его упования, погребена, словно охапка роз под тоннами земли, большая часть его жизни? Может, и там. Откусывает от бутерброда раз и другой. В этот момент он ненавидит себя за пошлость, но уж больно хорош сыр. Вспоминает фразу Вуди Аллена о действительности и бифштексе[36]. С каждой минутой ему все меньше хочется спать. Не этого ли он добивался? Если этого, то он преуспел. Ему кажется, что у него открылось особое зрение. Он словно готов повторить опыт Сведенборга, человека, спокойно говорящего с ангелами. Временами ему кажется, что бессонница действует на него, как когда-то выпивка. Такая необходимая ему выпивка. Кто это там? Он улыбается. В доме снова ощущается чье-то присутствие, он уловил его своим обострившимся от возбуждения животным чутьем. Это ощущение очень реально, и даже мысль о том, что к нему внезапно может вернуться понимание одиночества и пустоты, его печалит.
Он зачитался «Хрониками Далки» Фланна О‘Брайена – это его способ настроить сознание на поездку в Дублин. Кроме этого, бар «У Финнегана», в котором Нетски намерен основать рыцарский орден, находится в этом самом Далки – в маленьком прибрежном городке в какой-нибудь дюжине миль к югу от Дублина.
Фланн О’Брайен пишет о Далки: «Это довольно необычное местечко, тихое и сонное, словно сидящее на корточках. На его непохожих на самих себя узких улочках все время происходят встречи, на первый взгляд кажущиеся нечаянными».
Далки, место случайной встречи. И странных явлений. На страницах «Хроник Далки», беседуя с ирландским приятелем, появляется живой и здоровый Блаженный Августин. Джеймс Джойс прислуживает туристам в дублинском баре и категорически отказывается от какой-либо связи с «Улиссом», «этой липкой коллекцией мерзостей», – говорит он.
Мощный порыв сна толкает его и снова заставляет клюнуть носом. И опять он чувствует на себе чей-то взгляд. Вернулась Селия, а он и не услышал? Он зовет ее по имени, но никто не отвечает. Мертвая тишина.
– Джеймс?
По правде говоря, он и сам не понимает, почему «Джеймс», но очень надеется, что это не Джойс собственной персоной бродит сейчас по его дому.
Он боится уснуть, подозревает, что к нему может вернуться его кошмар, в котором слепое божество с внешностью утомленного примата раскрывает ему объятия, стало быть, он должен принять его на грудь. Риба смотрит на него откуда-то свысока, но нельзя сказать, что его положение лучше – оба заперты в клетке и приговорены к вечным мучениям от разъедающей душу внутренней гидры – болезни автора.
Ровно в одиннадцать утра он чувствует, что его вот-вот свалит сон. Он колеблется, не в состоянии решить – уснуть ли ему и стать жертвой того, что его друг Хюго Клаус назвал «редакторской мукой», или еще побороться. Досадно, что сон напал на него именно тогда, когда он на несколько мгновений обрел такую невероятную ясность мысли.
Через пять дней в этот же самый час его самолет приземлится в Дублине. Хавьер, Рикардо и Нетски будут его встречать, они приедут днем раньше. Хавьер и Рикардо по-прежнему пребывают в неведении относительно его планов, они знают о Блумсдэе и о первом заседании ордена Финнеганов, но не подозревают о том, что им предстоит принять участие в погребении эры Гутенберга. Хорошо бы Нетски разъяснил им все в первый же день, пока они будут втроем. Хорошо бы, чтобы у Нетски к его приезду уже были какие-нибудь идеи по поводу церемонии и он бы уже нашел подходящее для нее место.
На него накатывают волны усталости, но он укрылся от них мыслями о скорой ирландской поездке. Кроме этого, его беспокоит, что, хотя он уже несколько часов как не хикикомори, он смахивает на него сильнее прежнего. В душе он больше не компьютерный аутист, но знает, что, если Селия, вернувшись, обнаружит его спящим, она немедленно – и совершенно несправедливо, но что он может поделать? – решит, что он окончательно превратился в одного из этих японцев, что проводят ночи за компьютером, а днем спят.
Ему теперь абсолютно ясно, недаром говорят, что мало быть, надо казаться, чтобы перестать быть хикикомори, недостаточно просто оставить прежние привычки, надо, чтобы это и выглядело так, будто он их оставил. И как ему теперь быть? Раньше или позже его все равно свалит усталость. Он совершенно выбился из сил и обязательно уснет, у него нет выбора. Он хочет отложить на другое время опыты с колебанием на границе безумия и здравого смысла. Но тут же видит, что не в состоянии их прервать. С усилием встает с кресла. Он не желает поддаваться сну, и ему совершенно не хочется, чтобы Селия по ошибке решила, будто он – все тот же одержимый компьютерный аутист.
Он одевается, берет зонтик, несколько секунд колеблется, но в конце концов выходит на лестничную клетку, вызывает лифт и спускается на улицу. Ему давно нужно сходить в аптеку за кое-какими лекарствами, до сих пор ему было ужасно лень, но теперь у него есть время на повседневные нужды. Он идет в аптеку по соседству и покупает прописанные врачом таблетки – он принимает их уже два года, со времен приступа, уложившего его в больницу. Атенолол, астудал, кардуран, тертенсиф – все лекарства для снижения давления… Потом он покупает в пекарне пиццу с сыром рокфор – он съест ее холодной по дороге домой, – и сухарики к сваренному Селией супу.
Вот он идет под дождем по улице, несет пакет из аптеки и ест на ходу пиццу. Фасонистые темные очки скрывают следы физического распада, ускоренного бессонницей. Время от времени он самым забавным и трогательным образом поглядывает на сухарики. Сегодня, несмотря на свою обычную чудаковатость, он выглядит нормальней обычного и может показаться простым местным жителем – да он и есть простой местный житель, возвращающийся с покупками из аптеки и пекарни. В прошлый раз его видели гуляющим под дождем в старом дождевике, в рубашке с поднятым полуоторванным воротником, в дурацких коротких штанах и с мокрыми, облепившими голову волосами. Должно быть, он производил дикое впечатление: бедный успешный издатель, по которому давно плачет сумасшедший дом. Сбрендивший сумасброд. Из-за этого многие соседи смотрят на него с опаской и недоверием, хотя прежде не единожды видели его по телевизору, где он здраво и трезво говорил о книгах – тех, что он издавал, и тех, что прославили его издательство.
Вот он – со своей пиццей, сухариками и купленными в аптеке лекарствами, идет медленным шагом и несет зонтик прямо над головой. Словно говорит: посмотрите на меня, я абсолютно нормален. Конечно, его выдают темные очки, и дождевик на нем тот же, что и в тот вечер, и походка у него неверная, и пиццу он ест чересчур жадно. На самом деле, на бдительный соседский взгляд, все в нем не так. Он смотрит на свое отражение в витрине цветочного магазина и пугается, увидев в стекле незнакомого прохожего в коротких, едва выглядывающих из-под дождевика, штанах. Но он не надевал сегодня коротких штанов. Почему же ему кажется, будто он в них? Кто этот безумный старик, что за клоун отражается в стекле?
Он смеется над собой и нарочно идет, будто бродяга из немого фильма. Его забавляет, что теперь он стал своим собственным отражением, паяцем, мельком увиденным в витрине цветочного магазина. Он идет нарочито неверным шагом, а проходя мимо кулинарии, начинает выдумывать, что он не абы какой бродяга, что у него есть крыша над головой, настоящий прочный дом, по нему он и бродит. Он идет своей новой потешной походкой и представляет, что сейчас ночь и он у себя в воображаемом доме. Дождь хлещет по стеклам и по его отражению, которое, в свою очередь, всего лишь отражение отражения. Потому что в этом воображаемом доме – он издатель, мечтающий встретить человека, которым был до того, как создал фальшивого себя при помощи изданных книг и целой жизни, уложившейся в послужной список.
В этом воображаемом доме – и тут выдуманная реальность совпадает с окружающей, – ему совсем не хочется спать, и его старый светильник освещает момент, когда он собирается приступить к отчету о собственной жизни, в воображаемой реальности он должен закончить отчет еще до рассвета, чтобы не скучать – обычно-то он не скучает на прогулке, но слишком уж давно и хорошо он знает окрестности своего дома, – преодолевая боль, он начинает мысленно писать фразу за фразой, сплевывая мусор и обрывки мыслей, покуда идет вперед своей нарочито дурацкой походкой, будто актер немого кино: